ПРОЗА Выпуск 85


Сергей ВОЛЧЕНКО
/ Москва /

Женщины

Рассказы



ЖЕНЩИНЫ


Это была баржа на воде.

– Смотри, смотри! – сказали мне.

– Смотри куда?

– Вон, смотри! Это всё женщины!

Я увидел, как на барже поднимается груз леса. Огромный массив леса, больше самой баржи, поднимается вверх, так что остаётся тонкая полоска пустого светлого пространства между ним и палубой, а потом опять опускается.

– Это всё женщины, – сказали мне. И я увидел, как весь массив леса поднимают на вытянутые руки и опускают (видимо демонстрируя свою силу) четыре женщины. Их даже нельзя было сначала увидеть, потому что сама эта полоса пустого пространства между палубой и брёвнами была совсем тонкая, как нитка, она почти и не ощущалась как пространство, и рост женщин с вытянутыми вверх руками как раз и составлял её толщину – настолько была велика баржа и массив леса – вот мелькнёт между ними светлая полоска, а потом опять исчезнет: это женщины поднимали и опускали массив срубленного леса.



МЕТАФОРА ЭДИСОНА


Я стоял и видел грязно-красный кирпич, местами присыпанный мертвенным снегом; бесконечный повтор кирпича уже и меня уносил по безликой стене, навечно сомкнувшей два горизонта – тюрьма.

Я привык быть его соседом по лестничной клетке, хорошо очень к нему относиться и привык к тому, что ничто другое меня с ним не объединяло. Но именно эта, как раньше казалось – ничего не значащая привычка, и притянула меня сюда: мне очень нужно вновь видеть его, чтобы ещё хоть раз ощутить его оптимизм и радость жизни. Они при нём и сейчас, в глубине тюрьмы; он и сейчас там напряженно сочиняет музыку и чувствует энергию и счастье. И я, стоя снаружи, хотел их вновь, потому что во мне их, как оказалось, не было. Стены тюрьмы упали сверху здесь, из вечного холода, который проступал на их поверхность трупными пятнами снега и инея, и от которых я бы не отличался ничем, если б не это исчезающее воспоминание того, чего во мне, как оказалось, не было.

Я знал, тюрьма Эдисону не мешает, потому что он принимает в жизни всё с радостью – так ему легче работать.

Надо как-то войти...

Впереди узкий, уходящий в бесконечность коридор, серо-жёлтый кафель, по обе стороны клетки со зверями. В этой тюрьме живут не только люди, но и животные… или, быть может, только животные, а Эдисон единственный человек среди них? В начале коридора в тёмно-синей одежде охранника – человек… «Камю! – пронеслось в моей голове. – Почему он? Может потому, что Эдисон знал французский и долго в Париже жил?». Камю сидел за простым деревянным столом. У него было энергично-твёрдое лицо, и он не собирался пускать меня. Он так же, как Эдисон, не позволял поблажек ни себе, ни другим, если речь шла о деле, и хотя сейчас не создавал, но именно волевое, упорное к этому отношение, проросшее в нём за годы труда, ощущалось особенно явно: оно уже его от этого освободило – теперь он охранял труд другого, а на меня смотрел почти без выражения.

– …но я встречался с ним в лифте, – сказал я, – и на лестничной клетке, иногда несколько раз в день и ему это ничуть не мешало, а сейчас мне нужно увидеть его…

– С какой целью?

– Потому что я его сосед и теперь мне нужно увидеть его ещё и здесь… просто встретить, так же случайно, так же, как и тогда!

– Раньше вы имели много случайности именно таких встреч. Что вам добавит ещё одна случайность?

– Поймите, тех встреч оказалось недостаточно, и это только сейчас стало понятно! Разумеется, теперь это будет уже не случайно! Не случайно! Только один раз, но уже не случайно!

– Этим можно было бы и пренебречь, но... – и словно в глубине уже прозвучавших слов, Камю изменился и стал мягко-задумчивым.

– Но как же пренебречь, я не могу этим пренебречь, я не могу этим пренебречь!

– …тем, что время посетителей закончилось два года назад, можно было бы и пренебречь, если б не одно но…

И я уже полез в карман, плевать на камеры слежения, если он так явно намекает, уже нащупал в мишуре каких-то старых магазинных чеков и обёрток жвачки пару сотенных – суну ему в нагрудный карман…

– …если б на это не накладывалось, что к вашему заключённому и раньше доступ был ограничен.

– Но почему же?

– Из-за денег. Думаете его просто так – сюда, к животным?

– Из-за каких денег? Он, что, украл деньги?

– Из-за ваших денег.

– Из-за моих… из-за моих денег?… – рука, казалось, отделилась от тела и так и осталась в кармане зажавшая деньги.

– Из-за тех денег, которые были изначально вам подложены, но никто из вас не знает зачем.

– А он что, знал?

– Он, как и все, не думал об этом. Но и мы не думали, что его случай будет особенным...

– Да я раньше вас знал, что он особенный, а вы не пускаете!

– Давайте говорить буду я.

– ...

– Почему-то между тем, что он создавал и деньгами не возникло запрограммированной подмены одного другим. Одно только умение выразить то, что чувствуешь так, чтобы не было отличия – уже почти невозможно, а тут он в эту неотличимость сумел вплавить ещё и деньги.

– Чего?..

– Я непонятно говорю? Как у вас с воображением?

– Не жалуюсь вроде…

– Тогда представьте себе метафору.

– Метафору?

– Да, метафору. Представили?

– Ну, представил…

– Что вы видите?

