КРЕЩАТЫЙ ЯР | Выпуск 10 |
Немецкий бог хуже русского черта, ежели, конечно, именно он надоумил Карла Гансыча облизать края банки из-под консервов. Тут-то он и прокололся, и распух, и еле ворочается теперь, периодически дергаясь от пульсирующей боли в пораненном месте. Я имею в виду горемычный язык Карла Гансовича, которого последний лишился на неопределенный временем срок, хотя сему факту поверить довольно сложно, видя прямо перед собой сине-багровый, с белой полоской от стрептоцидовой мази, огромнейший триколор, угрожающе подрагивающий на нижней губе хозяина дома. Имей наше бедное и многострадальное отечество свой символ великодержавности в подобной интерпретации, то сам по себе разрешился бы вопрос о необходимости содержать в дальнейшем вооруженные силы. Но меня подобное резюме не столько радует сегодня, сколько печалит, ибо дорогой мой Карл Гансыч принужден обстоятельствами ограничивать себя в общении по причине разбухания органа речи до непомерных размеров, а я говорить за двоих еще не обучен, вот и вечер проходит сегодня совсем или вовсе не так, как хотелось того нам...
С тех пор, как я бросил пить, наши встречи с Карлом Гансовичем Рульке постепенно переросли в более достойное интеллигентных людей времяпрепровождение. Мы собираемся с ним вечерами и беседуем на различные философические темы, в которых я ощущаю свое скромное место благодарного слушателя и прилежного ученика, а Карлу Гансовичу отвожу роль талантливого оратора и наставника. Что-то навроде «бесед с Сократом» у нас происходит, да пусть обвинят меня за это в претенциозности и гордыне, но все именно так и есть!
Карл Гансович Рульке и ранее был мне известен как весьма начитанная и высокоинтеллектуальная личность, но только при постоянном и длительном общении с ним я открыл для себя истинные масштабы его глубочайших познаний в области прикладной философии, во всех этих сенсуализмах, экзистенциализмах, неотомизмах и прочих измах, о которых я до него не то что не слышал даже, но и сейчас не в силах запомнить хотя бы названия их. Зато Карл Гансыч плавает вольным стилем, как рыба в воде, между глыбами этих разделов великой науки о разуме и знает их все, по выражению самого Рульке «как свои пять пальцев обсосать».
Я не устаю восхищаться и трепетать перед умением Карла Гансыча так филигранно выстраивать свою изощренную мысль, облекая ее в изящные формы словесности, не теряя при этом логическую последовательность умозаключений и стержня самой идеи за всеми этими речевыми оборотами-наворотами, при всех этих неожиданных переходах из одной плоскости осмысления реальности в другую, вызывая тем самым неописуемый восторг моей души и других органов, отвечающих за развитие разумной основы человеческого индивидуума.
Каждая встреча с Карлом Гансовичем Рульке превратилась для меня в светлый праздник разума, в святое причастие из бездонного кладезя всемирной мудрости, омывающее радостью познания сумрак моей отчаявшейся души...
Но сегодня у Карла Гансовича распух язык, и мы сидим за кухонным столом в печали, смотрим угрюмо на злополучную банку со вчерашним паштетом, да на бутылку дорогого вина с криво наклеенной этикеткой, с которой нам глупо улыбается весьма неприятного типа чернявая дева с корзиной винограда у самого уха. Сидим, в общем, так вот втроем и молчим.
Карл Гансович морщится, тяжко вздыхает и разливает вино по стаканам.
С тех пор, как я бросил пить, Карл Гансыч мне наливает только на треть от объема. Это он признает мои принципы, значит, хотя и не совсем их одобряет. Одно из его любимых выражений, которое он постоянно употребляет во время трапезы, это «In vino veritas», хотя постоянно его уточняет своим комментарием, что само вино и есть, по сути, истина, которую ищет все время человеческая жажда познания, но эту истину невозможно полностью в себя вместить, ибо она необъятна, но стремиться к тому необходимо всегда.
Сегодня Карл Гансович и себе не доливает до краев, как обычно, а оставляет в стакане некоторое пространство для языка, так как тот торчит у него изо рта и касается вина в стакане раньше растопыренных губ учителя. Если бы стакан был полным, то вино, вытесненное языком, пролилось бы мимо рта Карла Гансыча, а так оно успевает подняться до края как раз к моменту состыковки губ и стакана.
