ПРОЗА | Выпуск 11 |
В тот день, когда полковнику Дягилеву явился ангел, федеральные войска провели сто боевых вылетов, двадцать операций по зачистке и десять разъяснительных работ с населением. Боевая задача, поставленная перед отрядом полковника, звучала так: занять стратегическую точку возле станции "Грязная" и укрепиться. Отряд провел операцию с присущими ему быстротой и аккуратностью, понеся лишь незначительные потери, которые из суеверия подсчитывать не стали: жмуриков считать – плохая примета.
Небо содрогнулось тяжелой судорогой и потекло мутной облачной слюной за шиворот тощего, изрытого редкими оспяными воронками горизонта, когда полковник твердой походкой человека, который знает, зачем живет, зашел в свою палатку. Он достал обоюдоострый десантный кортик и собрался побриться, ибо везде и всегда блюл в сбе культурного человека и брился через сутки, но, повернувшись к маленькому зеркалу, висящему над походным умывальником, узрел в нем не только свое усталое лицо цвета парной свинины, но и чужеродную фигуру, молча клубящеюся за его спиной. Формы на фигуре не было, только шинель, небрежно накинутая на плечи, да и конституции была она не строевой, а как бы гражданской.
– Моя фамилия – полковник Дягилев, – медленно сказал полковник, – а кто ты?
– Я тоже офицер, – отвечал незнакомец, оставаясь в тени дягилевского сознания, – но других войск. Честь можешь не отдавать.
– Не важно, война или какое другое мероприятие, а полковник Дягилев чести своей никому не отдаст, – ответил полковник и усмехнулся. – Враг – это просто боевая единица противника, – добавил он, – гражданское лицо может прийти и уйти, но враг сам никогда не уходит, и мне надо побриться. Ступай. Если ты честный журналист и ждешь интервью – его с радостью даст походная кухня.
Но незнакомца не так-то легко было смутить. Он еще больше сгустился и начал:
– Я летал...
– Я тоже летал, – оборвал его полковник, – в Афганистане. Но годы опустили меня на грешную землю. Иди и не мешай отдыху боевого командира.
– Ты воин, и я воин, – отвечал незнакомец. – Так неужели мы не найдем общий язык. Я прислан тебе в помощь, ибо всякая битва, творящаяся на земле, решается на небесах.
– Я делаю мою работу, и эта работа делает меня. Каждый в силу своей смекалки. У меня есть задача, ее сформулировал мне президент, а президент это гарант, он нас всех воспитал и поставил... – сказал на это полковник. – И если ты служишь ему, то нам по пути. Но здесь моя задача и моя точка, а значит, и медаль полагается мне, а ты ищи свою задачу.
– Я пришел вести тебя на ристалище, как слепого котенка, – терпеливо ответил чужой. Но, судя по яростному огню, разгоравшемуся в его зрачках, терпения в нем оставалось чуть-чуть.
– Мы – русский народ, и с нами Бог!
– Аминь.
* * *
Пока они так разговаривали, снаружи перед палаткой полковника два его адъютанта рыли саперными лопатками чужую враждебную землю. Одного из них звали Михаил Шепло, другой был в куртке защитного цвета и синих тренировочных штанах. Он был помоложе и говорил, плаксиво пришепетывая, словно каждую секунду боялся получить шмазь.
– Ну, Миша, – говорил он, – ну расскажи про черного десантника, ну ты же обещал. Ну расскажи.
– Да ладно тебе канючить, – баском отвечал Шепло. – Вот докопаем, и расскажу.
– Ну, Мишенька, ну я один копать буду, а ты в стороночке посиди, про десантника расскажи.
– Черт с тобой, чума, копай да слушай. Сам я его не видал, но ребята сказывали, что еще в первую войну был в десанте латышский снайпер Улдис. Был он наемником, формы нашей не носил, русских презирал и ходил всегда в черном кожаном прикиде, за что и прозвище получил – черный десантник. Держался он особняком, но стрелять здорово умел, да и в ближнем бою был как зверь: глазища вытаращит, пасть разинет и зубами рвет, что штыком режет. Так что ребята его сторонились, считали, что чеканутый, но на темную – латыша проучить – не решались, больно уж зубы острые. – Шепло прервал свой рассказ, смусоливая сигаретку.
– Ну, Мишенька, а что дальше-то было? – не унимался Плаксивый, он яростно кромсал лопаткой неподатливую мерзлую глину.
– А вот что. Стояли они тогда так же, как и мы перед станцией Грязной на двадцать пятом километре, а известно было, что на двадцать третьем раньше до войны фабрика было водочная. Ее саму еще в первые дни войны разбомбили, но речушка, что там протекает, с тех пор градус солидный в себе имеет. Встал вопрос, кому по воду волшебную идти, кинули жребий, и выпало идти латышу. Он ничего не сказал, взял свой "УЗИ", большой бидон и ушел. И надо ж случиться, что как раз в этот вечер террористы прорвали нашу блокаду и конвоем ушли со станции. Отряду, где служил черный десантник, пришел приказ отступать по-быстрому, и ребята без особого сожаления покинули двадцать пятый километр...
– А как же латыш? – испуганно прошептал Плаксивый, от волнения он даже перестал шевелить лопатой.
– Копай, дохляк, – беззлобно прикрикнул на него Шепло, – и лопатка вновь резво замелькала над разрыхленной землей.