– Ну, это такое, типа… сравнение одного с другим…

– Вы должны были увидеть бесконечность чёрной дыры проваливающей в себя и сплавляющей в себе абсолютно всё!

– Всё???

– Да, всю Вселенную. Ведь формальное совпадение случайно схожих элементов из бесконечно различных явлений на самом деле не формальное, а, наоборот, скрытая первичность всего! И когда вдруг видишь это, то и сам, всё более вдохновляясь начинаешь вкручиваться туда же, а вокруг тебя и с тобой уже сплавляются бесконечно различные пласты бытия. И чем дальше они друг от друга, тем более осязаемыми делаются в этот момент. И весь наш способ выживать – это тоже оно. Когда представляем – материя тонкая. А когда её усилием превращаем в то, что можно пощупать руками – абсолютно иная, грубая и корявая, но одинаковость содержания объединяет материи несовместимые и наступает момент идеальный, неземной, фантастический! Всё что делается и создаётся – для этого!

– Но… такое бывает только благодаря сну, только во сне это бывает…

– Не важно где, потому что это везде. Важно то, что деньги к этому не должны примыкать, а должны подменять это. Как только за идеал уплачены деньги – он навсегда пропадает, необратимо превращаясь в них.

– Да мне плевать! Почему из-за этого я не могу пройти к Эдисону?

– А пройти вы к Эдисону не можете как раз потому, что у него-то деньги не подменяли всё, что он создавал, а дополняли. Вдруг произошло объединение не двух, а трёх абсолютно разных материй. Это дало ему слишком много энергии для радости жизни. Поэтому у него получалось всё. Он никогда не страдал. Пока мы не разберёмся в сути этого сбоя, он должен быть здесь, с животными и без людей.

– Ну а… почему без людей?

– Потому что люди с деньгами.

– Но я без денег, – соврал я.

– Ха! Твоя копейка первая стала неизмеримо более осязаема, чем ты сам, сразу, как только ты своё на неё променял. Поэтому он тут, без людей, среди животных – животные нейтральны к деньгам.

Камю замолчал. И не ясно, зачем он мне всё это говорил: то ли оправдывался, что не пускает, то ли никакой отказ тут не может оставаться неисчерпанным, чтобы не колебать структуру начальной, вечной положительности. Коридор освещался тускло. Стол стоял поперёк коридора, и дальше шло неизвестное, запретное для меня пространство тюрьмы. Я не мог разглядеть, что за животные в клетках, в одной только из ближайших, я видел, находился Слон: его хобот всё это время сквозь железные прутья извивался в коридоре – на свободе: Слон пытался хоботом достать на кафельном полу что-то съедобное.

– А что, их здесь плохо кормят? – спросил я.

– Кого? – спросил Камю.

– Зверей. Слон, по-моему, хочет есть…

Я надеялся этот Слон мне поможет: вдруг позволят пройти для начала хотя бы к нему, а там я и дальше сумею как-то проникнуть.

– Ну, уж Слон-то ничего не хочет, – сказал Камю.

– Почему? Он же хочет достать бутерброд, кто-то обронил на пол…

– Ему уже ничто не поможет: он потерял надежду на счастье.

– Кто, Слон?

– Да, потому что в округе нет слоновьего кладбища. Он уже совсем старый и недавно стал рваться наружу. Тогда его отпустили. Он ходил по лесам, чтобы найти слоновье кладбище, но здесь же не Африка, и он ничего не нашел. Он вернулся назад и теперь мучается, потому что не может никак умереть. Ему придётся жить теперь дальше. Поэтому он совсем потерял надежду на счастье. Пища ему не нужна – она ему не поможет.

– А, может быть, если подать бутерброд и проявить заботу, ему станет полегче? Давайте, я подойду, подам ему бутерброд. К тому же, я уверен – он его съест!

Мне действительно было жалко Слона, и я хотел дать ему бутерброд, или хотя бы погладить его.

– Мы уже проявляли заботу, когда отпускали. Но, как видите, здесь не стоит делать бесполезные вещи, даже если они и совсем незначительны, – ответил Камю. Пока мы говорили, он ни разу не оглянулся к Слону, а продолжал всё с таким же закрытым неподатливым выражением глядеть на меня.

После истории со Слоном стало грустно. Но тем сильнее захотелось видеть Эдисона. Где-то там, за звериными клетками, должна быть его камера, где он так же, как и дома, радостно и энергично сочиняет музыку. А этот сидит, не пускает. Эдисон, конечно, мог вспылить, если к нему допустят, не спросив разрешения. Но, очевидно, и Камю, как постороннему, не следовало лишний раз подходить к его камере, даже за разрешением пройти соседу из прошлого – Эдисон мог вспылить на это точно так же: он терпеть не мог, когда его отвлекают. Это казалось мне более правдоподобным и естественным, чем версия Камю, может быть он всё это, про метафору, выдумал.

Может быть здесь есть другие ещё входы… Я вышел под рыхлое, невесомо оседающее водяной пылью небо, которое тут же пристало к моему лицу леденящей маслянистой плёнкой, и в котором тёплый тюремный свет сразу ушёл на дно моего сознания и угас там. Дорог нет. Сырая земля с умершей когда-то, присыпанной снегом травой. Тропинка скользкая, сырая прилипла к холму; я шёл по тропинке уже прочь от тюрьмы, как вдруг впереди увидел очертания женщины. Женщина приближалась. Она несла ведро и швабру. Она с ведром и шваброй явно шла от железнодорожной станции, если, конечно, станция здесь существовала. Но у неё был такой вид, как будто она идёт с электрички… и вдруг я понял – это моя тётушка! И раньше знал, что в тюрьме уборщицей работает, но никак не ожидал, что она проявится здесь и сейчас.

