ПРОЗА Выпуск 78


Анатолий НИКОЛИН
/ Мариуполь /

Древо печали

Рассказы



ДРЕВО ПЕЧАЛИ


Тяжёлая крупа, понукаемая ветром, сыпала и сыпала по жестяному подоконнику.

Сергей Ильич Лещёв, крупный старик с белыми взлохмаченными волосами, встал с постели и, хотя и знал, что бесполезно, пощёлкал выключателем.

Света не было два дня. Приезжала машина аварийной службы, электрики лазили в провода, светили фонариком в подвале, где висел распределительный щит; посветили, потрогали и уехали.

«Звони, дед, в службу сетей. Порыв на линии. Сам видишь, какой ветер», – посоветовал бригадир на прощанье.

Электрики влезли в машину и уехали.

От бригадира, молодого мужика со свежим, нерабочим лицом, пахло туалетной водой и утренней чистотой. «Как от бабы…» – неприязненно подумал Лещёв. Он брезгливо отворял дверцу щита, набитого проводами и тумблерами, брезгливо что-то трогал и брезгливо затворял. Сергей Ильич подумал, что ему не нравится его работа, бесконечные вызовы и выезды на аварии. И, наверное, не нравится сама жизнь, как она не нравилась Лещёву. Но приезжавший на машине бригадир был молод и здоров, ему рано жаловаться на судьбу, она ещё не сказала своего последнего слова. А вот ему скоро девяносто, и ничего хорошего от жизни он уже не ждёт. Да и сколько её осталось, той жизни, – с холодком в душе подумал Сергей Ильич. – Каждый день может оказаться последним. Ничего у него не болит, ноги ходят, руки целы, глаза видят… И всё же! Не может человек жить так долго. А умереть в любую минуту – всегда пожалуйста! Соседи поймут и отнесутся к этому факту с одобрением. У него сосед был, Стасик Глущенко, – усмехнулся Сергей Ильич. – Здоровый, как бык: миску вареников уплетал. А в миске было штук семьдесят. В прошлом году взял да и умер. Ни от чего. Ничем никогда не болел… И было ему всего четыре раза по шишнадцать...

«Время пришло», – вздохнула Варя, его жена, переплакав.

На девятый день всем домом (одни старики, молодых уже не осталось) помянули Стасика, вот Варя за столом и сделала вывод. Была в её голосе такая убеждённость и одобрение мужниного поступка, как будто смерть, – криво усмехнулся Сергей Ильич, – это поступок, что все согласно закивали:

«А как же, тоже надо уметь…»

«Значит, пробил его час…»

«А то – смерть просто так не приходит…»

А к нему, Лещёву, смерть, нейдёт и всё. Он бы и рад отойти в мир иной, но она, стерва, не пускает!

Сергей Ильич тяжело вздыхает, не в силах уснуть, и принимается обдумывать события завтрашнего дня. Проклятая аварийка! Знал бы, не вызывал. Обычно он задрёмывает с вечера на три-четыре часа, а тут – ни в одном глазу. Разворошили, черти проклятые! Сделать ничего не сделали, только бессонницу навели.

Он снова вздыхает, ворочает на постели длинное, громоздкое тело, пока не находит удобную позу – лёжа на боку. И принимается сочинять завтрашний день.

Собственно говоря, возможности его не так велики. Под утро, с первой предрассветной серостью, он ненадолго задремлет. Сейчас осень, конец ноября. Светает поздно, около восьми. Пока умоется, приберётся – глядишь и девять. Наденет старый тулупчик, вооружится палкой (ходить, опираясь на неё, легче, да и от собак можно отбиться) и побредёт, не спеша, в ближайший супермаркет. Хлеб, пачка манной каши, чай… Пакетик горохового супу на обед. А манка и чай на завтрак. На ужин отварит картошку в мундирах – подсолнечное масло ещё осталось, целых полбутылки. И до утра он будет сыт. И ничего больше ему не нужно. Одна голова не бедна, – усмехается дорогой Сергей Ильич, – а бедна, так одна… Даже удивительно: ест он мало, а не худеет. Такой же широкий и крепкий, как и десять, и двадцать лет назад. Дальше считать боится – стыдно… А всё оттого, размышлял Сергей Ильич, что кость у него широкая, дедовская. И рост. Дед при царе в гренадёрах служил. А он, Лещёв, войну прошёл в гвардии, на Первом Белорусском фронте. Правда, служил в пехоте, а не в кавалерии, её к тому времени в армии почти не осталось. А в танковые войска, как он просился, – всё-таки, механик по специальности, – его не взяли. Ты, сказал майор из призывной комиссии, Лещёв, слишком великий…