– На латыша ребята давно уже зуб держали, за то, что он, сука, русских не любит, вот и вышел случай поквитаться. Говорят, что, когда террористы накрыли его у речки, он дрался как лев. Пятерых моджахедов положил, гад, пока они его ломали. Тогда разъяренные бандиты привязали латыша к дереву и отрезали ему мужское. Потом они подвесили пониже живота бидон и оставили беднягу истекать кровью и обидой. Лишь когда бидон наполнился до краев, латыш потерял, наконец, сознание. Но перед смертью он страшно ругался на птичьем своем языке и поклялся убивать всех: и русских и чурок, кто станет привалом на проклятом отныне двадцать пятом километре. Вот, где мы сейчас стоим. У-у-у-у! Страшно?
– Ага.
– Вот тебе и ага. Говорят, он приходит ночью к дозорным на посты. Бидон с кровью тяжело болтается у пояса, а в руке он держит свои причиндалы. И тогда он задает салаге или даже деду три вопроса, и если они не смогут ответить хоть на один, перегрызает им глотку. Вот так.
– А что это за вопросы? – тихо спросил Плаксивый и вылез, шатаясь, из окопа.
– А вот этого никто не знает, – ответил задумчиво Шепло, разминая новую сигаретку, – только ни один пока встреч этих не пережил, – говорят, он спрашивает по-латышски...
* * *
– Так ты ангел? – сказал полковник Дягилев, он все еще стоял перед зеркалом, нет, он теперь сидел за походным столом над картой и четвертушкой пшеничной, принесенной чужаком. Побриться ему так и не удалось.
– Аз есмь, – отвечал важно Михаил, он вскрывал Дягилевским кортиком банку французской тушенки. – Вилки нету?
– И ты бессмертен?
– Практически.
– Не скучно? Да нет, ты за следующий потяни, вот тебе и вилка...
– Нам, чинам воинским, скучно бывает только в тылу.
– А тыл там, куда мы задом повернемся.
– Верно. Нет, жидкость не сливай. Или мы ее что, холодной будем?
* * *
В это время всего лишь в каких-то двух километрах от ангельской этой трапезы брат полковника Дягилева – майор Дягилев, доставал банки чешского пива из спальника и закапывал их в мерзлую землю с целью охлаждения. Молоденький и безусый адъютант Данила Стопорев, в просторечие – просто Даня, тихонько дул на свечку, разбрызгивая по углам палатки пахучий церковный воск от дурного глаза. В отряде поговаривали, что под видом адъютанта майор притащил на боевые позиции свою московскую невесту, уж больно субтильного Стопорев был сложения. Глаза его голубые как утренний спирт, кротко смотрели из-под пушистых ресниц, да и кожа у адъютанта была – любой барышне на зависть – нежная и розовая, как докторская колбаса. Вообще-то Даню в отряде любили, только больно уж он набожный был, как что, так рот крестит и в воду бежит смотреть – очищается, малохольный. Но ничего, – думали товарищи, – война пообкатает и не таких пообкатывала...
– Ну что, Даня, – сказал майор, – видишь у нас какой моцион пошел, война скоро кончится, да только б пиво раньше не кончилось. Да ты что одурела совсем, – закричал он вдруг в гневе, – смотри куда каплешь-то!
– Очень мне тяжко это, – ответил Даня, осторожно пристраивая свечку в пустую пивную банку, – что-то опять волосы на щеках растут, да и в промежности странности какие-то, вроде набухло слегка.
Майор странно посмотрел на Даню и, поежившись, ответил:
– Интересная, однако, комбинация. Но ты не бойся. На войне женщина завсегда в мужика превращается, а потом, как вернемся, всё, натурально, назад повернет, и сиськи у тебя опять отрастут и вoлос на лице выпадет, обожди, Даня милая, месяц, не больше и добьем мы их, гадов.
– Да и зачем мы на войну-то эту пошли, – торопливо и жарко зашептал адъютантик. В глазах его заблестели слезы, и он и впрямь стал похож на обиженную девушку, – мало что ли, коль два брата воюют, а ты мог бы в Академии отсидеться, тебе и в министерстве предлагали...
– Ну, хватит, – прикрикнул на него Дягилев, – тоже мне нюни распустила, что еще за профанация на фронтах родины. Сколько раз тебе говорил, прадед мой еще в прошлом веке за станицу эту дрался, потом дед... дорога наша Дягилевская завсегда сюда лежит. И нет нам покою, поскольку тут традиция и тайна! Традиция и Тайна! И такая диспозиция для нашего рода не ноша, а честь, ибо мы для родины память, как слепую руду, добываем и славу, как эхо из гор, кулаком выколачиваем.
– А что за тайна-то? – осторожно спросил Даня, – почему раньше не рассказывал?
– Я и сам точно не знаю, – ответил майор, и, плюхнувшись на выпотрошенный спальный мешок, протянул Дане ноги в тяжелых облепленных красный глиной сапогах. – На вот, тяни. Это Николай все больше ею занимался, оттого и в разведку пошел, все шарит теперь по горным аулам – дедовское проклятие ищет.
– Проклятие, ой, Боженьки, – Даня, казалось, испугался не на шутку – так и повалился с сапогом в руках на спину.