Пить я, конечно, бросил окончательно и бесповоротно, но Карл Гансовичу отказать не могу ни под каким маринадом, так как очень его уважаю, а он в одиночку не пьет. Поэтому я медленно цежу эту терпкую жидкость и каждый глоточек скатываю во рту в упругий шарик, который, в свою очередь, гоняю на языке, за зубами, на небе, и, уже задыхаясь от нехватки воздуха, скидываю в глубину организма, словно камешки от молитвенных четок.
Карл Гансович, наоборот, пытается пить в своей манере – залпом, но ему явно мешает опухлость во рту, перекрывшая своею утробой все ходы и выходы, поэтому он мычит раздраженно и пырхает, как самовар.
Все же я попытался хоть как-то разрядить обстановку, взял на себя роль солиста, стал говорить просто так, ни о чем, только чтобы не молчать больше. То про погоду говорю, то про футбол, то еще про что... Но Рульке все морщится и морщится, и мрачнеет лицом своим добрым вообще-то, слегка, конечно, поношенным и обрюзглым, но где сейчас найти новое лицо, когда даже одежда и та «Секен хэнд»... Что-то раздражает все время Карла Гансыча: то ли моя болтовня, то ли девка на этикетке, что все еще лыбится, словно что-то хочет сказать, да не скажет, такая вот дура, то ли боль в языке, я не знаю...
И что делать дальше тоже не знаю. Пытаюсь продолжить вчера начатый разговор, но сам уже не помню, о чем говорили. Так, обрывки какие-то, смутные пятна. Вот и бормочу что-то такое, пытаюсь по ходу вспомнить о чем-то и говорю, говорю...
– Нет-нет, – это я говорю ему, значит, – но мне непонятно: как же так, вы сказали, что весь этот мир, что вокруг, существует только в моем воображении, если он существует и у других тоже? Вот у вас у самих, например, уважаемый Карл Гансович... Я вижу вот эту бутылку с наглой девицей на ней, и вы ее видите тоже и даже вполне ощущаете... То есть, извиняюсь, не девицу, конечно же, а бутылку с вином... А ведь она только в моей голове должна быть, откуда же она взялась на столе? И все остальное – откуда? Дома эти, что на улице, и снег, и вечер этот, и паштет... Если это только мое, то почему же другие люди видят всё так же и ощущают всё так же? Значит, все-таки мир существует сам по себе, а не является просто продуктом сознания какой-либо личности, в данном случае – моей, которая обитает в пустоте мироздания и создает своим воображением эту самую пустоту, то есть этот самый мир... Боюсь, что не смогу понять этого никогда...
— У-хан-а-а-ах-ва-га и-у-ах ба-ыца! – пытается с натугой что-то прохрипеть Карл Гансыч, но задыхается и багровеет, как абажур в его комнате. — О-ус, о-ус! – кривится, передразнивая видимо меня, Карл Гансович, берет стакан с вином и с силой проталкивает его вместе с опухшим языком в глотку. Результат этой операции превзошел все мои ожидания! Карл Гансович вытащил обратно пустой стакан, а язык остался, видимо, там, в глотке то ли вывернутый наизнанку, то ли просто перевернутый на сто восемьдесят градусов, не знаю, но рот у моего учителя освободился для громкого выдоха, и речь его стала более внятной.
— Пуганая Варвара и в кустах боится, мин хер! – повторил Карл Гансыч и повернулся к холодильнику. – Откуда, откуда взялась эта бутылка... – снова передразнил он меня.
— Вот откуда! – Карл Гансыч достал из холодильника еще одну бутылку, подобную первой, потом, повозившись, вытащил вслед за ней трехлитровую банку с мутным рассолом, в котором плавала плесень, обкусанная со всех сторон темно-зеленая задница от огурца и разбухшие стебли укропа. Задницу Карл Гансыч ухватил из банки вилкой, разрезал ее пополам и одну половину засунул себе в рот, где начал обсасывать, причмокивая при этом губами, а вторую половинку, придвинул ко мне.
— Мин хер! – через некоторое время вновь обрел дар речи учитель. – Мин хер! – это он когда сильно волнуется, начинает вставлять в свою речь всяческие немецкие слова, намекая на свое происхождение. — Мин хер! – повторил он еще раз, – вы, извините меня за резкость, не можете понять только одного – именно вы, – толстый палец с обломанным ногтем уперся мне в переносицу, – да-да, именно вы соорудили этот мир со всеми его обитателями и предметами, Воропаев! Следовательно, вообразили и меня, и вашу девицу с бутылкой, и всех других, и прочую муру! Поэтому и я, и эта самая девица видят всё то же, что видите вы сами, так как являются продуктами вашего сознания. Вот когда остатки, извините за резкость, вашего сознания оставят вас насовсем, тогда и весь этот мир распадется как карточный домик! Понятно теперь вам, дорогой мой геноссе – дер шпас?
