ПРОЗА Выпуск 79


Светлана ФЕЛЬДЕ
/ Леверкузен /

На краю деревни



Родилась в 1967 году. Окончила Казахский госуниверситет в г. Алма-Ата по специальности журналистика, работала журналистом в различных средствах массовой информации. В Германии – с 1999 г. Автор четырех сборников рассказов, редактор альманаха «Пилигрим», редактор нескольких литальманахов на русском языке. В 2005 г. – премия межд. литконкурса в Греции, первое место в номинации «малая проза». 2010 г. – диплом литконкурса «Легкое дыхание» за координацию работы жюри конкурса. Пенза-2011 – лауреат премии журнала «Сура» в номинации «проза»; Москва-2011 – литпремия им. Чехова за вклад в русскую литературу; Германия-2013 – первое место за кн. «Прощай, Гертруда!» (номинация «малая проза») в Межд. литконкурсе.



НА КРАЮ ДЕРЕВНИ


После третьего курса журфака я напросилась проходить практику в Красноярском крае. Ехать – трое суток. Домашние приготовили мне обычный советский провиант: вареные яйца, жареную курицу, картошку в «мундире», огурцы, помидоры, соль в баночке и заварку. Кипяток тогда в поездах давали бесплатно. Трое суток из Алма-Аты до Сибири летом, когда из окна поезда можно смотреть на леса, леса, леса, реки и озера, степи и горы, – мечта романтика. Я была абсолютно счастлива.

Место практики – город Заозерный. Я остановилась у тети Нины с дядей Сережей. Дядя Сережа – брат моей бабушки. Тетя Нина – его жена. Их сын Саша, когда бывал свободен, ходил со мной по грибы, учил выбивать кедровые орехи из шишек. Редактор местной газеты спустя две недели отправил меня в умирающую деревню. Дескать, репортаж с места катастрофы. В том – восемьдесят седьмом – году тема эта была очень модной.

Редакционный водитель высадил меня неизвестно где – слева лес, справа нечто похожее на тропинку, теряющуюся среди деревьев. Дальше не поеду, сообщил он, а то не выберусь. Тебе с километр пешочком. Чай попьешь у деда Матвея. Он тебе все и расскажет. Дом его на самом краю – не промахнешься. Вечером заберу, часов в семь. Стой тут.

Лил дождь. Зонтик я оставила в редакции, алма-aтинские босоножки тонули в противном месиве. Вспотев от злости, сняла их и пошла босиком. Под ногами чавкало. Дура, думала я, поперлась неизвестно куда, приключений захотелось, в родной «молодежке» сейчас чисто, сухо, привычно. С носа капало, из носа тоже, хотелось плакать и немедленно домой.

Вот и конец деревни. На лавке у избы сидит старик. Внутри избы деревянный самодельный стол, такая же кровать, два табурета, рукомойник и ведро под ним – вся мебель.

Когда-то Матвей день и ночь копался в огороде. Но уже лет десять кроме бурьяна и чертополоха там ничего не сыскать. Сквозь колючки и крапиву продирается он к двум выжившим яблоням. Выбирает из упавших на землю яблок те, что поцелее. Какие сушит сам, из каких Мария, немолодая уже доярка, варенья наварит. Время от времени Мария с мужем Дмитрием навещают его, привозят продукты – сухари, сахар, соль.

Картошка у Матвея до сих пор своя. В самом начале огорода Дмитрий отвоевал у чертополоха клочок земли и по весне сажает там для старика укроп и картошку. Картошки ведер тридцать выходит. На зиму хватает. Много ли в восемьдесят съешь? С пучком укропа Матвей возвращается в избу. Кладет мне в тарелку три картофелины. Наливает в кружку чай. Пей, говорит, вода колодезная, вкусная. Вода и правда вкусная. Хотя с подгнившего сруба уже сыплется в ведро труха.

Семь лет назад вся деревня подалась в центральную усадьбу. Остались только Матвей да супруги Мария и Дмитрий. В войну осиротевших подростков Машу и Диму его жена спасла, подкармливая лепешками из лебеды и отрубей. Супруги собираются уехать к сыну в Красноярск. Зовут с собой старика. Матвей не хочет. В этой избе, еще крепкой, хоть и покосившейся, он родился, здесь умерли его старики, рядом на погосте жена и два сына – один утонул мальчишкой в озере, другого не вылечили от туберкулеза. Сначала Матвей надеялся, что людям не понравится в усадьбе и они вернутся. А потом забыл надеяться. Старость...

Часы с кукушкой стоят. Когда остановились, Матвей не помнит. Время перестало интересовать его. Он больше не зависит от времени. Допив чай, старик задумчиво шевелит губами, улыбается, отворачивает клеенку, под ней наполовину исписанная тетрадь. В ней стихи – о любви, жизни и смерти. Его стихи. Он читает их мне.

Я ждала редакционного водителя у дороги. Матвей пошел меня проводить. На прощание протянул тетрадь: держи, тебе понравилось, я видел, пусть у тебя, а то помру, кому нужна…

Тетрадь я забыла в поезде.



ФЕЛИМОН И БАВКИДА


Если честно, то ничего интересного в их истории нет.

История, скорее, банальна.

Короче, дело было так. Он, деревенский парнишка, поступил на факультет журналистики. В одной группе с ним училась красавица Галя, которая никогда его не любила, а любила их однокурсника, но замуж все равно вышла, потому что однокурсник в ее сторону не смотрел. Через год брака Фелимон, глядя на беременную жену, точно знал, что совершил ошибку – Галя оказалась превосходной хозяйкой, рассудительной и честной, но – холодной, как рыба из морозильной камеры. Впрочем, деваться некуда – так и жили до пятидесяти лет. Фeлимон не пропускал ни одной юбки, которая казалась ему привлекательной. Галина терпела, не подавала виду, да и, если честно, была озабочена только одним – лишь бы не ушел, кормилец же все-таки.