– Так ведь в чем тут трепанация: прадед мой в первую кавказскую, как и я сейчас или как Степан, отрядом командовал. Вот раз выехал он с есаулами на разъезд, едет неспешно горной тропой, жарко, солнце палит, а тут на встречу девчушка, черная, глаза горят, а во рту три зубика белеют. Это я хорошо запомнил, что зубов у ней вроде не было. Ну, раз такая провокация, прадед мой, с коня не слезая, и говорит: где, говорит, здесь воды испить можно, да и коней напоить. А девчушка – чертенок – ни слова не отвечает, но вроде все поняла: поворачивается и идет... ну мой прадед, натурально, со своими казачками следом, и выводит их эта черная ромашка не куда-нибудь, а прямиком на вражескую засаду. Был в свое время у станции Грязной, которая тогда еще Орлиной заставой называлась, один свирепый террорист Асан. Боялись его и русские и качубеи, потому что он дьяволу вроде бы дальним родственником приходился: убивал, как землю ел, отплевываясь, читал по-арабски, а писал по-еврейски, а молился и на том и на другом, потому что языка у него во рту было два. Глаз у него был один желтый, как у кошки или козы, а другой стеклянный. Знаменит был своей жестокостью и храбростью, а чего в нем было больше, не знал никто. И стоит мой прадед лицом к лицу с этакой вот персоналией, а потом говорит девчушке, ну что ж, говорит, я думал ты ребенок неразумный, а ты враг хитрый и подлючий, да как взмахнет своей именной саблей, а девчушка молча стоит, глазки блестят, и ротик щербатый улыбается, смерть принять готовится. Потемнело тогда у прадеда в глазах, и не смог он опустить лезвие на ребенка. Битва, последовавшая затем, была короткой, кровавой и несправедливой. Навалились бойцы Асана на русских воинов и порубили их по своему дикому обычаю в капусту. Лишь прадеда моего не тронули. А когда остался он один стоять средь безвинно разделанных туш, подошел к нему Асан, шепнул что-то на ухо на своем горячем языке и ловко одним движением выдавил глаз...
– О-ох, – протяжно вздохнул Даня и спрятал свои небесные глаза под пушистые ресницы. – Господи-и.
– Вот тебе и Господи. А как кульминация подоспела, вставил ему Асан свой стеклянный глаз на место прежнего, и прадед мой всё его взором стал видеть и сгинул...
– Куда? – спросил Даня, осторожно приоткрыв глаза, – куда сгинул-то?
– А это и есть тайна, – назидательно ответил майор и, поразмыслив, добавил, – и традиция. Вот Николай наш умом-то и тронулся за загадку за эту. А рассказал это все один есаул, ему ухо отрубили и за мертвого почли. Такая, Даня, аппликация.
Потом он, не спеша, встал, подошел к адъютанту и нежно, тяжело лег на него. Даня ж молчал и лишь осторожно трогал грудь, которая вроде снова стала меньше. Грудь же Дягелева, и он чувствовал это через две гимнастерки, напротив, раздулась, раздвоилась, так что левый сосок не видел правого, и стала податливой, как тесто. Майор говорил – от пива, но Даня не верил этому и крестил на ночь спальный мешок. А давным-давно в мирное время, да и в мире совсем другом, звали Даню Дашей. Она выросла в маленьком южном городе, где собаки узнавали друг друга по голосу, а ночь наступала незаметно, как первая беременность. С двенадцати лет ей вдруг стало необыкновенно скучно в большом родительском доме, где утра пахли брусничным вареньем, а вечера малиновым, и она придумала себе игру: Даша стала играть на пианино. Старый рассохшийся рояль стоял на городской свалке, укрывшейся среди дюн по дороге к морю. Как и почему он там оказался, не помнил никто, даже Дашина бабушка, вот девочка и ложилась ближе к вечеру на его широкую черную крышку, похожую на капот большой заграничной машины, слегка освобождала левую грудь, которая у нее была взрослей и потому больше правой, и ждала мальчишек. Когда же те шумной пестрой гурьбой шли на вечернее купанье, Даша начинала тихонько тренькать по расстроенным клавишам. Мальчишки разом останавливались, и Даша, улыбаясь, как девочки улыбаются лишь зеркалу, спала с ними по очереди, медленно и нежно, чтобы не спугнуть душу наслаждения. Эта игра на пианино ей так нравилась, что вскоре Даша уже ловко выбивала в четыре пятки гимны родного края.
* * *
– У человеческой судьбы – два времени, – говорил полковник Дягилев, – время жизни и время смерти. И никто не знает, где кончается одно и продолжается другое. – Голос его отяжелел, что, при взгляде на молодцевато выстроившиеся у его сапог, как солдаты на смотру, пустые четвертушки, было не удивительно. Они рождались из бездонных карманов ангельской шинели и, коротко по-военному звякнув о стаканы, дисциплинированно убывали под стол. Но глаза полковника продолжали осмысленно вращаться, и мысль текла плавно и величественно, как текут лишь сибирские реки. – Я много убивал, потому что убийство – это не только занятие войны, но и способ ее ведения, и никто из убитых мной не удосужился сказать спасибо. Никто не поблагодарил меня за то, что я сократил его время смерти. Ибо на войне у людей другого не бывает. А сама смерть не так страшна, как ее время.
– Ты красиво говоришь, Степан, – ответил архангел, у которого даже язык не отяжелел. Он сидел, сгорбясь на складном стуле, и временами казалось, что шинель за его острыми плечами распирают крылья, то появляясь, то вновь пропадая в липком свете походной лампы, подобно генералу, возвышающейся над армией четвертинок.