Из-за этой его величины и крепости Валентина и вышла за него после войны. Две беды у него было из-за большого роста – война в пехоте, когда каждая пуля об тебя спотыкается, и женитьба на Валентине. Она его первая углядела – он и внимания на белобрысую и безгрудую девчонку не обращал. Мигом ему дала, в первое же свидание. И сразу забеременела… Всё у неё выходило как-то наскоком, – с досадой стал вспоминать он, – словно опоздать боялась. А куда спешить? Он тоже хорош: не выдержал, поддался её напору. А когда опомнился – было уже поздно… Человек так, – вздохнул он, заворочавшись, – а Бог инак…

Так и стала Валентина его женой. Правда, не сразу, – довольно усмехнулся он. – Тоже бабёнку помучил. Она на третьем месяце уже была, а он всё колебался да отнекивался – больше, конечно, для форсу, чтобы не подумала, что он в ней нуждается. Баба должна понимать, что её взяли, а не она мужика взяла. С покорной женой легче, чем с победительницей. Потому что все бабы – фрицы, – ни с того, ни сего разозлился он. – И хорошего отношения к себе не понимают. Надо им с первых дней надавать по башке как следует, тогда семейная жизнь и потечёт в правильном направлении.

Он и «давал» Валентине от всей души. За то, что забеременела, не спросясь, в первую очередь. Лупил её по лицу и животу; она прикрывала живот локтями, а лицо руками. И чем сильнее живот обхватывала, тем злее он становился, тем немилосерднее сыпались удары. Казалось, мстит он ей за что-то, а за что – и сам не понимает. А ведь как хорошо думал он о женщине, о будущей своей жене на фронте, в грязном и холодном окопе! Любимая тема для мечтаний! Она помогала ему выжить и трудности неимоверные, немыслимые, от которых люди с ума сходили, перенести. А когда он женился, – думал с сожалением Сергей Ильич, – все эти мысли и блуждания куда-то подевались. Уплыли прочь, как случайное облако в летний день. Получилось так, – снова с горечью подумал он: – сеял рожь, а косил лебеду…

Вот за эту-то лебеду и истязал он Валентину всю жизнь. Придёт домой пьяный – бьёт; борщ налила ему тёплый, а не кипяток, как он любит, – дубасит её кулаком тяжеленным. Поставит перед ним летом на сладкое миску с вишней, а он: «ты мне априкос подавай, я вишню не уважаю. Что ты, лярва, за жена, ежели мужниных вкусов не знаешь!»

«Не бей, – кричит она ему. – Ребёночка пожалей, твоя кровь!»

А он ей:

«А ты его жалела, когда живот свой поганый поясом перетягивала. Чтоб на работе не заметили твою незаконную беременность? Ты, – спрашиваю, – ребёночка жалела?!» – И хрясь её по лицу. А там и по всему, что под кулак попало…

Мальчонку Валентина родила тощего и крикливого. Заморыш, а не ребёнок. Он его сразу невзлюбил, с первого дня. Было это в августе, на Авдотью малиновку. Малина, значит, в это время поспевает…Он дома пьяный валялся, ничего не помнил. Очнулся утром от крика – пацан проснулся и сиську требовал…

Так он с ними, женой и сыном, всю жизнь не жил, а мучился. И так и не понял: откуда у него к ним такая ненависть? Валентина во всём ему угождала и ухаживала; сын вырос шустрый и непутёвый, как все пацаны. Так ведь и я, – лёжа в темноте, рассуждал Сергей Ильич, – тоже в молодости был оторви и выбрось… Говнёный был, чего там говорить, – признался он себе со вздохом, потому что Валентины давно нет, сына Лёньки тоже, и стыдиться ему некого.

А с Лёнькой случилось вот что. Когда он пошёл в школу, учителя сказали, что мальчик умственно отсталый. Ничего не может: ни буквы запомнить, ни цифры. Читать и считать до сотни с грехом пополам его научили. А остальная наука ему не давалась. Ильич послушал, посопел. И вынес на семейном совете отцовский приговор: «будем Лёньку из школы забирать. Не способный он до учения. Нехай работать идёт…»

Валентина поныла, поплакала и согласилась. Доктора сказали, что мальчик неполноценный оттого, что она ему стяжками во время беременности развиваться не давала. Чем он Валентину с радостью мстительной попрекал и колотил в пьяном виде до самой смерти.