Так бы все и закончилось в конечном итоге тем, чем полагается заканчиваться – совместной старостью, молчанием, одиночеством под одной крышей, как говорится, но тут Фелимон завел романчик с журналисткой на двадцать лет моложе себя. И кто его знает, с чего вдруг, потому что сходить с ума по бабам – не в его духе, каждая очередная юбка всегда была просто для коллекции, одной больше, одной меньше, а тут – без всяких видимых на то причин – Фелимон ушел из семьи. Ну, в том смысле, что безумной страстью вроде с его стороны не пахло. И – на тебе. Собрался и ушел. Как будто так и надо. Как будто любовь?!

Скандал, позор на почти лысую и почти седую его голову.

Впрочем, про позор и сплетни Фелимон и полуеврейско-полунемецкая девушка мало чего узнали. У Фелимона за городом была дачка, вот там они и жили. Так, как хотели – он уходил или уезжал на съемки, она писала статьи для журналов и ждала его. Он возвращался, говорил мало, смотрел на Бавкиду всегда чуть-чуть насмешливо, чтобы скрыть другое, более важное – нечего давать женщинам карты в руки, а то сядут тебе на шею. Бавкида млела от его взгляда и все время норовила прижаться щекой к руке.

По всей даче валялись книги, рукописи, фотографии, пахло травами, которые Бавкида выращивала сама. И еще у них на даче пахло счастьем. Я не могу описать этот запах, но спутать его ни с чем нельзя. От него хотелось плакать тихо и облегченно – вот она, пристань, та самая, в которой нуждается человек, та самая, куда ему всегда хочется вернуться, та самая, где тебя любят и ждут постоянно и любого, и всегда ты самый лучший и самый драгоценный. Говорят, что так не бывает, но говорят много чего, а все-таки бывает – двоим хорошо без всяких там мерзопакостных «но». Я это видела. Изобразить такое невозможно.

Хочешь чаю, спрашивала меня Бавкида. И шла к плите, не дождавшись ответа. Фелимон открывал холодильник, доставал банку с облепихово-барбарисовым вареньем. Пока чайник закипал, я выходила за дом. В парк. Он был золотисто-сухой, с зеленоватой травой. Я шла по дорожке и плакала. Слезы сами собой катились по щекам. Назад возвращалась с гордо поднятой головой и непроницаемым лицом. Фелимон стоял на крыльце, Бавкида – рядом.

А потом я уехала в Германию. И больше ничего не знаю. Если честно, и не хочу знать.



БЕРЕЗА, ЗЕЛЕНЫЙ СИТЕЦ


Черно-белые фотографии со временем выцветают и идут разводами бурого цвета – видно, плохо промыли после закрепителя. Ах, как это было здорово – ждать ночи, проявлять пленку в черных пластмассовых бачках, развешивать фотобумагу на веревке и ждать утра, чтобы насладиться навеки запечатленным.

Странно, эмоциональная память с годами становится отчетливее. И фотографии не нужны. После первого курса я поехала на практику в Сибирь. Остановилась у брата моей бабушки, дяди Сережи. В городке, где проходила эту самую практику, сгорела типография. И мне пришлось возить газету в соседний. Пока туда-сюда – два дня. Где жить, как быть. Оказалось, у нас там есть какие-то дальние родственники. Они меня и приютили. Под вечер первого дня явился с сенокоса их сын – юноша Гена, моего возраста. Позвал меня то ли на костер, то ли на какую-то вечеринку своих одноклассников. Помню, на мне было зелененькое ситцевое платье, плечики – розовая вставка, ужас, короче. 

Понятия не имею, почему мы с Геной там, в лесу, после этой вечеринки, вроде и не пили, решили начать целоваться. А потом решили, что мы влюбились друг в друга.

Осталось несколько фотографий. Я с ним на мотоцикле. В лесу, у березы, прижимаюсь к его плечу, он обнимает меня рукой за голову. Бережно так, нежно, по-мужски. У меня на всех фотографиях безмятежно-счастливое лицо.

Через пару недель я уехала назад, домой. Совсем. В Казахстан. Наверное, я обещала Гене, что люблю его и жить без него не могу. Наверное, я рассказала об этом родителям. И они пришли в ужас. Неизвестно какой Гена из какой-то сибирской деревни, совсем сдурела девка. И я поняла, что правда сдурела. Оно мне надо. И поэтому когда совершенно неожиданно через несколько дней под моим балконом появился Гена – отвечавший, в отличие от меня, за свои слова – я ему сказала, что между нами все порвано, и дорожка затоптана. И зачем он вообще сюда приперся, я не понимаю. Кто его звал...

Короче, Гена решил ночевать в парке, назад в Сибирь не ехать, его загребли на пятнадцать суток, а нечего в парке ночевать. 

Кто знает, чем бы дело кончилось, если бы не начальник милиции. Кажется, ему нужно было что-то строить. И он привез Гену в качестве бесплатной рабсилы к себе домой. 

А дочь начальника милиции взяла и влюбилась. Она-то сразу поняла, что замуж нужно выходить за таких, как Гена, а не любить таких как я – женатых фотографов, не пропускающих ни одну юбку. Ну, или мне так кажется, что ни одну... 

Теперь у нее хороший дом, хороший муж. У меня – воспоминания о командировках, гостиничных номерах, а потом – живи как хочешь. Разбежались по сторонам до очередной встречи.

Но – каждому свое.

И ничего – навеки. Ничего гарантированного. Ничего законченного. Только фотографии в бурых разводах, где у березы юноша и девушка с наивными, безмятежными лицами. Только они – навсегда.



ЗАКОНЧЕННОЕ СЧАСТЬЕ. КАК В СКАЗКЕ


Реальность – шутка странная. У каждого она – своя. Дама, законная супруга миллионера, проживающая в Будапеште, например, а муж обитает с молодой гражданской женой на московской Рублевке, снабжает ее деньгами, которых хватает на массажистов, пластические операции и так далее, понятия не имеет о том, что есть другая реальность, в которой – иные ценности и иной отсчет времени. Не от операции к операции – чтобы нос приобрел форму классическую. А от одного курса облучения к другому – чтобы выиграть у жизни неделю, месяц, пару месяцев. Или – у смерти выиграть. Если честно – не знаю, у кого именно. 