– Ангелы не умеют говорить так красиво. Это потому, что людям самим приходиться выдумывать свои слова. Они не достойны носить божьи литеры за щекой, как Бесполые, вот и навострились языком чесать.
– Слова не знают той правды, которой мы живем, – сказал на это полковник, – поэтому важнее следить за колебанием не воздуха, а духа. Мой прадед ушел в эти края и до сих пор не может вернуться, и его дух колеблется в нас, его детях.
Гость долго, словно оценивая мысль, которую стоит высказать, поводил глазами по сторонам и, наконец, молвил:
– Твой род болен, полковник. Один твой брат превращается в женщину, другой устал ждать свою смерть и теперь сам гонится за ней. Но ни ты, ни твои братья не виноваты, сам черт подарил твоему прадеду стеклянный глаз, и теперь все вы смотрите этим глазом на мир.
– Я забыл про третье время судьбы, – медленно складывая слова, как кубики, сказал Дягилев, – время видеть сны.
* * *
Они долго шли по горному перевалу, утыканному там и тут низкорослыми карликовыми деревьями. Зеленка еще не успела одеть стратегический район живым пушистым ковром, и цвета вокруг преобладали вчерашние – успевшие за ночь высохнуть и выцвести. Унылому пейзажу, казалось, не будет конца, он был таким же неизменным, как прозрачное небо над головой, на которое ни одетому пастухом молодому горцу, ни его странному спутнику смотреть не хотелось. Хотя, по правде сказать, странным этот спутник мог считаться лишь из-за несоответствия совершенно седой головы с детским безусым лицом и одет был в нейтральную форму защитного цвета, которая, впрочем, давно вошла в моду в горных деревнях. В остальном же он с точки зрения боевых вертолетов, что подобно гигантским шмелям, неусыпно бороздили то самое неизменно прозрачное весеннее небо, ничем не отличался от других потенциальных мишеней, ползущих по склонам гор.
– Невесело тут, – наконец промолвил седой юнец и с вызовом посмотрел на пастуха, – цвета как запах козьей мочи, и с закрытыми глазами не отпускают.
– Это – земля шайтана, – лаконично ответил пастух, не прерывая своего хода.
– Он что ж здесь живет?
– Охотится.
– А как нам повстречается.
Пастух наконец остановился, повернулся к пятнистой куртке и сказал: "Тогда мы умрем". И улыбнулся беззлобной улыбкой, обнажая три одиноких клыка.
– Мой брат сказал бы, что просто пришло время смерти, – ничуть не испугавшись, весело ответил его спутник и игриво постучал по тяжелым армейским часам на запястье. – Тик-так. Кто тут?
– Ты – смелый человек, русский, – ответил Пастух. – Шайтан любит смелых.
– А как мы узнаем, что это он? Каков он из себя, князь тьмы? Хвост-то у него хоть есть?
– Люди говорят, что во рту у него два языка, один арабский другой еврейский, и на оба надето по перстню. Сны он видит задом наперед, но всегда чужие. Убивает, как землю ест...
– ...отплевываясь, – закончил за него Николай, – а один глаз у него стеклянный.
– Верно, так говорят.
– Ну что ж, примет на первых парах достаточно. В дорогу.
* * *
Плаксивый адъютант полковника Дягилева, Петр Петухов, в просторечье просто Петух, не любил одиночных ночных дозоров. Он боялся далеких гор, неразличимых в темноте, но чье молчаливое враждебное присутствие будто пропитало воздух тяжелой зловонной угрозой. С каждым днем похода они неумолимо приближались, намертво приковывая стрелку компаса к востоку. Он боялся рыхлых мертвых воронок за спиной, потому что сам оставлял их, калеча и истязая чужую землю, чье черное угрюмое лицо совсем не походило на осанистые питерские проспекты, где маленький Петя учился ходить по жизни. Там, где осталось его время жизни, как сказал бы Дягилев. Он до смерти боялся и сурового командира, который настолько пропитался войной, что не делал большой разницы между живыми и мертвыми, и Петухов очень, очень боялся, что по ночам, под покровом тьмы, павшие их товарищи незаметно подтягиваются к позициям, смешиваясь с живыми, влекомые мощной волей полковника, которая не дает им спокойно уснуть в чужой недоброй земле, и гонит, гонит под пропахшие порохом штандарты все дальше на Восток. Волей, которая, если подумать, была их единственным оружием против закаменевшей ненависти гор. Петр, конечно, боялся и беспощадных террористов, которых он видел и знал до сих пор лишь по телевизору, где они напоминали пиратов из кинофильма "Айболит 66", но еще пуще них боялся он своих соратников, боялся их унижений и побоев, их рук и ног, их беззаботных половых органов, которым все равно во что толкаться: в женщину, в человека или вообще в козу, их глаз, носов и особенно ртов. Петр вспомнил про черного десантника, про то, как тот рвал врагов зубами, и тихонько заскулил: "Лудзо. Палдиес. Палдиес. Лудзо". Единственные непонятные латышские слова, которые он знал. "Замолчи, – шепнул ему разум, – ты еще накаркаешь себе лихо". – "Каркай, не каркай, лихо все равно придет", – вздохнуло в ответ сердце, и тут, словно услышав их, из тьмы молча выступила большая черная фигура, показавшаяся Петухову просто огромной.
