ПОЭЗИЯ | Выпуск 8 |
Кинжал и яд, удар из-за угла – Вот чем жила эпоха. Кондотьер Не чаще умирал на поле боя, Чем от руки подосланного браво – И кем подосланного? Не врагом, А нанимателем властолюбивым: Прелатом, князем иль народоправцем. Пишу – и вижу пред собой Бальдаччо… Вот, чудилось мне, баловень судьбы! Всем взял: и молод, а уже прославлен Искусством полководца и отвагой (Он в этом никому не уступал), Уже перед республикой заслуги Имел он, был солдатами любим И счастливо женат… Чего б, казалось, Тебе еще? Стоит он, как живой, Передо мной с учтивою улыбкой На площади… Умен, добавлю, был. Умен ведь тот, по мне, кто место знает Свое – и о чужом не помышляет… И с ним расправились за дружбу с Нери! Что ж странного? Он – славный капитан, А тот – глава владетельного клана. Всяк знал, кому их давняя приязнь Мешала спать и вены леденила. Развязкою могла быть только смерть: Решили, что держать его опасно, И в десять раз опаснее – прогнать. Но я имел в виду совсем другое: Ореховое дерево в цвету, Весну и пряный воздух флорентийский, И молодость нескладную мою, И женщину, что звали Анналена, Жену Бальдаччо... Предательски зарезали его: Накинулись остервенелой сворой На безоружного, в момент беседы В Палаццо Веккьо – и, еще живого, Швырнули вниз, на камни мостовой… Прослышав об убийстве, Анналена Всё разом поняла, похолодев, И словно бы предстала перед Богом. Когда ее трехлетнего сынишку Нашли задушенным в его постели, Она не уронила ни слезы, А лишь слова библейского пророка Беззвучными устами повторяла: – О Господи, Ты слышал голос мой... Она была из рода Малатеста, Из Римини, – богата, хороша, Не старше двадцати, – но с этой смертью В ней всё навеки разом пресеклось, Чем сердце связано с юдолью слезной. Людей она не прокляла, хоть знала Убийц по именам – и не со слов Наушников, а просто все их знали. Так жизнь была устроена: ничто Игры страстей, как прочих сил природы, В христолюбивом граде не стесняло. Игра велась по правилам. Порядки, Обычаи, установленья, нравы – Всё было в мире жестко, неизменно, Всё раз и навсегда заведено. Свободу обещало только небо. Дом Анналены стал монастырем. Не раз под окнами ее часовни Я слушал страшный гимн: Тот день, день гнева, Ее чудесным голосом ведомый, Потом подхватываемый другими Со строчки Mors stupebit et natura: Смерть и рождение оцепенеет. О, всё и впрямь остановилось в жизни Нездешней этой женщины... Нездешней Она была с младенческих годов. Я обожал ее, когда был молод. Уж тридцать лет прошло, как день один, Я сам давно монах, святым Франциском Напутствуем к вратам неотвратимым, – Но и пекущемуся о спасеньи Ее волшебных черт не позабыть... Мне было девять, восемь – ей, когда Я понял, что на всей земле обширной Нет и не будет существа роднее Мятущемуся сердцу моему. Она преображала строй планет, Когда улыбкой встречных осеняла, И люди говорили про нее, Что имя ей – Дарящая Блаженство. Что плоть убогая? Сегодня персик Ланиты дев, а завтра – лист осенний. Но Анналену старость, пощадив, Чуть тронула: она и в пятьдесят Светилась изнутри чудесным светом Неизъяснимым... И в миру, я помню, Была она строга и нелюдима, В монашестве ж – подавно. Только раз Ее за стенами монастыря Я видел – у Дуомо, в день пасхальный, – И странной удостоился беседы, Едва ли не кощунственной. Она, Увидев скорбь в моих очах, сказала: – О Воскресении Христовом нам Возрадоваться сердцем надлежит, Что ж мрачен ты? Ах да, ты знал Бальдаччо. Поверишь ли? Я, что ни ночь, во сне Его встречаю с маленьким Джованни. Они вдвоем, рука в руке, стоят На гравием усыпанной дорожке И машут мне. Кругом – чудесный сад, Дрозды поют, цветы благоухают. Уж, верно, недалек счастливый день, Когда навеки мы соединимся, И теплые мальчишечьи ручонки Меня обнимут... |
|
|
|