Когда-то я поняла, что нельзя сравнивать страдания. Своя рубашка ближе к телу. Каждому его страдания – хуже не придумаешь. Тем не менее, грешна – все время сравниваю. И если знакомая всерьез часами рассказывает мне о том, как ей хочется похудеть и через какие муки она прошла, чтобы похудеть, я думаю, например, о матери, которая сидит у постели сорокалетней дочери и обсуждает с ней ее похороны. Похороны дочери. Дочь, доктор наук, филолог-германист, проверив, все ли записала мамочка – какое платье надеть, какие туфельки, а очки в гроб не нужно – расстроенно вздыхает: хорошие похороны получатся, жалко, что я не смогу принять в этом участия и ничего не увижу.

Девушка Р. поступила в наше отделение с диагнозом вполне однозначным – примерно два месяца. Коли согласиться на облучение – может, месяца четыре. Если речь идет о прощании с солнцем и птицами навечно, то два или четыре месяца – это разница. И неважно, что после облучения может быть хреново до потери сознания, главное – четыре месяца, а не два. 

Она согласилась. Одновременно с ней к нам поступил юноша П. С аналогичным диагнозом и аналогичным прогнозом. Он тоже согласился на облучение. Вот там, в приемной института по терапии для раковых пациентов, и познакомились. Институт – через дорогу от клиники, в которой им предстояло – сообщаю постфактум – провести эти самые четыре месяца.

Р. – девушка 24 лет, в зеленой вязаной шапочке, всегда в ней, потому что после облучения – лысенькая. Тонюсенькая, бледная, прожилки и венки на руках. Аж плакать хочется. Хочется взять на руки и баюкать. Начала учиться на архитектора. Не успела доучиться. 

П. – юноша 28 лет. После юрфака проработал всего год. И вот уже год по больницам. Высокий, харизматичный, интеллектуал в очках, все время читает что-то. Она – если не тошнит и не рвет – вяжет кофточки племянницам. Нужно успеть навязать на перспективу – племянницам год и три. Она хочет одеть девочек лет до пяти. Кофточки – просто радуга. 

Короче, у Р. и П. случилась любовь. Не знаю, забуду ли я когда-нибудь, как они сидели в парке на скамейке – оба с аппаратами, постоянно поставляющими в кровь морфин. П. держал Р. за руку и время от времени целовал ее в висок. Подруга Р. приезжала в клинику со швейной машинкой – ушить выпускное платье Р. Отец и мать П. возили его в магазин для новобрачных – купить обручальные кольца.

Они поженились 28 октября. Р. умерла 18 ноября в три часа дня. П. – восемнадцатого ноября без пятнадцати двенадцать ночи. Концовки не будет.



ЗВЕЗДА ПЛЕНИТЕЛЬНОГО СЧАСТЬЯ


Я только что приехала в Германию – незнание языка, дикое одиночество и осознание совершенной непоправимой ошибки.

Наверное, именно поэтому мне показалось, что молодой человек по имени Дима – родное по духу существо. Потому – потому что он тоже читал Пушкина, Толстого, Бунина, Чехова.

Кстати, оказалось, не читал. Такое сейчас никто не читает – уверенно заявил он мне. Это – вчерашний день. Как и Экзюпери, какого черта он стоит у тебя на книжной полке. Интеллигентские сопли...

Молодй человек был уверен в себе, казался мне дико харизматичным и я, влюбленная, стеснялась своих отсталых взглядов, стремилась соответствовать. Глупое, к слову, занятие. Если нужно соответствовать, а не быть собой, то ни к чему хорошему в конечном итоге это не приведет. Как и оказалось в нашем случае. Но это – другая история. Я не про нее. 

Что за чушь ты смотришь, спросил он меня как-то вечером, неожиданно явившись в гости. Чушь называлась «Звезда пленительного счастья». В следующий раз он прибыл ко мне с набором фильмов, которые привели меня в полный восторг – это был блестящий в лучшем смысле слова Голливуд. 

Как-то так получилось, что до приезда в Германию я предпочитала отечественное кино и обожала Феллини. Все остальное – а ведь остального имелось в изобилии – осталось для меня за кадром. «Раскусив», точнее, расспробовав Голливуд и Европу, я все свободное время сидела у экрана, сделалась завсегдатаем видеотеки и постоянно переплачивала за электричество. 

Молодой человек по имени Дима сыграл в моей жизни огромную роль. Он научил меня не рассказывать новым кавалерам о прежних, понимать, что секс не обязательно обозначает любовь и разбираться в том, что такое хорошее кино. За все это я ему чрезвычайно признательна. Честное слово. Не знаю, чему научила его я. Возможно, просто в очередной раз подтвердила мужскую уверенность в том, что из влюбленной женщины можно веревки вить. По своему усмотрению.

Дима мечтал покорить Голливуд, он просто не сомневался в том, что для Голливуда создан. Главное – пробраться туда, а там – он заткнет за пояс кого угодно. И Спилберг, например, будет плакать от счастья, когда с ним познакомится, предложит вечную дружбу, сотрудничество, ибо только Дима знает, как нужно делать кино.

Я плакала от горя, ибо понимала – нечего мне рядом делать с такой вот звездой.

Наши дороги разошлись. Я пошла стандартным путем матери-одиночки в чужой стране – забыла, что была журналистом, выучилась на медсестру и начала вкалывать. Некогда, знаете ли, мечтать, если на руках семилетний ребенок. Да и на пособие жить позорно. Молодой человек по имени Дима отправился в плавание на предмет покорения Голливуда. Незадолго до начала большого плавания он сильно переключился на жанр под названием «экшен». Не знаю почему, но слово это напоминает мне какого-то неприятного, шершавого и черного паука.

Недавно в интернете я наткнулась на страничку – щекастый и обрюзгший дядька Дима, учитель киноискусства, проводил семинар в одном из российских городов. Молодых и талантливых зазывали принять участие в семинаре. Обещали – визуализация сценария и постановочные техники для жанров триллер и экшен. 

Семь дней драк, погонь и адреналина обещал дядя Дима. 

Мне по-прежнему нравятся Бунин, Чехов, Толстой и Пушкин.