– О! – сказал я. – Здравствуйте, а вы не в тюрьму?

– Это ты?… А я испугалась! Никто тут не ходит… – сказала тётушка родственным голосом. – Ты заблудился у меня?

– Нет, тюрьма-то я знаю где, но я хотел там найти Эдисона.

– Пойдем со мной, я тебе его сейчас покажу.

В темноте я видел её очень довольное лицо. Она радовалась, что меня встретила и помогает мне. Я сошёл с тропинки, пропуская её.

– Я там был только что, – говорил я, идя следом за ней обратно, – но, наверное, я сунулся не в ту дверь, а мне так нужно было найти его, если б вы знали!

Мы вошли во двор тюрьмы и оказались у другого входа: огромные, полукруглые в кирпичной стене ворота; ещё открыты. В глубине я сразу увидел бассейн с тюленем. Тюлень отталкивался ластами задних лап от стен бассейна и как торпеда, под водой, плавал от стены к стене. Пол был залит водой, вокруг бассейна узкие, тесные клетки с животными, всё грязное и серое и тусклое. Но звери, живущие даже в таких условиях, всё равно отдавали радость – мне нравилось тут, и ещё нравилось, что вода постоянно выплёскивается из бассейна мне на ноги.

– Посмотри пока зверюшек, а я ведро снесу, – сказала тётушка и ушла куда-то сразу.

– Кто нужен-то? – спросил мужичок, подходя ко мне. В руках у него был совок с мусором.

– Эдисон – у вас? Хочу навестить.

– А! Он есть, да. У нас. А ты не знаешь, где он живёт? – вдруг спросил мужичок.

– Как где? – спросил я.

– Хата, где у него?

– Рядом со мной, на одной площадке…

– Я говорю не рядом с кем, а где.

– Здесь, неподалёку совсем…

– Во! Свидетель!!! Мужики! – крикнул мужичок. И тут же подошли ещё несколько. Их лица сцеплялись в одном выражении едкой цепучей подозрительности.

– А что такое? – спросил я, чувствуя, что уже наболтал лишнего…

– Да он нам говорит, что всегда жил вместе с женой в Париже, и жена, значит, должна теперь и тут быть вместе с ним. Он хочет сюда и жену перетащить!

– Ну и что? – сказал я.

– Как что? Если неподалёку вторая хата, значит, они и раньше на разных хатах сидели. А щас, в коммерческой тюряге, вдруг вместе захотел! Хрена!

– Мы так и знали, что он хочет нас наколоть! – сказал ещё один.

– Чтобы поселить сюда ещё и жену! – сказал первый.

Они, были уверены, что я на их стороне, так как чуть не оказались в роли обманутых.

– Хорошо, что мы узнали, – сказал третий.

Но вместо отчаяния, что я подвёл, меня вдруг охватила радость: это был знакомый почерк Эдисона; в этом штрихе я опять ощутил столь знакомого мне человека: безобидно и быстро обмануть, чтобы быстрее и проще достигнуть… такой деловой, жизнелюбивый, оптимистичный обман: и жена рядом, и работаться тогда будет лучше. Я знал, что ничего страшного ещё не сказал, Эдисон всё равно добьётся, но, тем не менее, стал выправлять ситуацию:

– Да нет, он действительно живёт вместе с женой в Париже, я это точно знаю. Он вам всё правильно сказал.

– А на хрена ж хата неподалёку тогда?! – с цепучим ехидством спросил первый мужичок. Но я уже торжествовал, предчувствуя победу Эдисона. Жизнь многообразна, и всегда есть масса самых разных, даже противоречивых основ, почему он может жить неподалёку:

– Да, по отношению к Луне Париж неподалёку! Всё относительно! Я-то сам тоже оттуда, – сказал я, радостно чувствуя, как безобидность этого обмана уносит меня в светлую энергию Эдисона.

Мужички понурились.

– Да, чёрт… логично, – сказал один.

– Конечно! А вы не знаете, где он сейчас? Мне бы очень хотелось его видеть.

– Его нет сейчас, он уехал.

– Как уехал?

– На лыжах. Сейчас он где-то в лесу на лыжах елозит. А если бы был – не жалко: плати бабки и иди, зырь на него сколько хочешь.

Я вдруг почувствовал: бесполезно уже... Кромешный рок: больше никогда не встретиться с Эдисоном.

Я вышел за ворота.

Умирание света необратимо и медленно извлекало из бытия пепел его абсолютной тьмы. Застывшее небо крошилось и летело на землю твёрдым, как алмазные пули градом. Но впереди был деревянный сарай и в нём горел свет, и я потащился к сараю. Свет пробивался не только в открытую дверь, но и сквозь щели между досками. От этого казалось, что сарая как бы и нет, что он сложен не из досок, а из теней, а вся темнота вокруг показалась плоской, объём завоевывался одним лишь светом электрической лампы, и этого было достаточно, потому что темнота уже стала тем, чего нет вовсе. Хотя я знал, что где-то в ней, неизвестно где, в лесу, под алмазным градом ходит на лыжах Эдисон. Я шёл к сараю, там что-то глухо гремело.

Её ведро и швабра стояли посреди сарая, а сама тётушка в телогрейке и шапке-ушанке торопливо, но вместе с тем аккуратно перекладывала доски…

– Давай, помогай быстрее! – она явно торопилась, перебирая доски. Она их осматривала и перекладывала. На стеллажах, по обе стороны вдоль стен лежало примерно одинаковое количество досок, и в тусклом жёлтом свете было видно как моя тётушка берёт доски со стеллажа у правой стены и перекладывает их на левую сторону, а с левой стороны берёт такие же доски и перекладывает их на стеллаж вдоль правой стены.