– Ту еси пимпес, – отчаянно крикнул дозорный, фразу выплывшую из подсознания и, безусловно, слышанную им в другом безопасном времени судьбы, на каникулах с мамой в Риге, и рухнул, словно подкошенный на ту самую страшную землю. Последнее, что он слышал, были глухие выстрелы, доносившиеся откуда-то издалека. Последнее, что он видел, был большой бидон в руке незнакомца, большой бидон, наполненный до краев.
* * *
А незадолго до этого, в двух километрах от Петухова Дане Стопореву снился сон. Снилось ему, что спит он в общей палатке и вдруг просыпается, и кажется ему, что в палатке кто-то есть. Но не майор и не другие ребята, а кто-то чужой и, возможно, даже враждебный. И снится ему, что встает он с кровати, ощущая, как между стройных ног непривычно болтается, мешая при ходьбе, мошна (ну вот я и превратился, думает он во сне, вот и превратился) и идет по палатке. Луна заглядывает в брезентовое окошко, затянутое сеткой от комаров, и в ее клетчатом свете Даня различает фигуру, стоящую на коленях в углу палатки. На землю фигура аккуратно постелила Данино подвенечное платье и будто молиться на луну. "Кто вы?" – тихонько спрашивает Даня, невольно сжимая новообретенные причиндалы в кулачке, он с ужасом понимает, что не вооружился даже мухобойкой. И фигура, словно прочитав по слогам его страх, поворачивается к нему и шипит: "Да! Да! Где моя мухобойка!?" Даня отшатывается и видит, что это никакой не бандит, а родной его майор и жених – Макар Дягилев. Только в форму он одет будто не федеральную, но и не горскую – пошитую золотом, с аксельбантами, словно из кинофильма про Кутузова, и один глаз его мертво застыл, уставившись на Даню.
– Макар, Макар, ты что? – шепчет несчастный адъютант, прикрывая свое новое сокровище уже двумя руками.
И тут майор откалывает что-то уж совсем страшное, открывает рот и, показывая Дане мерзкий раздвоенный язык, украшенный двумя перстнями: золотым и серебренным, кричит на непонятном Дане языке: Нарок! Йеб хум!
* * *
Незадолго ж до того, как Даня стал ворочаться и причитать во сне, гость полковника Дягилева поднялся во весь свой немалый рост и с хрустом расправил плечи.
– Вот и кончилась водка, – возвестил он и с упреком посмотрел на полковника. – Чем победу отмывать собирался? Или чистая она у тебя, победушка-то?
– Не грязней, чем у других, – беззлобно огрызнулся Дягилев и добавил, – речка здесь есть поблизости. Вода в ней – чистый спирт, а то водка ваша небесная больно тонкая, много не выпьешь.
– Да, – согласился архангел, – водка у нас того, липовая. Не умеют у нас душу в стекле держать. А нести в чем?
– Да вон бидон стоит, – сказал полковник.
– В нем и неси...
* * *
Пастух первый увидел глинобитную хибарку, похожую на перевернутую чашку, и всю покрытую частой сеткой трещинок, и, словно по команде, замер с поднятой ногой, так и не донеся ступни до земли.
– Чего таращишься? – прикрикнул на него седой, – испугался чего?
– Плохо здесь пахнет, – значительно ответил пастух, – злостью и страхом одновременно, и еще чем-то сладким, вроде протухшей козлятины.
– Сам ты протух! Так значит, дальше не пойдешь?
– Не пойду.
– Ах ты, баклан! Да я ж тебе тысячу рублей сунул, чтоб ты меня по горам провел.
– Твой путь окончен, русский, нашел тебя шайтан.
– Откуда знаешь?
– Я здесь два дня назад шел, не было никакой хижины, ничего не было, дерево росло мертвое.
– Я тебе вот что, Хамиль, я тебе, брат ты мой черножопый, еще тысячу дам, если ты со мной пойдешь.
– Если я с тобой пойду, русский, деньги твои мне уже не понадобятся. Не пойду. Все сказал.
Седой нехорошо осклабился, достал пистолет и, перещелкнув предохранитель, не тратя больше времени на разговоры и не глядя на Хамиля, который продолжал стоять, словно окаменев, но, правда, опустив наконец ногу, стал, медленно крадучись, подходить к хижине. Перед дверью через его волосы пробежал ветерок, растрепав сухое серебро, будто кто рукой провел, и Николай Дягилев, а это был именно он, быстро перекрестившись, ступил через порог.
* * *
В этот же самый миг старший брат его, Степан Дягилев, услышав жалобный крик часового солдата Петухова и последовавшие за тем выстрелы, выбежал из командирской палатки, без кителя и без фонаря, и в темноте, не разобравшись, рухнул плашмя в тот самый окоп, что он приказал вырыть своим адъютантам минут за пять до того, как начался наш рассказ и который был закончен примерно ко второй его странице. Падая, он громко матерился.
* * *
В тот же миг Макар Дягилев вскочил и стал прыгать в спальном мешке по палатке, держась за лицо и всхлипывая:
– Мой глаз, – кричал он истошно, – он украл мой глаз!
Но вопли его не разбудили Даню, так как Дани в палатке уже не было.
