ПРОЗА Выпуск 77


Олег ГЛУШКИН
/ Калининград /

Тильзитский мир



Теплый июньский вечер опустился на Тильзит. Воды Немана качают опустевший плот. Вдоль берегов горят костры. Гусары пьют сладковатую польскую водку. Костры один за другим затухают. Маркитантки на скрипучих фурах покидают войска. Сражений пока не предвидится. Никто не читал секретных статей заключенного мира. Они как предвестие новой войны. Бонапарт, надвинув треуголку на глаза, дремлет и улыбается в полусне. До Ватерлоо еще так далеко – как до Индокитая. Русский Гамлет Александр не спит, он думает о королеве Луизе. Прельстительный завиток волос над нежным ухом щекочет воображение. Но почему вчера, как простая крестьянка, торговала у маркитанток лосины? Хотел бы он иметь такую жену? Вряд ли… Сейчас бы, облаченная в преображенский мундир, на белом коне мчалась во главе гвардии по направлению к Индии. Через кайсацкие степи, в безводье, под аплодисменты Бонапарта. Нам Стамбул и Индия – ему Европа. Зато спасена Пруссия…

Почему Луизе не воздвигали памятник, это уже не Александр так думает, а один немецкий поэт. Он стоит у мола, на самом крайнем западе русской страны, западнее его только одноглазый маяк. А перед ним огромный металлический конь. И на этом коне восседает монстр. Я объясняю: «Это императрица Елизавета…» Поэт удивляется и теребит свою русую бородку: «Почему на коне?» Да, трудно объяснить. Была красива, до умопомрачения. Имела десять тысяч платьев. А как любила танцевать! Длинный, как дядя Степа, экскурсовод находит причину – любила позу наездницы. Немецкий поэт не понимает, но на всякий случай смеется. Конь племенной, все стати при нем – это уж точно. Экскурсанток из Швеции не прогнать, стоят целыми днями. Школьницы гуськом обходят императрицу, стыдливо пряча взор. Немецкий поэт смотрит на точеные ножки школьниц. Он не хочет вспоминать Семилетнюю войну и бешенную лаву калмыков. Разве можно было удержать новоявленных гуннов?.. Кенигсберг распахнул ворота и вывесил российские флаги…

Поэт совершенно не похож на немца. Он родился сразу после другой кровавой войны. Тогда все новорожденные были похожи на русских. Голубые глаза, льняные волосы, бородку сбрить – и можно играть Есенина в Берлинском театре драмы имени Бертольда Брехта. Солдаты-победители изменяют породу побежденных. Одна тетушка поэта рассказывала, что в сорок пятом за день ее изнасиловали десять раз. Я не рассказываю поэту, что сотворили с моими тетушками, как одну из них, беременную, привязали к согнутым березам, а потом стволы отпустили.

В Тильзите надо ли было жалеть Пруссию. Сделал бы ее Наполеон своей республикой, успокоился и не пошел бы на Восток.

Дурной пример заразителен. В следующем веке два тирана тоже делили мир. Наполеон по сравнению с ними выглядит элегантным мосье. На поле сражения произносил фразы, спешно записываемые историками. Был любезен с дамами. Всегда в гуще битвы вместе со своими маршалами, со своими солдатами. Своих генералов старался не расстреливать. За всю войну не выстроил ни одного концентрационного лагеря. Прослезился, глядя на горящую Москву. Бесноватый фюрер боялся огня. Чтобы подавить свой страх сжигал села и города. Думал поселить страх в других. Не испугались курсанты, горел даже снег, танки утюжили окопы, от окрестных деревенских хат остались только печные трубы. Обвязавшись поясом с гранатами, ложились под танки. Их долго учили: свобода, равенство, братство. Французская революция. Пролетарская солидарность. Мальчики-герои спасли Европу ценой собственных жизней. Париж сдался мирно. Никто из клошаров не лег под танки. Франция переезжала на Лазурный берег. Повозки из Парижа запрудили все дороги. Немецкий поэт все это знает, он изучал историю. Он говорит, майн фройнд, мы ведь тоже история, нам выпало слишком много огня.

Он рассказывает, как выселяли его гроссмутер из здешних мест, жестокий век, дали возможность взять с собой всего несколько килограммов, в дороге было нечего есть, везли в товарных вагонах, словно скот. В Освенциме, объясняю ему, можно было проехать только в одну сторону. В другую – вверх, с дымом крематория.

– Избави нас Господь и от поражений, и от побед, – говорю я, – от рвущихся в Наполеоны тоже избавь. Им посмертная слава. Нам смертная жизнь. Может быть, правы были те, кто поставил памятник Елизавете, очень была красива и воевать не хотела.

– А семилетняя война? – замечает мой немецкий поэт.

Ах, оставьте эти глупости, что она изменила, простые бюргеры ее и не почувствовали. Присягнули вместо вояки Фридриха красавице Елизавете. Пять лет на балах обучались европейскому этикету, кружили головы юным пруссачкам усатые гренадеры. В свободное от балов время дремали на лекциях в Альбертине, пили с Кантом кислое вино. Покуролесили и ушли. Все назад возвратили Фридриху. А может быть, зря ушли. Не было бы Пруссии, не было бы Гитлера.

История, увы, не имеет сослагательного наклонения. Как было, так было. Умны мы все задним умом. В фантазиях своих мы сейчас с немецким поэтом прогуливаемся на берегах Немана… Видим, император Александр к лодке идет, чтобы на плот, стоящий на середине реки, перебраться. И я кричу ему – ни в коем случае не подписывай. А полковые оркестры во всю мощь наяривают, и ничего не слышит Государь. А если бы и не играли, все равно ничего бы не услышал, во-первых, он был туг на ухо, в юности еще оглушило выстрелом на гатчинском смотре у отца, романтического деспота, во-вторых, мы в разных временных промежутках. Тишина опускается на спокойные воды Немана. Лишь несчастная воительница – королева Луиза прислушивается к нашим словам. И какой-то подгулявший фузилер, в темно-зеленом мундире, перепоясанный голубой лентой, торкая штыком в вечернее небо, грозно окликает нас, а потом протирает глаза и матерится. Хочется ему чужие изорвать мундиры о русские штыки. А тут замирение. – Геринг! – окликает он своего прусского товарища. – У тебя еще что-нибудь осталось, сучий потрох!

Где этот Геринг, его и след простыл. Вот у меня есть немецкий поэт, он запаслив, носит с собой плоскую флягу, наполненную коньяком, а в дипломате у него баночное пиво. Давай, отдадим все солдатам. Они ведь не знают, что им предстоят кровавые поля – от Бородино до Лейпцига.

Знаешь, говорю я немецкому поэту, если бы мы не успели эвакуироваться на Урал, я бы с тобой сейчас не рассуждал о Тильзитском мире. Он плохо понимает русский, я коверкаю немецкие слова. Очень карошо, соглашается он, Фриден. Натюрлих, говорю я.




Назад
Содержание
Дальше