– Что нужно делать? – спросил я. – Я не пойму, что вы делаете?

– Давай быстрее, – вновь сказала тётушка, – пока никого нет, нужно успеть, они всё равно знать не будут.

– Кто? – спросил я.

– Соседи, – сказала тетушка.

– Какие соседи? – спросил я.

– Наши соседи, – сказала тётушка, – этот сарай я купила наполовину с соседями, и привезли доски, тоже на двоих. Я хочу, которые получше переложить на нашу сторону, а похуже, вот бери отсюда и перекладывай к ним. Они всё равно знать не будут. Это надо сделать быстро. Бери хорошие доски.

Я вдруг ощутил, что в этом обмане почему-то нет никакой жизни. Из тайны обмана моя тётушка вытянула предельную мертвизну скуки, заполнив его целиком, до краёв. Надо забыть скорее хотя бы эти её дурацкие доски! Тем более, что при слабом свете всё равно не поймёшь, какие лучше, а какие хуже! Но мне не хотелось отказывать своей тётушке, которая помогла пройти в тюрьму. И, кажется, я ей стал помогать...



НЕ НАЙДЯ МОНАСТЫРЬ


Лучше б я не начинал и не знал начала. Потому что теперь мучение! Чёрт за черевичками! Да у него ж копыта! Ух, это же он не себе, это он от угрозы, что на него положат крест! От страха, что крест наложат! Совсем разное, совсем различное и вдруг увязывается… Что же дальше-то будет? Впереди бесконечность смыслов, из которых один уже давно выхвачен, и если я дойду до него, то и с ними со всеми как будто сольюсь. Но они от меня на расстоянии, на расстоянии, в котором я сейчас иду назад, к ним, в лесу, по болоту, и в этом расстоянии нет пространства, всё пространство там, в бесконечности хаоса смыслов, в которые я войду, если узнаю один из них. А пока хаос бессмыслицы и распада. Во что же такое непредсказуемое они могут сомкнуться – чёрт и крест и черевички эти?…

Кажется темнеет… и на озере, где я забыл чёрта с черевичками, значит также темнеет, хотя там деревьев нет и должно быть много светлее; я иду по каким-то другим тропинкам и если б не знал примерного направления, то уже давно б заблудился. Лес огромен, лист микронен… Лес огромен, лист микронен… Это я из-за неё забыл забрать и черевички эти и чёрта и месяц, это я забыл из-за неё. Если б она спину мою не смотрела, когда выплывал и выходил из воды, – давно б узнал, как и во что превратилось начало. Мои плечи ощущали, что нравятся ей, и когда обернулся, она взглядом вбирала меня уже всего целиком. Она была идеальна, и увязалась за мной на озеро. Раньше не видел её без одежды. Она была идеальна, и стояла по колено в спокойной воде над своим отраженьем. Я почувствовал, что и я идеален, иначе б она не изучала моё тело и не смотрела в глаза мне. Но ушёл, не дожидаясь её: она ведь сама увязалась, а во-вторых, я знал: поймать идеал всё равно невозможно и смирился с этим давно. Но она мне: И далеко ли уходишь?... – она ещё не вошла в ад этого смирения, ещё верит в плоскую неотличимость того, что хочешь и того, что есть, – я ей: «Тому не нужно далеко ходить, у кого чёрт за плечами», – а она смотрит на меня вбирающе, и говорит: Но лучше буду тебе русалочкой, хочешь? – С рыбьим хвостом как будешь гонять тогда на своих роликах детских? – и ушёл, чтоб зря не видеть её, но сильно взволновала меня, и чёрта (то есть, про чёрта) забыл в траве, рядом с нею. Интересно: она ещё там или тоже ушла? А вдруг унесла его с собой? Как мне тогда войти в продолжение?

Меня тревожит, что скоро стемнеет, и я потеряю тропу, или когда доберусь всё же до озера – не увижу в темноте не только чёрта – вообще ни черта, потому что месяц, горячий месяц себе в карман он упрятал. Если уж вначале такие сдвиги в небесах, то что же дальше-то будет?! И чувствую, как распадаюсь в попытках додумать. Вот если б я шёл как раньше, с другого края леса по прямой тропе – был бы давно снова на озере, и уже всё узнал бы! Но я пошёл не с того края и теперь я в незнании… Я в незнании прямой дороги, и доберусь к началу тьмы… а в ней уже ничего не узнаю, или узнаю ничто. Хотя, как будто свет не спешит уходить... Или лес поредел и сейчас так же светло, потому что раньше, где я вошёл в него, деревья стояли много плотнее... Или само движение моё, – словно я не отстаю от уходящего солнца... И путь уже весь искромсан на куски – между ними те моменты, когда я вдруг вспоминал, что уже должно всё стемнеть и в тот же миг ощущал, что, несмотря на время, почему-то опять ничего не стемнело. Впереди расширяется… Почти затопленная водой тропина оказалась заложена кирпичами. Она обрывалась и передо мной была площадка из аккуратно выложенного кирпича. Здесь этого не было раньше... Но у меня было неосознанное чувство, которое я понял уже после того, как увидел, чувство, что если болотистая тропинка возобновится, то я иду верно, а эта незнакомая каменная площадка не имеет значения. И вот, даже ещё не ступив на неё, увидел за ней ту же чёрную и мягкую тропину, в ней было больше воды, чем земли, и путалась в чёрных от влаги деревьях. Но, ещё не увидев её, подумал: может быть и не страшно, что потерял тропу – если свет не уходит, то не страшно, если проищу озеро долго. В остановленном свете чувствовал: уже не надо искать, где укрыться от времени – его нет, но всё равно обрадовался, когда увидел тропу. Или кажется мне, что раньше шёл по ней…