И я по-прежнему сто раз в год смотрю фильм «Звезда пленительного счастья».

Это, конечно, не триллер. Не экшен. И адреналина маловато. Одни устаревшие и немодные эмоции. Интеллигентские сопли.

Соответствовать я так и не научилась. Впрочем, не раскаиваюсь. 



СОБАКА ПО ИМЕНИ РИБА


Этот рассказ я начала писать в четыре часа утра – ночевала у мамы, не спалось. Я вообще плохо сплю, если не дома. 

Конечно, положено считать, что там, где мама, и есть дом. И в общем и целом это – правда. Но все равно в определенном возрасте твой дом это не там, где мама, а там, где ты можешь остаться один на один с собой.

В определенном возрасте прислушаться к себе уже важнее, чем все остальное. И ни к маме, ни к детям, ни к друзьям это не имеет никакого отношения. То есть – не значит, что ты их не любишь.

Короче, мне не спалось. Но в этот раз не потому, что ночевала у мамы. 

Мне часто не спится, если...

Ну, есть предгорозовая погода. Перед грозой, значит. А есть погода предрассказная. Перед рассказом, значит. 

И я никогда не знаю, о чем он будет. Но всегда его чувствую.

Включила лапмпу, села на кровать. Из зала пришла ко мне собака по имени Риба, ткнулась слюнявой мордой в мои колени. Я ее не прогнала.

Хотя, в принципе, не люблю собак. Ну, что значит, не люблю. Просто мне их рядом не надо. Возня – корм, прогулки, пристраивать во время отпуска, а еще не дай Бог заболеет и помрет. Нет, увольте. Моя эгоистичная натура такого не в состоянии вынести. Риба – бульдог. У нее вечно текут слюни, ну, почти вечно, она все время линяет, периодически просится на улицу, громко лает, если хочет не сухой корм, а косточку. Так лает – аж в ушах звенит. 

По утрам моя мама прячет в кусочек сыра таблетки для щитовидной железы. Щитовидка – это важно. И если она не работает как положено – дело плохо. Будет всегда болеть голова, склонность к депрессиям, усталость, отсутствие настроения и никакой радости от жизни. Но можно спастись таблетками. Риба обожает сыр и потому проглатывает его радостно и с аппетитом, совершенно не догадываясь, что в сыр запихано ее спасение. 

Вообще-то Риба – не мамина собака. Она – собака моей сестры. Лично я в браке не понимаю трех вещей – зачем люди женятся, зачем они вместе живут и зачем они разводятся.

Развод понимаю меньше всего. Ну, если уже хватило фантазии у двух совершенно чужих людей решить, что они одно целое, если у этих двух полярных миров достало сил и мужества какое-то время, прилипившись друг к другу, существовать под одной крышей – ругаться, прощать, заниматься любовью, наряжать елку, покупать новую кухню, ездить в отпуск – то у них должно хватить ума, фантазии и терпения жить вместе до старости и до смерти.

В последние годы я все больше понимаю, о чем это – в хорошие и в трудные времена... В хорошие и трудные времена обещаю хранить тебе верность. Обещаю не отвернуться от тебя, когда придут эти самые трудные времена. Не забыть о том, с чего все начиналось. Ведь не исчезает же все то, что было дорого, бесследно. Оно всегда есть. Просто в какие-то моменты начинает казаться – бесследно. 

Но когда трудные времена наступают, чаще всего не находится сил помнить про хорошее. Странно, про плохое помнится сильнее. И люди разбегаются в разные стороны. Бросают друг друга. Наивные, они думают, что в другом месте все будет иначе. А иначе не важно с кем и не важно где – всегда бывает только в самом начале. Потом – опять за рыбу деньги.

Короче, люди разводятся. Перевозят тряпки, картинки и лампы в другую квартиру. Заказывают новую мебель, подают на развод.

Риба – разведенная собака. Она любит мою сестру, у которой на нее совершенно нет времени. Она любит Роберта, почти бывшего мужа моей сестры. Он иногда приходит к моей маме, точнее, к его бывшей собаке, приносит кусочки сырого мяса, Риба бросается к Роберту, начинает целовать его, облизывать лицо и щеки. Когда он уходит, она сначала сидит у двери, потом вздыхает и ложится на свой коврик в углу у дивана. И ни косточек, ни мяса ей не нужно. 

Собаке все равно, кто больше виноват, кто меньше. Она любит обоих виноватых. А им не до нее, поэтому собака живет у моей мамы. Иногда я думаю, что хорошо быть собакой. Никто не сделает тебе замечание, почему ты снова ставишь кружку с чаем на тонкую клеенку, а не на дощечку, никто не посмотрит косо, если ты просто отвернешься, положив морду на подушку, потому что устала и нет сил поддерживать разговор, никто не прокоменнтирует злобно-критически, почему ты по утрам не завтракаешь. И так далее.

Хорошо быть собакой. Все, что собака сделает неправильно, ей простят. А человеку – нет. Может быть, оттого, что собака молчит. И никогда не знаешь, о чем она думает. А человек не молчит почти никогда. Человек все время чем-то недоволен. Вечно в претензиях. Вечно в ожидании и требованиях. Вечно условия. А не выполняешь условия – адью. У собаки условий нет. Она любит тебя потому, что ты – это ты. В хорошие и трудные времена – одинаково. И поэтому ей прощаются все недостатки и хлопоты, с ней связанные. 

Вы заметили, с собаками люди не разводятся? Друг с другом – да, а с собаками – нет. Собака по имени Риба, жертва развода моей сестры и ее мужа, уткнулась слюнявой пастью мне в колени, потом подняла морду, смотрела грустно. Словно понимала про меня все то, что я уже сама про себя давно не понимаю. Или делаю вид, что не понимаю. Словно понимала так, как не понимает никто.

И я подумала... Ой, нет, еще этого не хватало...



...КОСТЕР В ТУМАНЕ СВЕТИТ


Я любила бывать в ее спальне: накрахмаленные наволочки, высокие перины, белое с синими птицами покрывало.

Если у нее случалось очень хорошее настроение, она разрешала мне потрогать гири в часах с кукушкой и погладить граммофон.