* * *
Осторожно войдя в хижину, Николай быстро поклонился, коснувшись ладонью попеременно лба, губ и груди, и замер в раболепной по-зе. Пистолет дрожал в левой руке. Пот стекал по бровям и капал с кон-чика носа. В хижине на земле сидел, сгорбившись, человек. На седой его голове покоился маленький колпак с кисточкой на верху. У его ног стояли раскрытый ноутбук и початая бутыль мутнозеленой чачи. Посреди хижины, как бы приглашая бутылку и компьютер в равнобед-ренный треугольник, лежала раскрытая книга странной округлой формы, скорее похожая на диск, по чьим страницам изящными сороконожками ползли прядки арабской вязи.
– Это – книга Нарок, – тихо сказала фигура, – ты пришел за ней. Я вписал твое имя в нее до того, как душа наслаждения посетила твою бедную мать. До того, как твой дед узнал запах своего семени. До того, как твой прадед велел напоить коней...
– Научи меня читать, – сказал Николай, и в глазах его вспыхнул и тут же погас тусклый огонь, – проведи меня сквозь суры Книги Книг.
– Ты знаешь, что каждый, прошедший школу Нарока, становиться его рабом. Воины Книги, что поджидают вас в горах, давно забыли, как жмут и натирают волю тесные тела. Это свободные смертники, давно пережившие смерть. Ты называешь их оборотнями. Но оболочки их пусты. Им не во что превращаться. Так ты и вправду хочешь стать рабом Книги?
– Я хочу перестать быть рабом памяти, – ответил Николай и, помолчав, добавил, – памяти моего рода.
* * *
Полковник мрачно, не говоря ни слова, восседал на большом валуне. Перед ним на вытяжку выстроились заспанные перепуганные солдаты. Где-то за палатками жгли костры и шепотом матерились спецназовцы. Одна нога у полковника была неестественно вывернута и обмотана наскоро толстым бинтом, так что террористам, наблюдавшим в бинокли за неожиданными ночными маневрами федералов, могло показаться, что Дягилев показывает бойцам из-под шинели белое знамя, как намек, что назад, мол, ни шагу, залупы!
– Товарищи бестолочи, – наконец терпеливо выталкивая языком слова, сказал полковник, – какая рядовая сволочь вырыла этот гребаный окоп?
Архангел Михаил, важно возвышавшийся за дягилевским плечом, быстро посверкивал глазами по защитным комбинезонам. Бидон важно возвышался между его широко расставленных ног, представляя собой зловещую метафору для всех хоть раз слышавших историю про черного десантника, а ее в дягилевском отряде знали на зубок. Многие солдаты, глядя на это, потели и крестились тайком.
Наконец, вперед не по-строевому вышел Шепло и, положив голову на ветер, сказал:
– Петух его копал, окоп этот окаянный. Говорил я ему, не дырявь зря землю!
Мутный и вместе с тем ужасающе однозначный взгляд полковника тяжелой ладонью прошелся по солдатским подбородкам, пока не схватил несчастного Петухова мертвой хваткой за горло, отчего рядовой побледнел и обмочился во второй раз за эту ночь.
– Провокация, – тихо сказал Дягилев. – В обморок упал на посту, как целый институт благородных девиц, стрелял в пустоту, расходуя боеприпасы, бидон весь изрешетил! А бидон – это тоже наше оружие в войне с противником. Вел подкоп под меня, своего боевого командира!
– Но, товарищ полковник, – делаясь одного цвета с ночью, лепетал Петухов, – вы же сами велели его копать.
– Я приказал, Петухов, приказал окопаться в смысле обороны, а не в смысле полного разгильдяйства и членовредительства русского офицера! А ты проявил саботаж и дурную голову. За это на войне знаешь, что бывает?
– А товарищ генерал говорил вчера по телевидению, что у нас не война, а боевая операция, – испуганно сказал Шепло, поняв, что заложил Петуха не на шутку, и что в суп он отправится, как говорится, с потрохами.
– Правильно, – нехорошо улыбаясь, ответил полковник, похоже, ничуть не разозлившись, – ты хоть и дурак, Шепло, а запомнил. Потому я тебя, Петухов, не под трибунал отдаю, как следовало бы, а отправляю домой к мамкиной сиське на достажировку. Пойдешь прямо сейчас ногами до двадцать четвертого километра, а там у Трофима Семеновича каждую ночь стрекозы за линию летают, заберут тебя с вещмешком. Я ему по рации предупрежу.
– А можно мне утром пойти? – обалдев и обнаглев от такой неслыханной милости, спросил Петухов. – Я дозор достою.
– Пойдешь сейчас же, – был ему ответ. – Приказ. Вольно, и всем дрыхнуть, – добавил Дягилев, обращаясь к остальным, – завтра перед нами каждую секунду жизни боевые задачи встать могут.
Когда все разошлись, Архангел легко как пушинку поднял полковника и отнес его в палатку. Дягилев лишь скрипел зубами и пукал. В палатке они легли на спальные мешки и укрылись темнотой.
– Зря ты отпустил его, полковник, – сказал Архангел, – в нем есть пустота, ее можно было бы заполнить душой, а можно жертвою.
– Я сам из него героя делать хотел, но если не быть ему героем, то и вовсе не быть, – тихо ответил Дягилев, – нет никакого Трофима Семеновича, и дороги на двадцать четвертый нет. Поля там минные.
* * *
– Даня, – тихо позвал кто-то, – Дашенька.
Кажется, это была бабушка. Даня приоткрыл глаза и увидел высоко в ветвях отвратительно розовый плод с раздвоенным языком:
– Дашенька, – слюняво просюсюкал плод, – где моя мухобоечка?