Вместе с собакой я дошёл до перекрёстка дорог, она чёрная и поэтому сливалась с тропой, а теперь на светлой дороге скользит, не примыкая к ней, словно призрак из мира теней, внезапно проявившийся здесь, на границе троп и дорог, где лес почти кончился, а слева высится полуразрушенная (или не достроена?) кирпичная стена с башнями. Монастырь какой-то... в нём и двор, как на стадионе… За монастырём должно быть, есть озеро на котором я оставил чёрта с черевичками. Но когда забыл их там, то был на другой стороне и монастыря даже не видел, а только знал о нём. Теперь задача как-то пройти к озеру вновь. И, хотя по-прежнему так же светло, подумал, что до прихода тьмы не успею: в монастырь просто так не пускают, тем более с животным, а если это стадион, то тоже – чтобы пройти придётся долго добывать билеты. Всё это не так страшно, если свет не уходит, а вдруг всё-таки уходит?

Мы вошли в монастырь. Встроен в скалы, со скалами вместе окаймляет озеро. Если сквозь него пройду, то само по себе озеро это ещё ничего не значит, потому что чёрт и месяц и черевички остались на другой его стороне, с другой его стороны, совсем иное место: высокая трава и нет скал. И это очень, очень далеко, если, будучи там, не видел монастыря. Но, возможно и не знал, что он есть; или его только начали строить, и я не знал о нём, потому что его не было, и озеро-то, быть может, совсем маленькое – неизвестно.

Я оказался в обводном коридоре, какой бывает на стадионах или в цирках. Коридор завален штукатуркой и мешками с цементом. Пошёл по коридору налево, постоянно чувствую: если это стройка или реставрация, то неизбежно наткнусь на какое-то незадуманное архитектором препятствие, какая-нибудь гора щебня или ещё что-то вот-вот надолго перегородит мне путь к озеру. Для начала нужно попасть во внутренний двор. И где же свернуть? Надо спросить у местных – должны ж быть монахи! Я шёл, не зная где свернуть, чтобы попасть во внутренний двор. Это может быть любой поворот и там нужно пройти лишь несколько шагов, в этом нет ничего сложного, но если знать какой именно, и я не знал, и некого было спросить. Я не ожидал, что будет так сложно. Где же монахи?! Но, даже если найду их, они мне могут ответить, что прохода к озеру нет вообще, что не предусмотрен по плану… и это будет не так уж страшно, потому что благодаря уже самим монахам (что бы они мне ни сказали) тут возникнет смысл и тогда необязательно идти дальше. И вот уже прошёл по обводному коридору, весь коридор обводной я прошёл – монахов нет – и я увидел то же место на основе сырой штукатурки и цемента в мешках, и почувствовал, что вопреки времени тащил его по кругу назад, и оно повторилось, бессмысленно совпало с собой, и теперь какая-то без спасенья и выхода скука, она осязалась как нечто почти вещественное, но чему, однако, нет и не может быть даже названия. Впрочем, эти стены можно взять, да и назвать монастырём… но это никак не наполнит их смыслом – должны быть монахи! Без монахов эта, бог знает когда и в какой печи окаменевшая и повсюду громоздящаяся кирпичами глина (вперемешку со свежим бетоном и бетономешалками), уже никогда не оживёт, так и останется вымершей точкой пространства. Весь смысл в монахах! Они должны быть! Даже не обязательно здесь, они могут быть где-то ещё… Может быть, они ушли и бродят в окрестностях? Может быть, они живут в лесу? Тогда это всё равно монастырь! Я вновь затревожился, но уже потому, что не различу во тьме монахов. Но как будто свет не спешит уходить... Или тучи поредели и поэтому в круглых окнах под потолком сейчас также светло, как и раньше…

– Сделаем, подделаем! Чуточку подкрасим, свеженько подсластим!

Кто это? И чей-то голос, как сквозняк, подхватил меня и вытянул из коридоров во внутренний двор, на воздух.

Реставратор (или художник) напряжённо работал. Он заметил, как я выбежал из под широкой приземистой арки, но, кажется, не мог придать этому значения и не мог посмотреть вниз, где я уже стоял под деревянной лестницей, пытаясь спросить его. Спросить было непросто: он явно разговаривал с фреской, а мне ещё не приходилось перебивать человека, который разговаривает с фреской; оказалось это не отличается от разговора с самим собой:

– Будешь ты как раньше, как раньше! Если б не старался,…

– Как мне найти монахов? – с усилием перебил я его.

– …за тебя не взялся, ты бы и осыпалась, ты бы и просыпалась!

– Ну, где же монахи здесь?!

– А сделать всё как было – нам время разрешило!!

Он так увлечён, что не слышит. Да, нет же, не слышать он не мог. Конечно, он слышал меня. И, как будто бы, даже отвечал: когда я надрывался снизу – он замолкал и прислушивался, а потом, кивнув головой, принимался за своё:

– Мы тебя обновим, освежим! Сотен лет – словно нет!

– Ну, так как же мне тут, в этом монастыре, найти монахов?!! – изо всех сил крикнул я ему.

– Часовня эта необычна!! Но состояние критично!!! – так же выкрикнул реставратор.