Но случилось это потом, а сначала помер Лёнька.

Ох, и намучился он с ним, проклятым!

Устроил он Лёньку на стройку учеником слесаря. Пацан был несовершеннолетний, и работать по КЗоТу ему полагалось четыре часа. Бригада мантулит восемь, а ему, видите ли, положено четыре. Не честно! И люди на него, Сергея Ильича, стали нехорошо посматривать. Отец уважаемый трудяга, а сынок – обуза.

Но и это не самая большая беда.

Учеником на стройке Лёнька оказался таким же беспутным, как и школяром. Ничего не умел, не понимал и, главное, не хотел.

«Тебе чиво надо? – спросил его измучившийся от обиды и позора Сергей Ильич. – Хочешь столяром – определю к столяру. Портным, как баба, – тоже согласен. Только скажи!»

«Хочу…в кондукторы, – подумав, засмеялся Лёнька. – Кондукторы при деньгах…»

Хоть и придурок, а деньгам цену знал.

Ладно – в кондукторы, так в кондукторы. «Но учти, – говорю: – проворуешься – тебя, дурака, посадют.

«А нехай, – смеется. – Лишь бы кормили…»

Плюнул, пошёл в трамвайный парк, договорился с начальством…

Неделю Лёнька работал с увлечением. Приходит домой с работы, глаза горят: «Батя, как интересно!..»

А чего там интересного, – морщится, вспоминая Лёнькины восторги, Сергей Ильич. – Толкаешься день-деньской в трамвае и выдавливаешь деньгу из работяг…

Потом сын притих и обмяк; а раз пришёл домой молча, с фонарём под глазом.

«Так, – стал отнекиваться он. – Мужик один саданул… Неправильно сдачу ему отсчитал…»

«Себе в карман положил? – налился кровью отец. – Так я добавлю. Чтоб не крал у рабочего…»

«А у кого красть, – вытер кровь из разбитой губы Лёнька. – Другие тут не ездют…»

На второй неделе Лёнькина трамвайная служба закончилась. Обворовали его. В трамвае. В конце смены полез в карман за выручкой – часть её он держал в кондукторском мешочке, а другую откладывал в карман. И получилось, что в карман положил бо’льшую. Хотел её себе присвоить. Глупый: считает – если деньги ему люди дают, так это для него лично… Хвать рукой в карман, ан дыра в горсти!

В конторе Лёньке сказали, что недостачу надо покрыть. Он ко мне: «батя, выручай!». Я его и выручил – батогом. Приходили из конторы бабы-бухгалтера, говорят: «не покроете недостачу – передадим дело в суд». Передавайте, обрадовался я, – туда ему и дорога. Там, говорю, самое его место…

Но что-то им помешало, – вроде медицинская экспертиза показала Лёнькину дурь. Они ещё и виноватые остались, что больного на голову на работу взяли. И по-хорошему Лёньку уволили, – вроде как по сокращению штатов. И ещё компенсацию дураку выплатили…

Обидно стало Ильичу, что никакая сила Лёньку не берёт. Посадил он его в погреб – «я тебе свою тюрьму устрою!» – и стал держать на воде и хлебе. Тебе, говорит, полудурку, вредно на свободе гулять. Людям и отцу с матерью от тебя один вред. Валентина поначалу пырхалась, котлетки ему таскала… А как огрел её пару раз кнутом – он у меня дедовский, со свинчаткой – сразу дорогу туда забыла….

Зимой открываю погреб – а перед этим снежок с крышки веничком смёл – а Лёнька и того… Замёрз. Сидит, скрючившись, на земле и рот открыл, будто есть просит…

Ну, похоронили его, помянули. Валентина как слегла после поминок, так больше и не вставала. Кряхтит да стонет. Стонет да кряхтит… А то как зальётся слезами: «погубил ты мою жизнь, проклятый!» Это, значит, ко мне обращение…

Ах ты, говорю, сука! Ещё неизвестно, кто кому жись перевёл! Обженила на себе, вот и расплачивайся!