– Изыди, проклятый, – простонало Даня, причем именно простонало, потому что к этому раннему часу и само не знало, какому полу принадлежит. Преображения зашли так далеко, что Даня попеременно истекало то менструальной кровью, то тягучими лентами мужского семени, от которых форменные штаны набрякли и стали прилипать к ногам. Оно перекрестилось и поползло дальше по сухой земле, которой не было дела до ее слез, крови и семени. Она отдавалась лишь солнцу и колючему ветру, давно провонявшемуся горячим железом и соляркой. Даня ползло, не зная, куда влекут ее сухие, как земля, и горячие, как ветер, мысли. Порой, как только что, оно впадало в забытье, но блаженное это состояние длилось недолго, и вновь и вновь кошмары будили и гнали его от прибежища к прибежищу. Время Даниной смерти еще не наступило. Хотя режущая боль в паху и непривычная щетина на щеках предвещали, казалось, худшее. Один раз Даня чуть не напоролось на горцев, кружком расположившихся вокруг большого каравая хлеба, в котором, приглядевшись, Даня распознало странную почти круглую от старости книгу, раскрытую сразу на пяти страницах. Горцы монотонно раскачивались и бубнили что-то черными от усердия губами, а зрачки их то, подобно маленьким шаровым молниям, бешено метались во впавших глазницах, то вдруг сужались, превращаясь в мерт-вых личинок шелкопряда. Что за шелк ткался в бритых наголо их затылках, Даня не знало и знать не хотело. "Нарок" – донеслось до него змеиное шипение молящихся. "Йеб хум".
* * *
Полковник внезапно поднялся и, видно, опершись на больную ногу, вскрикнул.
– Не спится? – спросил Архангел Михаил. Он сидел, накинув шинель на могучие плечи, раскрыв на коленях свой ноутбук, в котором Николай, загляни он теперь в палатку, сразу признал бы брата-близнеца другого компьютера из глинобитки..
– Завтра состоится бой, – сказал Михаил, и по лицу его пробежали отблески длинных колонок с цифрами, похожие на прозрачные сороконожки.
– Думаешь, они прорвут оцепление? – озадаченно спросил полковник.
– Язва прорвалась, – ответил Архангел, и голос его, казалось, наполнил палатку глубоким звоном, – один твой брат превратился в женщину, а другой нашел, наконец, свою смерть.
– Николай, – прошептал Дягилев.
– Сражение, которое давно ведут на небесах два великих войска, придет на землю в виде двух книг. И да станут они часами для тех, у кого нет своего времени. И одна книга пробьет время жизни, а другая...
– Врешь, – сказал Дягилев, и глаза его налились слезами как жидким металлом, – смерть это лишь очередной этап боевой операции, ее не существует, как нет тех приказов, что написаны на бумаге, а есть те, что живут в моем сердце и солдатских ушах.
– Я пришел вести тебя на ристалище, как слепого котенка, – сказал Михаил, он достал откуда-то бидон и стал бить по нему сапогом: бу-ум! бу-ум!
– Когда я ударю сто пятнадцатый раз, взойдет солнце, а когда пятисот седьмой – ты поймешь, чью форму ты носил под кожей. Но до этого Господь явит нам чудо.
– Какое чудо? – осторожно спросил Дягилев и услышал в ответ лишь:
– Бидон.
* * *
Макар Дягилев еще раз потрогал набухшую грудь и, перевязав ее бинтами, поднял руку к виску. Ему претила мысль, что его найдут с некрасиво разметавшимися, как у одесской шлюхи, сиськами. Это была бы та еще перцепция! Он приставил палец к голове и, пристально глядя в зеркало, крикнул пронзительным голосом базарной торговки: "Ба-бах"!
Умирая, он узрел на сцене меркнущего своего сознания следующую картину: в палатке его старшего брата тускло светит какая-то лампа. Только не лампа это, а вроде большой бидон, в котором возят воду. Сквозь пулевые отверстия на тучных его боках пробивается дивный свет. И в лучах его видит Макар своего брата, полковника Степана Дя-гилева, который, побледнев, замер на койке с перебинтованной ногой. Снаружи доносится беспорядочная пальба, слышны дикие вопли и жуткий могильный хохот. Полковник лежит, стиснув зубы и не двигаясь. Вдруг полог в палатку распахивается, и в проеме появляется зловещая фигура. Под седой шапкой волос нехорошим гнойным блеском горят глаза на бесшабашном мальчишеском лице. Точнее горит только один глаз, другой же неподвижно замер, точно уставился вовнутрь. "Николка", – хрипит полковник, не в силах, кажется, оторваться от полу. "Коля", – вторит ему, умирая Макар.
– Идем, брат, – отвечает странный оборотень, и тут только братья замечают, что в руках он держит то ли лаваш, то ли круглую горскую шапку.
– Идем, брат, – говорит Николай, – деда зовет. Идем.
– Идем, – отвечает Макар. Его красивая круглая грудь, не познавшая мужской ласки, вздымается последний раз.