Я ошалело молчу, пытаясь осмыслить услышанное, но не могу, как ни стараюсь напрячь все свои извилины. Тем временем Карл Гансыч разливает вино, теперь уже как всегда: себе полный, до краев, мне – на треть. Не скатывая глотки в маленькие шарики, запускаю вино в желудок одним большим глотком, как биллиардный шар в лузу, ощущая глухой, но теплый удар в глубине организма. Встряхиваю головой и говорю:
– Но почему же все так нескладно получается, а? Если все вокруг есть только продукты моего сознания, то почему же все так хреново? Почему другие продукты моего сознания бьют мне в морду, как, например, два дня назад в продуктовом отделе за то только, что я им не дал два рубля на похмелку? Мало того, что синяк навесили, забрали последнюю пятерку, так что сигарет не на что было купить! Почему эти продукты выбивают из моей головы последние остатки сознания, которое их-то и создало, то есть для них уже ничего не осталось святого, даже родная их мать? В результате всего этого я страдаю как личность, да к тому же еще и лысый? Значит, все это я придумал и пожелал себе сам всего этого, так что ли выходит? Нет-нет, я не согласен тут с вами, нет-нет...
Я наливаю себе полный стакан, как у Карла Гансовича, опрокидываю его в глотку вверх дном, ставлю на стол и беру из рваной пачки «Прима» мятую сигарету. Крошки табака роятся на моем языке и щекочут его, из-за чего я вынужден плюнуть прямо в банку с рассолом.
Карл Гансыч гневно воззрился на меня и проревел, как протодиакон на литургии:
– Не курите так много, Воропаев! И не плюйте в рассол, – пригодится опохмелиться! Все дело в том, милостивый государь мой, мин хер, что ваше сознание, извините, еще весьма и весьма примитивно и недоразвито, как, впрочем, и весь этот мир в целом. Всё еще очень молодо, в стадии, так сказать, зарождения. Ведь и вселенная наша, как вы знаете, надеюсь, сравнительно моложе всех других галактик. Мы еще только учимся жить, созидать и мыслить, делаем свои первые шаги – неуклюжие, робкие, дрожащие, так сказать... Отсюда и все эти падения, и эти ушибы, и синяки, и подзатыльники... Пока что не вы управляете вашим сознанием, милейший, а оно водит вас на веревочке. Ферштейн?
Карл Гансыч вновь разливает и замирает со стаканом в руке, уставившись огненным взглядом пророка в пятно на стене. За спиной Карла Гансыча ласково жужжит голубая муха над газовой горелкой, тепло от плиты разливается по кухне, касается наших плечей и напряженных лиц.
— А еще есть такое понятие, Воропаев, – продолжает Карл Гансович, утирая губы тыльною стороной ладони, – как подсознание, а это еще более сложная штука и малоизученная к тому же. Когда оно, это самое подсознание подключается в процесс вашего миросозидания, то происходят явные накладки, как в изображении телеприемника, когда одновременно подключены два канала вещания, – все рябит и перемешивается, и непонятно, что где и почем... Кроме того у каждого продукта вашего сознания и подсознания имеются свои сознания и подсознания, которые также создают собственные продукты, итак до бесконечности... Да и сами вы, скорее всего, являетесь продуктом какого-нибудь сознания, которое существовало до вас, или существует где-то рядом. Все эти сознания, подсознания и продукты, полученные ими, смешиваясь с вашим явно замутненным сознанием, создают уже свой собственный мир, отличающийся от вашего, Воропаев! А, перемешиваясь друг с другом, вступая в противоречия или совпадая по амплитуде, все эти миры и создают ту чудовищную по грандиозности и масштабу фантасмагорию, в коей мы с вами, коллега, сегодня вынуждены обретать! Вы представляете себе это, Воропаев?