Нет, есть и пить я Валентине давал. И лекаря вызывал, да что толку. Если от человека один вред – никто не спасёт. Как ни старайся, а бога вокруг пальца не обкрутишь… Вот и получается, что теперь я один на свете, как фонарь у входа. Молчит и качается от ветра – туды-сюды, туды-сюды…

Тольки качаться мне уже некуды, – с тоской подумал Сергей Ильич. – Прикачался Ильич… Жрать приготовить – и то некому. Что сам наварганю – то и лопаю...


Сергей Ильич тяжело вздохнул, вытянулся на постели и замер.

Во дворе и на улице выл-завывал проклятущий ветер, поднимавший и разносивший мутную снежную пыль. И не заметил, подумал Лещёв, как снег пошёл…Он, этот ветер, злобно тормошил обледенелые голые ветки – «хоть бы упала проклятая акация, аж трещит от старости!» – скрипелл зубами Ильич. И раскачивал изо всей мочи силовой кабель, тянувшийся от столба к дому.

И показалось Сергею Ильичу, что свет в доме потух как раз из-за оборванного кабеля. Потому что когда кабель цел, он ведёт себя смирно, и раскачка у него не такая отчаянная…

Лещёв немного поразмышлял над разгульным поведением бури и сошедшего с ума кабеля. А потом его мысли снова потекли в прежнем направлении. Ему казалось (если хорошенько подумать), что в семейной его истории виноват не он, а Валентина и сын Лёнька. А он, Лещёв, хотел только одного, чего, по правде сказать, все мужики желают. Чтобы жена его понимала, а сын был похож на отца характером и судьбой. Но люди почему-то оказываются разные, и не знаешь, на какой козе к ним подъехать. Так что, получается, что и Валентина, и Лёнька тоже имели свою правду и свой интерес. А он так и не понял, какой. Или не захотел понять, потому что их интерес ему глубоко безразличен, и своё счастье на чужой радости не построишь. А он построил, выжив жену и сына с этого света? Да нет, – вяло признался Лещёв. – Ничего он не построил, ни плохого, ни хорошего, одну тоску да вот этот ветер, что гудит и воет, не переставая…

А может, и нет никакой козы, – иной раз с тоской переспросит себя Лещёв, – и всё это выдумки?

А что тогда – есть?

Ответ на этот вопрос казался ему таким сложным и запутанным, что он закрыл глаза и попробовал, хоть и понимал бесполезность своих усилий, заснуть, прислушиваясь к снежной буре за окном.

И всё-таки задремал…

В дрёме к нему приходила Валентина в грязном кухонном фартуке – она горячо говорила, что-то объясняя непонятно и неразборчиво. Но так убедительно текла её непрерывная, захлёбывающаяся речь, так хотелось понять её смысл, что он заслушался. А когда очнулся – жены уже не было, и стоял, улыбаясь во весь свой кривой, щербатый рот, худой и чужой Лёнька. Он ничего не говорил, только отчаянно жестикулировал и похлопывал себя по пустому карману…

Сергей Ильич очнулся от дремоты. Увидел раскачивающуюся за окном при свете фонаря старую акацию. И подумал, что перед ним – его тяжёлая, страшная и невозвратимая жизнь. Незаметно, исподволь она росла, росла и выросла, как это большое, гнилое дерево.

Он вспомнил старую отцовскую притчу. Стал мужик спускать воз под гору и замотал крепко вожжи на руку. Вожжи остались в руках, а воз укатился под горку.

Не было ему, – подумал Сергей Ильич, – от этой жизни ни радости, ни любви, ни счастья – одна печаль и тяжесть, как после похорон. И, зарывшись лицом в подушку, он горько и безутешно заплакал, как плачут маленькие дети, когда их обидят взрослые...


5 октября 2014 г.



ЩЕПОТЬ ЗОЛЫ


Поезд в Петербург отправлялся после полуночи. Жена и незамужняя дочь Ирина, худая девушка с плоским лицом и беспокойными глазами, вызвались проводить его на вокзал: они знали его привычку ходить пешком.

«Тут рядом, можно и “одиннадцатым номером”», – пошутил он, подразумевая под «номером» его не знавшие усталости, все еще молодые ноги.

Он вставал в четыре часа утра и в шесть уже открывал дверь кабинета в заготовительно-комплектовочном цехе. До семи часов, официального начала рабочего дня, Павел Александрович обходил цеховое хозяйство, вникал в накопившиеся за ночную смену проблемы и втягивался в хомут привычных дел и забот.