Ну, конечно, он объясняет мне, как найти монахов, но так счастлив, что слова сами собой и неведомо для него продолжают изливаться из этого чувства счастья, которое даёт ему работа над фреской часовни и поэтому не отличаются от неё, а он-то наверняка уверен, что рассказывает мне, где их искать тут, монахов этих.

– Часовня?.. – тогда спросил я его. – А чем же она необычна?

– Необыкновенное множество возникает в этой часовне, – очень серьёзно сказал реставратор, всё так же не отрываясь от фрески и не глядя на меня. – Если встать совсем вплотную, слышатся два голоса, а внутри неё к ним прибавляется ещё по пол голоса. При том удивительно не то, что половины голосов, а то, что больше двух! Больше двух быть не может. Но внутри слышатся два и ещё две половины. Это настоящее чудо.

Я стоял у самой часовни. Чудо заключалось в том, что слышимость везде одинаковая – внутри часовни и снаружи, и если есть два голоса, то больше, чем два нигде услышать нельзя, но в часовне прибавлялись ещё две небольшие части голоса – это было непостижимо (хотя, быть может, это эхо от нас?).

– Я рад, что познакомился с вами, – сказал я.

– Я тоже рад, – сказал реставратор, и, наконец, смог оторваться от фрески и на меня посмотреть.

– Ищу монахов! А то мне нужно найти озеро...

– Они очень нужны?

– Да, очень!

– Странно…

– Ну, потому… чтобы всё это было монастырём, для этого…

– А озеро?

– Они уже должны знать, где оно, они всё должны знать. Или вы?

– Что я?

– Может, вы знаете?

– Я что, похож на монаха, по-вашему?

– Ну, так знаете или нет? А то я там забыл и надо найти, пока светло! Хотя, если найду здесь монахов, может и не пойду дальше…

– Ну, что ж, очень просто: вы залезаете на эту скалу и, пока светло, сверху сами всё видите…

Невысокая, заросшая мхом и узловатым, как оголённые корни кустарником, скала заменяла монастырю часть стены и уходила вдаль, а часовня была вплотную к ней – пристроена. Я легко залез и стал звать свою собаку. Она вскарабкалась за мной почти до верха, но тут было множество корней (или ветвей), под ними пустое пространство и ей надо подлезть под корни. Я бы тогда мог до неё дотянуться. Она остатком зрения различала над собой верх скалы, который был из корней-ветвей, и нырнуть под них для неё означало уже не долезть до него, и, значит, не долезть до меня. Она стала карабкаться выше. Её задние лапы остались без опоры над лазом, в который ей надо было нырнуть, а сама она повисла на локтях и пыталась помочь себе головой, она головой пыталась перегнуться через сплетённые корни на которых висела, опираясь локтями передних лап. Я не мог достать её там. Если б она была сейчас под корнями, я б её вытащил. Она качнулась, и, не взвизгнув, потому что была уже готова падать, сорвалась.

– Она не сможет залезть, – сказал реставратор, – она так и будет всё время у вас скатываться.

– Нет, – сказал я, – без меня ни за что не останется в монастыре, залезет!

Я знал, что мне нечего волноваться, потому что под корнями она всегда сможет подлезть, надо только немного подождать… но если приходится ждать – значит время идёт? Не остановлено… Она старалась и уже сама искала другой путь, хотя понимала, что я никуда без нее не уйду, даже если она не найдет его. Она волновалась, хотя и знала, что я наверняка останусь с ней. Она хотела скорее залезть просто потому, что не могла долго без меня быть. Если не может долго без меня быть; не может быть долго – значит время идёт…

– Под корнями, под корнями, – сказал я и скорее протянул вниз к ней руку. Тут она поняла меня и сразу успокоилась. Она подлезла под сплетённые корни и оказалась подо мной, в яме. Я ухватил ошейник и аккуратно, давая ей помогать лапами, чтоб не слишком давило её горло, без труда вытянул свою собаку. Она помогала лапами. Наверху она первым делом отряхнулась от пыли, а потом благодарно посмотрела на меня своими песочными глазами. И в редеющем свете они мне показались более выпуклыми, чем на самом деле. Но это благодарность делала их более выпуклыми. …и только теперь тоненько-тоненько поскулила.

– У вас очень хорошая собака и, по-моему, без вас не может, – сказал реставратор, верхом сидя в потёртых джинсах на лестнице, на верхней ступеньке. Мы так же были рядом, но теперь уже на одной высоте.

– Я тоже без неё не могу, – сказал я. – А кто вы? Вы наверно всё-таки монах. Работать над фреской и так говорить о чудесной часовне может только монах!

– Я ...мерсант, – услышал я.

– И что же это за поприще?

– Поприще моё – делать деньги из мороженого.

– Хм, алхимик-мерсант?

– Я коммерсант. Я работаю с мороженым. Всё, что здесь делается – делается на мои деньги. Но на самом деле, это не моя заслуга: деньги приносит мороженое.

Всё происходит почему-то очень долго и медленно, как бы нарочно замедленно, и хорошо, если при этом тормозится и время само, а если нет? Вдруг свет уходит также быстро, как и всегда? Вдруг неподвижность света – иллюзия, словно свыше мне послана, что б я проворонил время и не увидел монахов до наступления тьмы?

– Но и тут не вижу их!

– Кого?

– Монахов!!

– Тут сейчас всё ремонтируется... нужны ли они, когда и без них можно всё сделать?

– Но вы ведь сказали, что они на скале!

– Я сказал, что вы со скалы сами всё увидите.

– Значит их что, нету?

– …

– Где же они??!

– А везде, – со странной многозначительностью сказал коммерсант и повёл впереди себя рукой, – но извините, я должен работать, пока не стемнело.

