ПОЭЗИЯ | Выпуск 11 |
* * * Вплавлен жаворонок в высь, точно моль в ископаемый мед, засыхает июнь, точно сено на вилах у лета, и когда за Вапнярку голодное солнце падет в полосатые степи, то больше не будет рассвета. Зреют вишни в посадах, по вечеру гонят коров, и волхвы, всё никак не найдя адресата даров, горизонтом бредут, коробами их скрючены спины, и когда соберутся косцы посидеть вечерком, пахнет больше полынью, а то и ночным молоком, и от дальнего дома колыбелька плывет, предвечерним потоком влекома. Погляди, кто в багряном бредет полусне, с узелком на спине, в пентаграмме, что ласточка режет из жести заката в кучерявых небесных заплатах. До Одессы в морях, до Сычавки в прогретой степи прячут лица цикады и звезды ныряют в криницы. Коростель пробегает с заведомым криком «не спи», ибо редкая птица идущего не убоится. Мы и сами бесследно пройдем тот мосток над рекой, потерявшись в закате, войдем в тот вечерний покой, где уже ничего не случится. Розовеет над хатою облачко дыма, журавель у криницы не так-то кричит и скрипит, спит дитя в колыбели, за деревом облако спит, и корова в хлеву предчувствием страшным томима. И в кринице вода уловила шальную звезду, и мгновение это у вечности на поводу будет длиться и длится и все-таки не повторится. * * * О чем ты плачешь, бедный гой – июльский зной что мед, А ты, небритый и нагой, каких бежишь тенет? Уходит вдаль бульвар, пропах густым сияньем лип, И облака горячий пах к акации прилип. Мерцает водяная пыль на городских часах, И горлиц любострастный пыл вскипает в небесах... Ужель в дегтярную жару тебе не по нутру, Что город синий поутру и алый ввечеру, Что парус роется, кренясь, в соленом неглиже, и ты сидишь, как некий князь, весь в золотой парше? О чем я плачу, не пойму, но ведаю, кому – Я плачу господу в суму и городу всему. Кому я плачу, бедный гой, мишигинер аскет О том, что жизни нет другой, и этой – тоже нет. С небес течет густая мгла, стекает, как смола, И молодость моя прошла, и жизнь моя прошла. И ветр пылающий бежит из черноты степной – О сжалься, господи, скажи, – что делаешь со мной. Свалялся тополиный пух, вечерний свет потух, И к ночи повелитель мух выводит трех старух. Идут, бредут мешки костей, корявые тела, А та, что тащится в хвосте, – любовь моя была. Санаторий 1 Оттого и болит у него голова, что ночами пылит за окошком трава, оттого и немеет рука, что ночами плывут облака. Ибо в медные трубы набился песок, и ночами плывут облака на восток, и сползает покинутый дом в тектонический темный разлом. Вот и слушает он, как гоняет волну аквилон по песчаному дну, вот и топчется он у небесных дверей, перебежчик ночных пустырей. Он и рад бы уйти, да цикады поют так, что спать не дают. Он и рад бы остаться – да сердце болит так, что жить не велит. 2 Фонарь, сияющий сквозь плющ, или сквозь дикий виноград, который выше райских кущ в ночном прибежище цикад, в ночном прибежище ночниц, в своем китайском фонаре тот сорный свет из-под ресниц в ушедшем под воду дворе. Фонарь, – который тень и свет в дырявом вьющемся шатре на одинокой из планет в ушедшем под воду дворе, где осыпается пыльца на виноградное крыльцо с надкрылий сумрачных пловцов, не открывающих лица. 3 Над обрывом стеклянного зноя и в тени виноградного плена, чуть повыше того перегноя, отдающего сыростью, тленом, отдающего сладостью, гнилью, вырастают пилястры и вазы, выползают улитки и слизни, хризантемы и дикие розы. Там растянуты, как для просушки, облака на растительной сетке и мерцает фигурка пастушки в покосившейся темной беседке санатория «Красные зори» или, может, какого другого, на лиловых развалинах моря и других, о которых ни слова... Так и тянется жизнь понемногу, приникая к дрожащему свету, для ходящих под руку и в ногу на заброшенной части планеты, раз в году, в самых лучших нарядах, на разбитых асфальтовых плитах, во владеньях жуков и улиток, в двух шагах от чугунной ограды. Конец света на Большом Фонтане ...Оттого и плакал над поверхностью серных вод, что твоя собака, беленький теплоход, и в мгновенье ока в обгоревшую даль увлек он Карину с Лекой, что с дачи наискосок. Пляшет вихорь серный, призревавший еще Содом Над уездной скверной, провинциальным стыдом, Что за дух веселый пространство спалил дотла Над облезлой школой, трезвонящей в колокола. Там на дне залива, завиваясь, горит вода, Там горят крапива, белая лебеда, В опустевшей гавани взрываются фонари, Так закрой же ставни, зеленую дверь запри... Выгорает море, но к трамваю – бочком, молчком Чей-то мамин Боря со скрипочкой и смычком. Он не ловит кайфу раскаленный футляр держать, Он и рад бы в Хайфу и в Австралию убежать, Но еще сыграет, золотую раскинув сеть, Что душа сгорает, но не может никак сгореть, Что блаженны руки, затворяющие окно, Что уйти без муки даже Господу не дано. Так не плачь, а смейся, в сияющий мир иной Уносясь по рельсам в коробочке расписной.... Реквием империи Не пытаясь примеривать ни ризы, и ни вериги, скажем – это было, когда печатались книги и белесая даль не горела листом бумажным в привокзальном пространстве, в котором уже не страшно. Это было время, где даже сквозь щель в заборе можно было увидеть, как в небо восходит море, где под стук аорты, весел и не сгораем, нам плясал в реторте демон чужих окраин. Ах, давайте все вместе всплакнем и не будем больше: запечатан мир до ближайшей границы с Польшей, но когда пространства отпущено выше меры, то плодятся в сопках юркие бэтээры. Третий ангел шел, омывая пустынный город, зеленели флаги по мере подъема в горы, раздирая небесный холст, пролетали МИГи. Все же это было, когда печатались книги... Шевелилась магма на дне нефтеносных скважин... Что с нас, дурней, взять – мы и так обо всем расскажем. Но пока никто не проходит ночным дозором, спи, не сняв пальто, уплывая в каком-то скором. * * * 1 Долины черны, как нутро сыроварни, считая овец, повредишься в уме... Господь, вышиванье твое, рисованье пугает и дразнит бредущих во тьме. Тот гладью, тот крестиком вышит, тот спорот, тот хмель променял на темнеющий плющ, раскроено небо, и сыплет за ворот сырою пыльцой из адамовых кущ. Там зреет головка зеленого сыра – предмет вожделенья окрестных собак, и Рона течет на окраине мира, холодные волны роняя во мрак. Что ближе к нам, немощным, что человечней, чем лунного света немые нули, чем этот бессмысленный ропот овечий пред самою бойней, у края земли. 2 Кто гладью на ткани, кто крестиком вышит, кто зыбь наблюдает у края земли, где свет на поверхности пляшет и пишет нули и восьмерки, – но больше нули. Кто крестиком вышит, кто соткан, кто спорот, кто хмель променял на темнеющий плющ. И небо раскрыто, и сыплет за ворот сырую пыльцу из адамовых кущ. И бросив расшитые пестрые пяльцы, которыми тешился век напролет, создатель в свои узловатые пальцы тяжелые ножницы молча берет. |
|
|
|