В юности, когда человек выбирает занятие на всю жизнь, инженерную карьеру Коротков делать не собирался. Он хорошо успевал в школе по русскому языку и литературе, много читал, ходил в литературный кружок и подумывал о филфаке. Но отец, старый инженер-механик, его отговорил. «Зарплата у гуманитариев нищенская, как семью будешь содержать? Иди в металлурги. Хоть и трудно, и грязно, но нужды знать не будешь».

Мать поддакнула, и Павел решил внять совету родителей. Оба уже не молоды, помогать ему не смогут, и в жизни он должен рассчитывать только на себя.


* * *


…Спорт он любил с юности – бегал на средние дистанции и был чемпионом города в ходьбе на пять километров. И теперь по юношеской привычке ходит на работу пешком…

– И не думай, – отрезала жена. – Мы с Иришей тебя проводим. Еще бандиты нападут!

– Какие бандиты, кому я нужен!?

– Еще как нужен! В городе безработица, грабителей немерено, – раздражалась жена, не терпевшая, когда ей перечат.

Он ей возражал, доказывал, что в состоянии дать любому отпор, клялся, что идти будет по освещенным улицам, и в конце концов убедил ее и уговорил.

– Ладно, – махнула она рукой. – Тебя не переспоришь…

В ночном вагоне, устраиваясь и укладываясь, он с улыбкой вспоминал волнения жены.

Ночью город пуст и тих. Безлюдная магистраль, ведущая на железнодорожный вокзал, ярко освещена. Тихое жужжание уличных «Филипсов» убаюкивало и успокаивало. Две проводницы – одна своя, а другая из соседнего вагона – мирно беседовали и с любопытством на него посмотрели.

На вокзале и платформе тоже по ночному пусто, тихо и сонно. Только в голове поезда темнела кучка топтавшихся у входа пассажиров – должно быть, там еще не впускали…


* * *


В вагоне Коротков попросил принести ему постельное белье и в оставшиеся до отправления минуты застелил верхнюю полку. Взбил двумя крепкими хлопками подушку и удовлетворенно вздохнул: теперь можно и лечь. Состав тронулся, в окне поплыли огни, складские помещения. Поезд набирал скорость, фонари мелькали. Вокзал со всем своим сложным хозяйством, вышками диспетчеров, водонапорными башнями и опорами контактной сети оборвался, закончился.

Коротков отвернулся и, закинув в руки за голову, стал думать о предстоящей поездке. Она была ему тяжела. В Петербурге умер старый друг и воспитанник отца, Дмитрий Иванович Конюхов. Занимал он важную должность в строительном главке и до конца жизни помнил своего учителя. Перед смертью попросил, чтобы на похороны от семьи Коротковых приехал его сын – самого Короткова-старшего уже не было в живых: умер от сердечного приступа в начале горбачевской перестройки.

Павел Александрович немного знал друга отца. Он приезжал к ним летом в гости. Павел был юношей, дома бывал редко, набегами, и встречались они вечером, за ужином. Выпивали рюмку-две коньяку, обменивались шутками и анекдотами, и Павел запомнил его небольшую, крепкую фигуру, легкую хромоту – результат давней производственной травмы, – и необычную для строителя, мягкую и приятную интеллигентность речи.

«А ты копия отца, – восхищенно покрутил головой Дмитрий Иванович. – Лицо, глаза, улыбка – все, как у тебя, Иван Платоныч!»

Он это все вспоминал и думал, что, приехав в Петербург, купит на Московском вокзале две – нет, четыре! – свернутые в тугую мясистую лейку белоснежные каллы, поймает на площади Восстания такси и отправиться на Заневский проспект, где жили Конюховы.

А дальше все будет, как обычно: кладбище, поминальный обед, тягостная ночь в чужом доме, из которого недавно вынесли покойника… Прощание с семьей, и обратный, уже легкий и приятный путь.


* * *


…Поезд дернулся, заскрежетал тормозами и осветил деревянный трафарет на фасаде вокзала – пустого, с желтыми церковными окнами: Асланово. Последняя пригородная станция. Теперь до рассвета поезд будет тихо плыть в черной воде ночи.

Громко хлопнула вагонная дверь, послышались женские голоса. В купе постучали, вошла проводница, а за ней – высокая худощавая женщина, тащившая дорожную сумку.