Старая мелодия и старые часы, древний неуклюжий комод, внушительный шкаф, выкрашенный краской вишневого цвета, граммофон – казалось, что время остановилось в этой комнате, и стрелки передвигаются от одной метки к другой, не очень спеша.

К сожалению, в многочисленных переездах бесследно исчез граммофон, хранимый мной долгие годы уже после ее смерти. Кажется, он достался ей по наследству от матери или еще от кого. Помню только, что уже тогда, в 1974-м, он был страшно старым даже на вид. Но играл исправно.

...К красному ящику «под кожу» бабушка не подпускала меня и на пушечный выстрел, но я очень скоро догадалась, как можно ее обмануть. В ящике лежали запасные иглы. Каждый раз, когда ставилась пластинка, бралась новая, а использованная выбрасывалась. Однажды я вытащила из мусорного ведра такую вот использованную иглу и ею вовсю портила пластинки, когда никого не было дома. Таким образом, мои преступления оставались нераскрытыми. Раз иглы на месте, значит, никто не прикасался к граммофону без разрешения.

Исчезли и все пластинки, но зрительная память – штука удивительная. Когда закрываю глаза, сразу вспоминается, что на пожелтевших и потертых упаковках стояло: компания «Э.Берлинерс Граммофон». Откуда и как попали к бабушке эти самые первые пластинки, выпущенные в 1898 году, где она купила их, я, естественно, не помню. Может, не помнила об этом и она сама. Кстати, мы с ней обе больше всего любили романс на слова Полонского:


Мой костер в тумане светит,
Искры гаснут на лету,
Ночью нас никто не встретит –
Мы простимся на мосту...

Когда она уходила в магазин, я открывала шкаф, вдыхала запах нафталина и еще чего-то непонятного, осторожно выдвигала ящики – хозяйничать в шкафу запрещалось. Мне всегда казалось, что там, в этих ящиках, хранятся невероятные сокровища. Какие именно, я не знала... Ну, например, найдешь старинную шляпу с огромной брошью, ажурные перчатки...

Откуда у моей бабушки могли быть ажурные перчатки, я тогда не задумывалась. А их у нее не могло быть в общем и в частности. Фельде Лилия Федоровна, в девичестве – Эмих, по первому мужу, умершему от истощения в трудармии, – Юстус, ажурных перчаток никогда не носила. Не того роду-племени, как говорится, была. И в совсем не ажурное время случилась ее юность и молодость. Но осанка, видимо, благодаря увесистой косе, которую она укладывала «валиком» на затылке и которая оттягивала голову назад, была царственная.

У бабушки имелось в наличии два нарядных платья – темно-синее и темно-бордовое. И два кружевных воротничка – кремовый и белый, их она закалывала брошью. Собираясь в гости, придирчиво оглядывала себя в зеркало, встроенное в дверцу шкафа. Пользуясь моментом, я приставала с расспросами: расскажи, как ты с дедом поженилась...

– Ну, поженился я с ним просто, – начинала она, – я был один, муж мой первый умер, дочка наш тоже от голода умер, а дед твой был агроном, видный жених. Понравился я ему, вот он пришел ко мне вечером с кусочком хлеба. Поделил на двоих, у меня две ложки какао было. Выпили мы какао, съели хлеб, поговорили. И решили пожениться. Вдвоем легче...

Эта неромантичная история мне совершенно не нравилась: какао, хлеб. Но другой в наличии не имелось. Бабушку сердило мое разочарованное лицо:

– Дурак ты...

Ей так и не удалось толком выучить русский, до конца своих дней она говорила с акцентом и путала окончания. Неудивительно, впрочем. До момента выселения немцев из их немецкой автономной республики в разные города и веси бабушка говорила только по-немецки. В 1941-м, когда началось то самое выселение, ей исполнилось 33 года. Поздновато для русского букваря.

– Не дурак, а дура, – поправляла я.

– Все равно дурак, – смеялась она, отходя от зеркала.

Думаю, шкаф был любим за то, что у него на двери было зеркало. По утрам она открывала дверцу и прихорашивалась. Дед – по молодости – зорко следил за тем, чтобы сквозь накрахмаленные шторы никто не увидал бабушкиной красы.

Мне всегда казалось, что дед любил ее больше, чем она его. И ревновал. Ко всем. Кроме шкафа. К нему он относился с уважением.

Шкаф этот, насколько я помню, сделал в 1923 году сосед моих прадедов. Краснодеревщик. Видимо, один из тех немцев-умельцев, что мастерили, как говорится, на века. Шкаф перекочевал сначала из разгромленной республики немцев Поволжья в деревню Красноярского края, потом – в Алма-Ату. И – ни трещинки, ни царапинки.

Потом шкаф перешел по наследству мне. Он кочевал вместе со мной, а перед отъездом в Германию я отдала раритет вишневого цвета молодоженам – сыну моей подруги Ольги и его жене. Переезд к новобрачным оказался сложным. Разобрать сам шкаф не получилось, поэтому разбирали входную дверь. Потом разбирали дверь парадную. Четыре дюжих мужика с трудом взгромоздили его на грузовик. И увезли.

И вот много лет в летней кухне у тех самых молодоженов, которые воспитывают уже двоих дочерей и сына, я снова встретилась с бабушкиным шкафом. Он постарел – поблекла яркая краска вишневого цвета. Но лишь поблекла, не облупилась. И чуть потускнела зеркальная поверхность. Впрочем, в возрасте за девяносто можно себе это позволить.

Я стою у зеркала, которое помнит мою бабушку молодой, которое помнит девочкой меня.

Сегодня в шкафу лежат шахматы, домино, четыре колоды карт, полное собрание про Шерлока Холмса, залитое нечаянно кофе, кукла-негритянка, забытые кем-то две машинки, старые открытки и журналы, но выбросить жалко. Шкаф больше не пахнет нафталином и еще чем-то непонятным, обещающим кружевные перчатки и старинную шляпу с огромной брошью.