Карл Гансыч откупорил новую бутылку и разлил ее по стаканам. Я машинально выпил. Оглушенный не столько вином, сколько услышанным, я сидел в полной прострации собственных души и тела. Не хотелось больше думать, чтобы не столкнуться даже в мыслях с продуктами моего убогого сознания, причиной рождения которых, оказывается, являлся я, Воропаев Петр Алексеевич, шестьдесят второго года рождения, лысый до самых корней и с фингалом под глазом. Это я выпустил этих джинов на волю, в результате чего произошел взрыв во вселенной, зародилась жизнь на земле, но я не сумел удержать контроль над этим процессом по причине несовершенства собственного сознания, отсюда более сильные волей продукты, склонные как к созиданию, так и к разрушению, вырвались на космический простор, подминая под себя другие воли, в том числе и мою, создавшую их... Мир начинает приобретать искаженные формы, которые никто не в силах был себе представить, отсюда и все эти катаклизмы, природные аномалии, войны и эпидемии! Началась неуправляемая реакция деления сознаний и подсознаний, ведущая к разрушению первоначального мира и созданию на его обломках миллионов и миллиардов других миров, отличающихся друг от друга и вступающих во взаимное противоречие! И первопричина всего этого бардака – это я сам, собственной персоной, битте-дритте, как сказал бы Карл Гансович...
Но Карл Гансович тоже молчал и думал о чем-то своем. Потом поднял глаза и озарил меня добрым взглядом своим через толстые линзы очков.
– «Великое светило! В чем было бы счастье твое, не будь у тебя тех, кому ты светишь? Я пресытился мудростью своей, словно пчела, собравшая слишком много меда...», – запнувшись, Карл Гансыч махнул рукой, достал из холодильника очередную бутылку и снова разлил. Пять нахальных женщин выпятили на меня свои бесстыжие зенки, раззявили свои накрашенные рты...
– «Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы драгоценная влага струилась из нее, разнося всюду отблеск блаженства твоего!», – так говорил Заратуштра, Воропаев, а это была голова! – Карл Гансыч осушил свой стакан и продолжил беседу: – Этот величайший мыслитель всех времен говорил так: «Вы совершили путь от чрева до человека, но многое еще в вас – от червя. Когда-то были вы обезьянами, и даже теперь человек больше обезьяна, нежели иная из обезьян. Человек – это канат, протянутый между животным и Сверхчеловеком, это канат над пропастью». Так говорил Заратуштра, Воропаев, а он знал что сказать... Подводя итоги сегодняшней нашей беседы, милостивейший государь, хочу вам сказать, что надежда еще есть. Мы должны ждать прихода Сверхчеловека с огромною волей, способного этой самой волей подчинить себе весь этот хаос и выстроить светлое и прочное здание Истины, построить тот идеально правильный мир, который должен был быть построен, но разрушился, еще не родившись, в битве недоразвитых наших сознаний... О Сверхчеловеке мы поговорим как-нибудь в другой раз, Воропаев, а сейчас я предлагаю выпить за все наши страдания, которые мы перенесли и которые нам еще предстоит испытать на этой земле во имя светлого будущего, которое несомненно когда-нибудь будет, я верю в это, Воропаев! Теперь это зависит от нас с вами в полной мере, если мы сумеем контролировать свое сознание, а следовательно и сознание всех продуктов наших сознаний с их собственными сознаниями и подсознаниями!
Мы выпили с Карлом Гансовичем на брудершафт, крепко обнялись и прослезились. А потом выпили еще, и я потерял сознание. В тот же миг погасла вся вселенная, словно свет за окном, что напротив нашего дома. Все затихло, умолкло, успокоилось. Прекратились болезни, войны, раздоры и драки возле ларьков. Наступил абсолютный покой. Наконец-то я научился управлять своим сознанием.
Главное – это вовремя его отключить, чтобы не натворить еще больших бед в этом страшном, запутанном и замученном мире, который я создал по собственному недоумию, не сознавая, какие последствия коснутся всего, что я сотворил. Впервые моя душа испытала неземное блаженство от великого покоя, воцарившегося в бесконечности пустоты. И в самый последний момент, в миллионную долю секунды, что отделяла меня от окончательного и безвозвратного расщепления в божественной нирване безсознательности, на самом краю НИЧТО, пришедшего на смену погибшему миру, я вдруг отчетливо увидел своим угасающим взглядом малюсенький микроскопический осколок подлого подсознания, уцепившийся мертвою хваткой за это самое НИЧТО и не желающий в нем растворяться до полного самоуничтожения. В матовой глубине этого осколка светилась знакомая нахальная улыбка девушки с бутылки. Девушка помахала мне рукой и что-то сказала, но я уже не слышал ничего...
Январь 1999 г.
|
|
|