– Ваше место, – кивнула проводница на нижнюю полку, всмотревшись при голубоватом свете ночника в билет пассажирки. – Билет получите при выходе. Постель брать будете?

Та помотала головой. Проводница пожала плечами и ушла.

Женщина устало присела, словно раздумывая, чем ей заняться. Подняла крышку лавки, втащила туда сумку и легла боком, подложив под голову руки.

Коротков наблюдал за ней сверху. Смотрел на ее затылок – некрашеные волосы женщина по-спортивному стригла. Были они неприятного пепельного цвета, а когда-то казались чернее воронового крыла. Окинул взглядом широкие, несмотря на худобу, слегка вздымавшиеся плечи, узковатые бедра… Немолодая, с высохшим телом, будто окаменевшая, однако не потерявшая девичьей гибкости и силы в руках.

Коротков перелег на правый бок, закрыл глаза и стал вспоминать…


* * *


«Ты такая фанатичка?» – ухмыльнулся он, переводя взгляд с портфеля на сумку со спортивной формой.

Была пятница, тренировочный день. Так случилось, что в этот день им двоим выпало дежурить по классу. После уроков они должны были вымыть пол, и их длинное дневное дежурство на этом заканчивалось.

«Неужели пойдешь на тренировку?» – не поверил он, поднимая и ставя на попа классные парты.

«Ты же ходишь на свою легкую атлетику?» – пожала плечами она и отправилась в туалет – принести воды.

Обязанности они распределили следующим образом: он занимается партами – освобождает пол для мытья. Саша его подметает, а потом они по очереди его моют.

Пока он занимался партами, она принесла ведро с водой и швабру.

«Вот, другой не нашла», – растерянно показала тряпку с дырой посередине.

«Эх ты… Я найду получше. Надо искать на втором этаже, там техничка добросовестная…»

Он вышел и вернулся с другой тряпкой – действительно, она была новее и крепче.

«А ты хозяйственный. Не думала, что ты прагматик».

«Почему?» – обиделся он.

«Литературу любишь, стишки сочиняешь… Папа говорит, что все гуманитарии – инфантилы».

«Кто он у тебя?»

«Инженер. Металлург».

«У нас все мужчины – металлурги».

«Разве это плохо?»

«Плохо. Потому что люди не должны повторяться. Иначе жить будет скучно».

«Вот как? Я думала о тебе иначе…»

«Как же?»

«Ну, такой себе середнячок. Неумненький, но и не глупенький…»

«Thanks за комплимент…»

«Pleas, – засмеялась она, сдувая со лба челку. – Готово, можно мыть…»

Волосы у нее были короткие, черные и блестящие, как будто их выпряли из смолистых нитей. Она их все время сдувала, вздергивая голову, и лицо ее, небольшое и смуглое, принимало горделивый вид. В такие минуты она нравилась ему особенно. Что-то высокое и недоступное сквозило в ее лице, в тонком, стройном теле. Она казалась далекой и высокомерной, и он не решался заговорить с нею, хотя в класс она пришла осенью, когда они приехали с Севера. А сейчас была весна…

«Ты торопишься, я один вымою», – предложил он, отводя глаза. Боялся, что, взглянув на него, она все поймет. Все, что он о ней думает и чувствует.

«А ты джентльмен. Вдобавок к прочим достоинствам…»

Он почувствовал, что краснеет и нагнулся. Ему не хотелось, чтобы Саша видела его волнение и любовь – она, наверное, так и хлещет из его глаз.

«Почему ты не ходишь на гимнастику? – спросила она, собирая вещи и приглаживая щеткой волосы. – Все ребята и девочки ходят. У нас интересно. Тренеры молодые, и каждому новичку дают научное прозвище».

«Это как?»

«Я, например, «Гипотенуза». А Валя Запорожко – «Молекула», потому что она самая маленькая…»

«А ты да, похожа на гипотенузу», – засмеялся он.

Стройная и высокая, Саша действительно напоминала вытянутую геометрическую линию. Ему хотелось, чтобы эта линия тянулась от нее к нему…

«Я подумаю, – стараясь казаться небрежным, сказал он. – Может, и загляну…»


* * *


Заглянул он в понедельник. На первую после пятницы тренировку по гимнастике.

Юрий Дмитриевич прищурился и оценивающе окинул его невысокую, крепко сбитую фигуру.