Но на внутренней стороне дверцы до сих пор сохранилась приклеенная бабушкой – она вырезала ее из какого-то журнала – фотография: цветущая сирень. Она очень любила сирень. И в день ее рождения – 9 мая, да уж! – все знакомые и родные тащили пенные пахучие охапки цветов.

Моя бабушка похоронена на одном из московских кладбищ. Там в округе много сирени...

Мой дед по отцу, Фельде Яков Яковлевич, был агрономом. В пору молодости ехал он как-то на телеге, лошадь понесла, дед пытался удержать поводья, и ему оторвало правую руку. На «ниточке» висела. Пришлось ампутировать. С протезами в прежние времена было тяжело, и хотя соорудили искусственную руку, он так и не смог к ней приноровиться. Страшным чудовищем лежала она – гладкая, блестящая, мертвая – на шкафу. Дед, когда писал письма, ставил на лист бумаги тяжелое разноцветное стекло. Писал левой. И брился левой. И даже корову мог подоить.

Утром – родители привозили нас на лето в деревню – мы с двоюродным братом Сережей отправлялись в коровник. И каждое утро начиналось со скандала: кого дед возьмет за руку, а кто пойдет, держась за штанину. Победителем чаще всего оказывался Сергей. Мы хоть и были погодками, но бабушка всегда призывала меня уступать. Потому что я – крепкая и плотная, а Сережка – худенький и бледный. Что, видимо, являлось последствием наших разных с ним гастрономических пристрастий. Сережка любил молочный жидкий суп, а я – мясо кусками.

В общем, выяснив отношения, мы отправлялись в коровник, неся в руках по большой кружке. И там каждый получал парное молоко. Я морщилась от запаха и слишком уж натурального вкуса. «Пей, – уговаривала бабушка, – будешь здоровой и крепкой всю жизнь».

За домом, в котором жили бабушка и дедушка, с одной стороны начинался лес, с другой – совхозное поле с огурцами. И хотя в домашнем огороде их и без того было в изобилии, все равно мы с Сергеем тайком пробирались к совхозным грядкам и поедали огурцы, не забыв прихватить соль в бумажном пакетике.

В лес нам ходить не разрешалось. Но что нам эти запреты? Все равно! Не рискуя заходить далеко, мы, тем не менее, уходили на сотню метров вглубь, садились на землю у кустов черники и набивали рты ягодой.

– Была в лесу? – строго спрашивала меня бабушка.

– Нет, – «честно» отвечала я.

– Высунь язык.

Я вздыхала и демонстрировала черный язык.

– Опять врешь, – сокрушалась она. И начинала читать нотации о вреде лжи. Я слушала и думала: когда это кончится? Все равно буду врать. Взрослым нельзя не врать. Они такие ужасные, все время чего-то от тебя хотят. И что бы ты ни сделал, этого обязательно не нужно было делать. Думаю, мой сын, склонный, как и я, ко лжи по причине переизбытка фантазии, думал в свое время обо мне примерно то же самое, что и я в свое время думала о бабушке: «Надоела! Ничего не понимает!»

В деревенском доме не было канализации, водопровода и прочих благ. Все, без чего нам сегодня жизнь представляется невозможной. Но зато летом можно было спать во дворе на сене и, время от времени просыпаясь, видеть звезды – такие огромные, как будто, если встать на цыпочки, их можно снять с неба.

Здесь, в Европе, я таких звезд не видела. Да и, собственно, как-то так живется, что посмотреть на ночное небо не получается. Почти никогда. Некогда. Некогда?

Помните, как в фильме «Безымянная звезда»: «Что же это у вас за жизнь такая, если вам даже на звезды посмотреть некогда?..»

Моя бабушка, плохо говорившая по-русски, еще хуже писавшая и вообще не очень грамотная женщина, как-то сказала мне:

– Жизнь красивый, хоть и трудный. Смотри вокруг, смотри на цветы, звезды, лес. Потом станешь взрослый, и все время не будет времени...

«Куда оно денется? – не понимала я тогда. – Вон его сколько, времени!»

Помню последнее лето, которое мы провели с Сережей в деревне у родителей моего отца. Недалеко от дома – небольшой луг. Трава почти по пояс, ногам босым весело и щекотно, кругом красота, солнце светит, небо голубое, и живу я в самой лучшей и справедливой стране, которая называется Советский Cоюз.

Нет больше той маленькой девочки, и нет больше той самой лучшей страны.

А времени, действительно, – нет...



ПЬЕР БЕЗУХОВ НА ПЛЕНЭРЕ


Если мне не изменяет память, в то время, когда я училась в третьем или четвертом классе – конец семидесятых, – папа с мамой впервые стали приносить домой под Новый год так называемые «профсоюзные кульки». То есть, конечно, появились-то они где-то в 1962 году, когда меня и не намечалось, но я помню их именно тогда: третий или четвертый класс.

Содержимое кульков мы знали наизусть – апельсин, яблоко, пачка лимонных вафель «Артек», печенье «Привет», пара конфет «Мишка на Севере», несколько конфеток «Барбарис», пара мандаринок – но от этого радости становилось не меньше.

Папа с мамой тоже готовили новогодние кульки от Деда Мороза. Эти, конечно, были посолиднее: шоколад «Гренада», несколько конфет «Гулливер», финики, сушеный чернослив. Мы с сестрой рисовали папе с мамой картинки, а я еще и писала к ним стихи. Хорошо помню, что моя мама мечтала получить в подарок духи «Красная Москва» и отрез кримплена. Сколько стоили тогда духи «Красная Москва» – не знаю, а вот метр вожделенной ткани – около сорока пяти рублей. Сумасшедшие деньги! Но что такое сумасшедшие деньги для любящего мужчины?! Поэтому однажды на Новый год моя мама получила от отца и духи и два отреза – голубого и коричневого цвета. И пошила себе два костюма – кошмар конца семидесятых: неснашиваемые вещи. Через пару лет из костюма коричневого цвета, который все еще, невзирая на нещадную эксплуатацию, выглядел как новый, мама соорудила мне школьную форму.