* * *
К утру Петухов совсем сбился с пути. Он выходил на склоны гор, как две капли воды похожие друг на дружку, и снова спускался в низины. До двадцать четвертого километра ходу минут пятнадцать от силы, а ведь, надо же, идет уже часов семь, а то и все десять. Не дай Бог, заблудился. Но главное, что горы все-таки добрались до него. Как он ни противился их мрачному колдовству, с какой силой ни пытался затмить их в подсознании дешевыми открытками питерских проспектов, они лишь отступали в тень, выжидая удобного момента, чтобы обмануть, запутать, завести и, в конце концов, захлопнув свою ловушку, замуровать бедного рядового на веки вечные в каменном их мешке. В горах его опять обуял обычный петуховский ужас, к которому теперь еще примешивалась досада. И впрямь жаль было бы в день долгожданного освобождения, бестабельного, так сказать, дембеля, лечь от вражеской пули. А то, того и гляди, свои с воздуха не разберутся и пальнут из гранатомета. Полностью занятый собственным страхом, Петухов не заметил, как почти что уткнулся лбом в небольшую глинобитную хижину, стоявшую на откосе.
– Слава Господу, – патетично сказал Архангел и ожесточенно пнул сапогом бидон – бу-у-ум, – он провел отрока через тернии...
Ноутбук что-то тихонько пропищал, и полковник со вздохом отвернулся к стене.
* * *
Дверь, словно на фотоэлементах, сама распахнулась перед Петуховым, и он вступил в пыльный сумрак. На него неожиданно дохнуло озоном и, переступая через порог, он почувствовал, как-будто ветерок взъерошил ежик на голове. В глубине хижины он увидел фигуру, неподвижно застывшую на полу.
* * *
– Петухов прошел сквозь минные поля, – подумал полковник. Дико болела нога, и хотелось отплевывать эту боль как мокроту в горле. – Жаль, а мог бы стать героем. Я бы обязательно сделал бы его героем. Посмертно. Забавный пацан.
* * *
Перед фигурой в самом центре круглой глинобитки лежала – тоже круглая, – Петухову на миг почудилось, что он видит книгу, да ведь круглых книг не бывает, – лепешка лаваша.
– Здравствуйте, – извиняющимся тоном начал он, – я говорю только по-русски, вот заблудился в горах и...
Фигура в центре зашевелилась, подняла голову, и Петухов увидел утомленное, но все равно ужасно милое девичье лицо.
– Я победила, – сказала девушка, – я боролась и победила. Только вся одежда провоняла, выкинуть пришлось, а здесь – только рванье... – и девушка не без гордости протянула Петухову руки в повисших на них лохмотьях, оставшихся от некогда дорогого халата, расшитого золотом.
– Ему уж лет двести, – посетовала она.
Как бы подтверждая ее слова, халат начал медленно расползаться, и Петухов оторопело увидел, как перед самым его носом качнулись, вставши мячиками, две спелые крепкие грудки, причем левая была больше правой, как-будто чуть старше...
Девушка улыбнулась, и Петухову на миг показалось, что во рту ее от силы три зубика, но это была лишь мимолетная игра теней, а затем подул давешний легкий ветерок, всколыхнул тряпицу на узком окне-бойнице, и улыбка вновь засияла во всей свой створчатой белизне.
– Вы умеете играть гимны родного края в четыре пятки? – продолжая улыбаться, спросила девушка.
Душа наслаждения окутала его запахом бергамота, и Петухов, вдруг почувствовав, что все страхи каким-то волшебным образом остались позади, улыбнулся в ответ и сказал:
– Меня зовут Петухов.
* * *
– И обнаружил Господь пустое тело и явил чудо, провел его через тернии и наполнил душой, аки бидон великий наполняют водой колодезной, – назидательно произнес Архангел Михаил и дежурно качнул сапогом. "Бу-у-ум", – ответил бидон. Что на языке человечьем означает: Аминь.
P. S.
Михаил Шепло стоял в дозоре и цепко выхватывал глазами мохнатые клочья тьмы. Хотя порой и застилала непрошеная слеза солдатский взор. Еле отбившись от неожиданной дерзкой атаки оголтелых, видать, обколотых террористов, решили, было, отступать, и тут хватились полковника. А его и след простыл. Как сквозь землю эту черногнойную провалился! Глаза б ее не видели! Только Шепло, не дурак, сразу все понял: взяли полковника в заложники. Теперь денег требовать будут. А за Дягилева много дадут, он мужик крепкий. Он, посади его на весы, килограмм на сто чистого золота потянет. Размышляя так, не заметил Михаил, как тьма перед его носом вдруг сгустилась, словно большое облако спугнуло стайку звездочек с небесной делянки.
– Стой, кто идет? – хриплым голосом крикнул Шепло, передергивая затвор. – Стрелять буду, ой буду!
– Кас бия кана? – трубно ответило ему облако и вдруг на глазах у изумленного дозорного взмыло в небо, распираемое, словно гелием, неудержимым раскатистым хохотом.
– Кас бия кана? Ха-ха-ха!
– Не надо, – запричитал несчастный. Он почувствовал, что напустил в штаны, но не устыдился этого, а как бы возрадовался, облегчившись. По инерции продолжая отчаянно подвывать, Шепло начал бить земные поклоны каверзным небесам, – не надо, ой, не надо, дяденько!
Чудище, давеча прикинувшееся облаком, на мгновенье, казалось, задумавшись, метнуло вниз чем-то увесистым и звонким. Большой бидон, ударившись о землю, подскочил и, как веселый щенок, запрыгал к Шепло.
– Не кас, мудакас! – крикнуло облако напоследок и скрылось в хоть выколи глаз стратегической вышине.
Дюссельдорф – Москва,
май-сентябрь 2000
|
|
|