«Ты акробат. А никакой не легкоатлет. Да и не гимнаст… Ладно, – блеснул он золотым зубом. – Походи, а там посмотрим. Будешь «Электроном»…

Гимнастический зал был огромный, девочки и ребята тренировались вместе, и это было то, ради чего он пришел.

Тренер – упругая гимнастическая походка и крепкая волосатая грудь – подвел его к перекладине.

Девочки занимались на бревне. Он сразу увидел ее тонкую, гибкую фигуру и маленькие, сплющенные под черным трико грудки. Под присмотром Майи Гавриловны она разучивала кувырок на бревне.

Майя Гавриловна, красивая молодая блондинка, и ее муж, Юрий Дмитриевич Волошин, недавно окончили институт физкультуры. Оба мастера спорта СССР и по слухам готовились к летнему чемпионату Союза.

На перекладине от ее высоты и потери чувства земли ему стало не по себе.

«Подтянись и сделай переворот», – приказал тренер.

Он подтянулся и застыл в неуклюжей позе.

«Силы у тебя вагон, а умения нет. Ну-ка – ноги резко вверх!»

С трудом одной ногой он взобрался на перекладину и повис.

Звонкий смех заставил его поднять голову.

Саша от души хохотала, наблюдая за его потугами.

«Гипотенуза», – приказал тренер. – Объясни «Электрону»…

«Подтягиваясь, – стала серьезно объяснять она, – нужно резким движением бедра вскинуть ноги вверх. За линию перекладины…»

Она еще что-то втолковывала ему, глядя темными, доверчивыми глазами. В них не было насмешки, только участие и желание помочь.

Юрий Дмитриевич одобрительно кивал и скалил золотой зуб.

А он ничего не слышал и не понимал. Тупо кивал: чего хотят от него эти люди? И, главным образом, – она?..

Очнулся он от ее смеха:

«Ты меня слышишь? Или думаешь о своем?» Она его с интересом разглядывала, и на этот раз волосы у нее были собраны в две короткие, лохматые косички. Так, чтобы не мешали на тренировке. И он подумал, что задорные хвостики идут ей больше, чем вечная челка…

«Алё, – теребила она его. – Повтори еще раз. И сделай, как тебе объяснили…»

Ему стало стыдно за свое неумение и неловкость. И что она указывает ему, что и как нужно сделать. Он краснел, пыхтел, и кое-как выполнил упражнение.

«Молодец, Электрон! Сейчас то, что нужно…»

«Ладно, – снисходительно тряхнула она косичками. – Я побежала...»

Девчонки, пока она его наставляла, перешли к брусьям.

«Баландина, ко мне!» – торопила ее Майя Гавриловна…


* * *


Всю тренировку Павел мучился на гимнастических снарядах. Юрий Дмитриевич гонял его то на кольца, то на брусья. Заставлял делать махи на коне и прыгать через гимнастического козла…

«Отставить! – кричал он. – Ты разбегаешься, как легкоатлет! Руки надо держать внизу! Вниз, говорю! Ты осложняешь себе толчок! И резкий взмах вверх!..»

Он разбегался, пробовал так и этак, с каждым разом у него получалось все хуже, а сил продолжать эту пытку все меньше.

«Это бывает, – подошла к нему Саша, когда он сел на длинную гимнастическую лавку и вытянул гудевшие, отяжелевшие от непривычных нагрузок ноги. – Сначала всегда трудно. И кажется, ничего не можешь… Нужно перетерпеть. Потом получится само собой. Юрий Дмитриевич говорит, что ты не без способностей. Это знаешь, какая похвала! Он не всем такое говорит…»

Она его убеждала, а он отмалчивался и мрачнел.

Ей хотелось, чтобы он полюбил гимнастику, как любила ее она. Саша переделывала его на свой лад, ему это было приятно и неприятно. Приятно потому, что она пыталась его завоевать, а его самолюбие сопротивлялось.

«Я, наверное, не буду ходить на гимнастику. Ничего у меня не получается. И душа не лежит…»

«Ты устал. Тебе все видится в черном цвете», – печально взглянула она.

«В таком же черном, как твое трико», – хотелось сказать ему, но он отвернулся и промолчал.


* * *


Тренировка закончилась. Девочки и мальчики разбежались по раздевалкам, а он сидел на лавке, глядя в пол. Он действительно устал, как не уставал на самой тяжелой легкоатлетической тренировке. Все здесь было ново и непривычно: приемы, требования, способы. Даже воздух другой – чуждый.