Собственно, к числу особо богатых наша семья не относилась, но как-то так вышло, что только у моей мамы оказались в наличии костюмы из кримплена. И только я могла стать жертвой неснашиваемого школьного платья. Новая форма мне не понравилась сразу же. У всех – темно-коричневая, жестко-суконная какая-то форма, воротник под горло, тугие манжеты, пуговицы на спине. А мне хотелось быть, как все. Я ожидала насмешек и подковырок. Впрочем, подковырок не было, мои одноклассники заявили мне прямо в глаза: буржуйка! Короче говоря, через три дня я сожгла форму в печке – папа как раз топил баню.

О последствиях умолчу.

Самое интересное, что многое забылось, а вот форму из кримплена мои школьные сотоварищи помнят до сих пор. На встрече – через двадцать лет после окончания школы – один одноклассник признался: я так был влюблен, а потом, когда увидел на тебе эту форму, понял, что мне до тебя – как до Луны. И с горя начал дружить с Леной.

Лена, кстати, стала его женой. А сам одноклассник – профессор в одном из университетов Германии.

А не пошей мне мама злосчастную форму...

Впрочем, Лена, как выяснилось, очень хорошая жена. Из меня такой не вышло бы. Она – вполне профессорская, понимающая, что такое «семейные ценности», а я в свои – ну, не будем о грустном – да еще и через двадцать лет после развода понятия не имею, зачем мужчине и женщине жить вместе. К чему портить друг другу жизнь?

Лену эта теория не воодушевила, и, наверное, она вообще подумала, что я страдаю шизофренией. А объяснять Лене, что гордость – от близорукости, независимость – как признак ранимости и боязни быть навязчивой, сарказм – как упреждающий удар перед пошлостью, цинизм – от «многия знания, которые многия печали», я не захотела.

Я научилась сама разрушать свои «песочные замки», чуть только на них наступает тот, из чувств к которому я их строю; научилась делать шаг к разрыву отношений раньше, чем мне сообщат, что я неуместна...

Ох, много чему научилась.

Профессор приглашал меня с сыном на «шашлыки», на пленэр. С уже знакомыми мне его друзьями – микрохирургом и военным переводчиком. Профессор добродушный, он похож на Пьера Безухова... Но у профессоров – свои истории.

А не пошей мне мама злосчастную форму...



ЗАПИСКИ У МОРЯ. ИСПАНИЯ. ЛЕТО 2015 ГОДА


* * *

Когда я только что родилась, потом чуток подросла, но все равно была ничегопотомоттуданепомнящей, меня наверняка подавляли мои родители: иди спать, садись на горшок, ешь кашу, не проси снова игрушки... Потом я точно так подавляла своего сына. А он пытался подавить меня. Мы все пытаемся подавить друг друга. Даже в мелочах. Можно, конечно, согласиться на роль подавляемого, а можно не согласиться, но тогда непременно прослывешь человеком с дурным характером. Это – дело выбора. Странно, почему мы пытаемся подавить другу друга, по сути, разрушить. Откуда в нас это своего рода людоедство?

А ведь скажи кому, что ты, дескать, разрушитель, камнями закидает.


* * *

Мы не знали, что в июне на Средиземном море сильно штормит. Ну, для нас – сильно. Волны накрывают с головой, валят с ног, соленая вода заливает глаза, короче – не поплаваешь. Нам это не нравится. А морю – все равно. Оно свободно. Делает, что хочет. И все равно его любят.

Вот о такой любви между мужчиной и женщиной я всегда мечтала. Однажды меня любил некто поэт, с ним я могла делать все, что хотела. И он меня все равно любил.

А потом мне это надоело. И я перестала делать то, что хотела. Потому что просто больше ничего не хотела. Точнее, хотела совсем другого.

Но и поэту надоело. И он меня разлюбил.

К лучшему, к лучшему...


* * *

Я тут, на пляже, в маленькой бухте между двух скал. В прошлом году я уже отдыхала здесь. Прошлогодние парни и девушки (из местных) предлагают массаж, очки, сумки, ананасы и арбузы.

– Ты не знаешь, как зовут того, с ананасами и арбузом, – спрашивает мама.

– Нет, не знаю.

И не хочу. Знание – привязывает. Знание, знакомство – первый шаг в сторону от одиночества. Одиночество отступит на время, заполнится суетой, голосами, разговорами. А потом все смоет волной. Все. Кроме одиночества.

Я его всегда несу с собой. И мне все равно, где быть одинокой.

Но лучше, конечно, здесь – море, небо, солнце. И чужие голоса: «Саша, Саша, ты куда, я думала, ты башенки строишь...»


* * *

Высшее блаженство – закрыв глаза, лежать на фланелевом одеяле, время от времени стряхивая песчинки с пальцев, слушать прибой. Молчать. Удивительно, но спутники все время пытаются развлекать тебя рассказами о соседке, точнее, рассказывают, как она солит огурцы, еще хуже – пересказывают содержание фильма, задают вопросы, на которые нет сил отвечать. Хочется попросить, чтобы помолчали. Ведь молчание – это тоже общение.

Ну как ответить на вопрос о том, хорошо ли ты спала. Нет, я спала плохо. Я спала плохо, потому что много думаю. О разном. Тот, кто понимает это, не спрашивает меня, как я спала. Он разрешает мне молчать у моря.

Но я знаю, что потом, когда снова начнутся дожди и холод, потому что в нашей стране всегда дожди и холод, я буду мечтать об утраченном – одеяло, песок, прибой, соседка, огурцы, фильмы. Какая разница, какая разница… Главное, было море.


* * *

Странно, почему мне пляж испанского городка все время напоминает о Нем? О мужчине, вся моя личная жизнь с которым ограничилась гостиницами, долгими разлуками, ненужными – если честно – встречами и отношениями с другими мужчинами? А потом я поняла. Потому что у меня никогда не было с ним этого: банально проснуться рядом, банально пойти на завтрак, ни о чем не разговаривая, лежать рядом на песке, случайно касаться плеча, ноги, руки...

Испанский пляж напоминает мне о том, что не случилось.