Я посмотрел туда, куда он показал – в сторону озера, но увидел провал леса внизу и густеющий хрящ тумана над ним. Почудились очертания бассейна с вышкой, но тут же исчезли в размытой грани между туманом и лесом, – я чувствовал: неподвижный туман оседает, слипается с ветвями, стволами, только гораздо медленнее, чем могу увидеть или представить. Внизу холод и тьма.

Тьма холода скопилась внизу.

Мы вошли в этот лес. Вода застыла и рыхло слиплась кристаллами льда, но у самой земли оставалась живой и была чуть слышна. Из серого снега – ровные, прямые стволы, и трудно представить, что где-то они разветвляются в корни, казалось это столбы; и вдруг из-за ели, по колено в снегу выходит монах. Я сразу подумал, что здесь ему и следует быть – здесь он очень похож на монаха, потому что один. Он отделился от древа, в рясе, капюшон отброшен назад, опоясан веревкой – это монах! Он смотрит... и я зачем-то нужен ему. И вдруг понимаю: что-то не то… Он зол… я потревожил его?

На снегу, на льдистой корке засохшие иголки ели, чешуйки сосны, и выходит из-за ели старик, он даже без ненависти, он просто деловит и уверен в том, что должен сделать со мной...

Старик пока ещё далеко, он сухощав, идёт в сугробах легко и, чувствую – возраст совсем не его, он не старик, а неизвестно кто и что, может быть даже это я сам – сразу после того, как он ко мне прикоснётся. Он обладает каким-то страшным оружием, быть может, главным оружием: быть неузнаваемым, это не монах, а что-то совершенно иное!

И чувствую: если он коснётся меня, то я хуже чем умру, стану чем-то иным, очевидно таким же чёртом.

И, стоя один, в колючем снегу, в глуби безучастного леса, ожидаю зло отовсюду. Но бежать некуда: из-за любой сосны может опять выйти этот же самый старик; и их много, и они в монашеских рясах отовсюду идут ко мне по сугробам меж сосен. И я не знаю способ, как принять их образ и раствориться в их массе, чтоб они не распознали меня. И вдруг беспричинная, безумная радость! И только в следующий миг вспоминаю, откуда она: ведь я неуязвим! Почему… – ещё не пойму. Но даже и не стараюсь понять – я уверен: это придёт само, точно так же, как радость. Как будто моё отличие от чёрта и возникло в самой непостижимой изначальной защите, непроницаемом куполе, вырубленном в самой вечности надо мной. И надо на что-то нажать, что б он упал и закрыл меня тут! Да! Ведь есть же молитвы! Вернее молитва, я знаю одну молитву! От радости не могу вспомнить какую, но вспоминать и не нужно, она сама сейчас всплывет в голове со всеми словами. Её надо успеть прочитать до того как старик коснётся меня, иначе потом я уже не спасусь, а погибну от одного её слова. И, конечно же, конечно я успею... И вот я говорю её, говорю прямо в него. Старик не испугался, но понял, что сила на моей стороне, остановился и ждёт, проверяет, сумею ли я правильно применить её дальше. Но я не знаю, как можно убить его, я только знаю, что теперь мне бояться нечего и иду на него. Он от меня. Сперва боком, то и дело оглядываясь, а потом бежит что есть мочи. Я хватаю снежок и кидаю в него. Попал! По горбине! Я вижу на спине белый след от снежка и теперь надо уже добить, уничтожить! «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!». Но вдогонку эти слова посылать бесполезно: они как ураган будут только гнать его от меня. Нужно либо схватить его и произнести, либо прочитать в тот момент, когда обгоню его. Тогда молитва не оттолкнет его, а пронзит или раздавит, нужно только догнать. И вот лес кончается, и мы вбегаем в деревню. Низкие чёрные избы, почти как воздух серый снег, слышу, как тает, тишина и покой, и как хорошо уничтожить здесь чёрта, а заодно и хаты – это деревня таких же чертей, уничтожить её ещё проще, никуда не надо бежать: обойти вокруг, читая молитвы (может другие вспомню) и она испарится как дым – будет пустая поляна и такая же тишь с тающим снегом. Пустое небо просело к земле, светящийся месяц давно уж украден и звёзды пропали. У забора на брёвнах сидят детишки чертей – бесенята... Увидев меня, они с визгом вскочили... И тут я ощутил, что вместе со всеми вскочила она... Во тьме сперва ощутил, что это она, а только потом увидел её. Она так и отлилась в мозгу: уже наполовину вскочив со сложенными ладошками между коленок и прогнутой спинкой, но как это было, опять ускользнуло: словно движение отделилось от тела и увидеть их вместе – нельзя. Она живёт где-то рядом… на одном этаже. Я не знал, что она бесенёнок, я думал, что она человек, а она здесь – бесенёнок! Я до этого видел её почти что все время: она пролетала мимо меня по асфальту на бесшумных роликах, или возникала вдруг в лифте когда я в нём ехал, или встречал её в булочной, а потом, идя по двору, она ломала в пакете купленный хлеб и ела его с тем безразличием, которое не только лишало хлеб всякого вкуса, но и саму эту обязанность – сходить и купить, вменённую ей кем-то из старших, превращало в ненужность, бессильно соскальзывающую с неё при каждом её шаге, так что оставалось одно совершенное тело вне всяких влияний, не нуждающееся ни в еде, ни в питье, не сознающее в себе ни эту особенность, ни опыта, ни воли, ни того, что, выполняя её, оно всё равно остаётся свободным и равнодушным к ней. Она вся была схвачена кристальным звоном, натяжение которого столь сильно, что ушло за пределы слуха, и который уже частично проник в неё и теперь из глубины её тела и снаружи давит и держит растущие формы в идеальной плотности – один лишь намёк, но уже достаточный, чтобы представить их в будущем, но, тем не менее, без тех изъянов, когда эта осязаемая, почти как само тело, энергия всё же всосётся в её клетки, и тело, словно лишившись давления извне, на самом деле потеряет упругость, где-то не так разрастётся, а потом станет совсем некрасивым. И каждый раз, видя сквозь одежду её влажную кожу и неуловимый, словно подхваченный чем-то изгиб бедра, ощущения с которого ещё не надо было собирать движением руки, ибо они были собраны сами, но даже не миниатюрностью почти ещё детского тела, а самим обратным движением времени, если только заранее видеть, как именно она изменится в неизбежном будущем, но этого я не видел конечно, а чувствовал лишь груз мучительной безотлагательности того, что я должен это поймать сейчас, что каких-нибудь ещё несколько месяцев и это уйдёт от неё навсегда, останется унылая, неспособная к росту плоть, а я не смогу даже вспомнить, хотя казалось бы фантазия может всё что угодно; то, что не можешь представить, вдруг даётся снаружи и, может быть, единственный раз, но ты почему-то не в силах даже коснуться. И вот каждый раз, когда видел её, изо всех сил пытался... пытался при встрече – при помощи того, что я её вижу – как-то дотянуть до неё своё воображение: хотя бы запомнить её тело так, что бы потом, когда его перед глазами не будет, суметь пережить тоже самое. И это не было стремление к совершенству, это стремление опять и опять провалиться в непонятное отсутствие сил, если видишь его. И запомнил я не её, а само это отсутствие. Оно начало разъедать изнутри, постепенно превращая и меня в пустоту, в которой стало зарождаться уже не человеческое, но адское желание плоти, потому что она превосходит все мысли. Да, я знал, что никогда не коснусь её, даже если она сама вдруг прильнёт ко мне – то сделаю вид, что не заметил. Я уже не смотрел и старался забыть, чтобы она снова стала обычной. Одновременно я и не хотел забывать: мне казалось, что я забуду тогда какое-то новое знание, знание самой безысходности, и я не хотел без него оставаться.