К усталости добавилось разочарование. И стыд, что он так плохо выглядел в глазах Саши. Она была единственным человеком, перед которым ему хотелось быть безупречным. Но в глазах ее он уронил себя навсегда…

«Ты спортсмен? – строго поглядел на него Юрий Дмитриевич. – Или тряпка? Если спортсмен, вставай и иди дальше. И не лей слезы. Ты не первый неудачник и не последний… Через день жду тебя в этом зале. С огнем в глазах. И со злостью в душе. Преодолеешь слабость – станешь чемпионом. Поддашься плохому настроению – грош тебе цена… Смелее, Электрон!», – улыбнулся он, блеснув золотым зубом.

И на этот раз улыбка была не хищная, а ободряющая и поддерживающая…


* * *


В мальчишеской раздевалке было пусто. Одиноко торчали крюки огромной никелированной вешалки, и на них не было ничего, кроме его сиротливо висевшей одежды…

Он постоял и побрел в комнату, где раздевались девочки. Там тоже было тихо и голо. На лестничной площадке слышались голоса. Юрий Дмитриевич и Майя Гавриловна запирали спортивный зал; он слышал, как брякают в связке ключи и щелкает дверной замок: раз, другой…

«Где твоя сумка?»

«Да вот же, за дверью!»

«Извини, не заметил…»

И стало тихо.

Саша сидела у окна, глядя на него. Он постоял, подошел… Она была в коричневом школьном платьице, оно показалось ему невесомым после того грубого и тяжелого, к чему прикасались его руки. Вся она была теплая, мягкая, податливая. Как тиха и застенчива была эта девушка! Как нежна и нетороплива после шума, резких голосов и движений!

У него кружилась голова, но это было так сладко! В глазах стояли слезы, но они приносили радость. Он дрожал, как от озноба, но это была не болезнь, а то, что называется счастьем. И он с головой ушел в это счастье…


* * *


От резкого, протяжного гудка электровоза Коротков вздрогнул и проснулся. Поезд дернулся, остановился, и кто-то тяжело пробежал по коридору.

Щурясь со сна, он посмотрел на часы – около трех утра.

Соседки с нижней полки в купе не было. Лавка, где она спала, была поднята и держалась на консолях. Вещей ее тоже не было. Когда она сошла и где – Коротков не слышал и не видел. Вероятно, на одной из ночных станций, где поезд стоит две-три минуты и трогается без предупреждения.

Но сейчас было другое.

Поезд словно замер в темноте степной ночи. Тишина в вагоне и за окном была неприятная, зловещая, и Коротков подумал, что, наверное, случилось что-то непредвиденное.

И снова кто-то тревожно протопал по вагону.

Коротков свесил ноги и спрыгнул с полки.

В коридоре тускло горел ночник, из служебного купе доносились встревоженные голоса. Хлопнула дверь, в коридор вбежал озабоченный рабочий в промасленной одежде и с огромным ключом в руках.

«Что-нибудь случилось?» – остановил его Коротков.

«Авария, – отрывисто бросил тот. – Порыв контактной сети».

«Надолго?»

«Трудно сказать, – пожал плечами рабочий. – Вызвали бригаду электриков. Теперь ждем дрезину. Вряд ли скоро будет…»

Коротков в тамбуре покурил и вернулся в купе. Спать ему не хотелось. Он сел на полку, где недавно спала, свернувшись калачиком, одинокая пассажирка. Вспомнил ее высокую, тонкую фигуру, знакомую короткую челку, пустую раздевалку в какой-то нездешней жизни и ее, ждавшую его у окна. Вспомнил так ясно, с такой пронзительной силой любви и потери, что заплакал, закрыв лицо руками.

Почему, думал он, жизнь так устроена. Так устроена, что она забирает все! И не оставляет ничего, кроме сожалений. Мы окончили школу, разъехались по городам и весям, он забыл всех и всё, окунулся в новую жизнь, которая казалась ему счастливой. А счастьем, оказывается, было совсем другое! Он вспомнил слова умирающего Тургенева, сказанные Полине Виардо: «Вся наша жизнь только щепотка золы, которая разносится по ветру…»

И вот теперь ветер прошлого донес до него эту золу, – в тот день и час, когда ему ничего уже нужно. Кроме вызывающих слезы сожалений…


29 апреля 2016 г.,

Страстная пятница




Назад
Содержание
Дальше