* * *

У кромки воды стояла очень пожилая пара. Кажется, англичане. Он – то, что называется, крепкий старик. Можно даже сказать – мощный. Она – маленькая, субтильная, чахлая почти что. Да еще и полукалека: ноги почти не несут. Короче, все время или палочка нужна, или надежная рука. С такими ножками, как у нее, сегодняшний мини-шторм – серьезное препятствие. Не войти в море. И уже тем более не выйти. Старик взял свою чахленькую на руки и минут десять нес, подальше от берега, подальше от прибоя. Туда, где вода поспокойнее. Можно просто качаться на волнах.

Меня на руках носил только отец. Давно это было.


* * *

Раньше я не понимала: как можно жить без любви? Оказывается, запросто. Оказывается, чашка кофе к завтраку – персик – абрикос на оранжевой скатерти – и целых десять дней не ходить на работу – это важнее любви.

Потому что это возвращает тебе себя. Эта неспешность, размеренность, детали, запахи, ощущения, звуки. Все то, на что есть время. Оказывается, оно есть. Все то, на что есть силы. Оказывается, они есть.

А не просто упасть и забыться сном, после которого не возвращаЮтся ни свежесть, ни беззаботность.

Впрочем, все зависит от возраста.

В тридцать лет я так не думала. И слава Богу. Этого еще не хватало.


* * *

Мы всегда чем-то недовольны. Вот, например, мне казалось, главное – море. Если оно будет у моих ног, все остальное – неважно. Главное – поскорее вон из страны почти вечных дождей и тристасорокаднейвгодусеростинаплечах . И вот оно у моих ног. И по-прежнему важно то, что давно уже должно перестать волновать. Какая разница, что думают о тебе люди? Ведь и ты о них что-то думаешь. Но им на это наплевать с самой высокой колокольни. Поэтому успокойся. Не суетись, смотри на море. Вот оно, тут. У твоих ног. Как ты и мечтала.

И почему у меня всегда все не так, почему я всегда чем-то недовольна...



* * *

Я лежу на песке у моря и страдаю, что не могу войти в него – штормит сильно. Очень сильно. Я лежу. Я – тут. А восемнадцатилетний мальчик Фабиан, с которым никак не могли проститься родители, на которого неизвестно откуда взялся рак мозга год назад всего, где он сейчас, этот мальчик Фабиан. Когда я увезла его от папы-мамы, прикрыв лицо белой простыней, мне хотелось этого не делать. Мне хотелось, чтобы всего этого не было, чтобы папа и мама увидели, как он получает диплом, женится, рожает детей...

Мне повезло больше Фабиана. У меня много чего в прошлом. И еще (надеюсь) много чего в будущем. У него – ни того, ни другого.

Жизнь коротка и прекрасна. Прекрасна и коротка. Прекрасна. Коротка. Всегда.


* * *

Мама принесла несколько ракушек. Одна – чистенькая. Гладенькая, наивно-беленькая. Молоденькая какая-то. Другая – с щербинками, царапинами, на внутренней стороне наросло непонятно чего. Не разобрать. Так наросло-приросло, что не отковырять. Не очистить. Намертво.

Еще пара маминых находок – просто обломки. Раньше они были ракушками, а теперь – обломки, ничего ценного и красивого, но все равно можно использовать в качестве декора.Ну, например, блюдо, в него песочек насыпать, а по нему разложить эти обломки. Живописно. И – вечер, белое вино, сыр, виноград, свечи. Никогда не догадаешься, что человек встанет после второго бокала вина и уйдет. Просто уйдет. А ты уберешь декорации со стола – обломки ракушек тоже.

Чтобы потом – может быть – составлять из них другую жизнь. Без сыра и винограда, и с красным вином. Чего там к нему подают...


* * *

Небо над морем выглядит как в фильме про барона Мюнхгаузена, который для меня навсегда и всегда – Олег Янковский. Мне даже кажется, что настоящий барон именно так и выглядел – как Янковский.

Кроме того, единственного, а еще своего отца и сына, я могла бы обожать только Олега Янковского. Правда, лично не знала, поэтому обожание пребывало на уровне я – тут, он – звезда в небе.

Иногда я запутываюсь, кого же именно я обожаю – Янковского или барона.

Впрочем, какая разница.

Я про небо. Ну, в той, последней сцене, где он по лестнице веревочной и шаткой поднимается в небо. Барон-Янковский. Много лет я страшно завидовала Марте. Этим словам: «У кого еще есть такая женщина...»

Никто никогда про меня так не говорил. А теперь уже и не скажет. Раньше я была молодая, красивая и талантливая. А теперь только талантливая.

Ну, надеюсь, по крайней мере. Должно же хоть что-то остаться в качестве утешения, что ты не Марта.


* * *

Много лет назад я не знала, как жить без одного человека.

Теперь я уже много лет без него живу. И даже не скучаю. Зачем скучать по человеку, который не помнит, когда у тебя день рождения. А если ты ему звонишь раз в сто лет, он торопится, спешит, говорит глупости, несется куда-то к другим людям, которым совершенно все равно, есть он или нет. Эти люди ему важнее тебя. Странно, непонятно, но – важнее.

Я не скучаю. Просто когда его нет рядом, все остальное обесценивается. И то, что я нехотя, или играя, говорила другим, на самом деле принадлежит только ему.

Но об этом не знает ни он, ни другие.

Рядом с ним у меня никогда не было никакого жизненного опыта – я была свежа и наивна. Целовала его в лоб, глаза, а он делал вид, что спит.

Теперь меня целуют в плечо, лоб, глаза, а я делаю вид, что сплю.


* * *

Я обожала говорить ему: «Я никого больше не смогу любить так, как тебя».

Мне нравилась элегическая трагичность этих слов. Накаркала: я больше никого не могу любить так, как его.

Про любовь к сыну не будем. Это – само собой. И это – другое. С сыном любовь взаимная. И почему-то не так обидно, если он не звонит несколько дней. Я все равно знаю, что он меня любит. Главное, ему хорошо.

Вот она, разница: сын счастлив, там где-то, без меня – и это для меня счастье.

Мужчина счастлив без меня, там где-то – и это несчастье.

Я больше никого не смогу любить так, как тебя. Вот ужас-то.


* * *

Сентябрь. Германия. Дожди.

Море, море...




Назад
Содержание
Дальше