Если бы раньше знал, что она не человек, а бесёнок! Я тут же бросился ловить её, хотя мне уже показалось, что она почти что бесплотная, бестелесная, потому что вместе с другими чертенятами была как бы подхвачена вихрем и они неслись теперь вдоль пробитой в снегу тропинке к покосившейся в сугробе дощатой уборной. Открытая дверь с оконцем в виде сердечка скрипя шевелилась на ржавой петле, и в уборной была чернота. Я не успел и подумать, зачем им уборная, как они один за одним стали исчезать в овальном провале очка. Уборная оставалась пустой, они сквозь неё уходили под землю – там их молитва уже не достанет, а я в ледяное дерьмо не полезу. В самый последний момент, когда она вниз головой исчезала в дыре вслед за другими, я ухватил её за ногу. Я догнал её в уборной в самый последний момент и схватил за ногу, за ступню, и стал тянуть наверх. Я прижал её к себе не сильно, что б лучше чувствовать сопротивление всех мышц и костей. Но она только дрожала и тогда почти совсем ослабил усилие. Я бежал с нею в лес и знал: если начну уверять, что крест не положу на неё никогда, потому что она мне нужнее всего, то ещё сильней напугаю – тем самым прямо скажу, что понимаю кто она. А она уже, кажется, и дрожать не могла, и одни только зажатые в немеющем теле глаза следили за моими губами: что вот-вот с них сорвутся слова и рядом с нею возникнет молитва, или взметнётся рука моя и сотворит крест над нею. Нужно притвориться, что не догадываюсь, кто она! Притвориться! …но как тогда объяснить, почему гонялся за ней – ведь человек мне так сильно не мог бы быть нужен. И ещё: если не ведаю, что она чёрт, то тогда мне надо как-то удивиться – чем же я так страшно, так смертельно её напугал… Нет! – ведь в этом уже будет моё подозрение, что она по ту сторону! Наоборот, необходимо показать, что я ничуть не удивлён! И всё это: почему гонялся, и при этом ничуть не удивлялся, даже когда она от меня спасалась в яме с дерьмом, надо объяснить ей как бы невзначай, случайно, не специально! Что б у неё не возникло и тени сомнения, что я знаю, что она бес и поэтому стремлюсь успокоить… Но как объяснять не специально?! Соединить все эти взаимоуничтожающиеся цели в один смысл, в один аргумент – невозможно! Смысл их не вместит и распадётся! А в таком оцепенении она бесполезна совсем! И вдруг такая же, как и тогда, при виде чёрта в монашеской рясе, беспричинная, безумная радость! Я знал уже, что вот-вот сами собой сорвутся слова, которые её во всём легко убедят и соединят меня с ней! Я ждал и не знал этих слов, и они как будто бы ждали и никак не срывались…

…вдруг всплыла собака: где же она! Она старая и почти что слепая… она отстала и заблудилась в лесу среди этих чертей, она не знает молитв, и нет её больше! И в эту секунду наверно и слетели слова; я не почувствовал, как произнёс их, а только спустя мгновенье словно бы вспомнил: «Не бойся, я не бес, я никогда не отдам тебя бесам!». И восхищённый собой, потому что совершенней сказать было нельзя, я с ней у самого леса; и хорошо, что там полная тьма – этот мрак как будто поможет, если мне не удалось её обмануть.




Назад
Содержание
Дальше