ПРОЗА Выпуск 16


Елена МОРДОВИНА
/ Киев /

Потерять Лотрека



1


Выбрав для прогулки дикую часть Хрустального пляжа, они обошли корабль, служивший рестораном, чем удивили утренних уборщиков и всполошили чаек, питавшихся тут же, при ресторане, миновали гладкие сходни в море и водоросли, ссохшиеся вдоль кромки прибоя.

Теплыми днями Кирилл привык валяться в водорослевой постели, и с каждой настигавшей его волной покрываться новыми и новыми слоями зеленоватой, нервически прозрачной плоти, ему самому напоминавшей шпинат матроса Попая… Когда он отплывал от берега, его вдруг пугал грозный оскал города, суровый и вовсе не экранный, пугало небо, свинцово и стремительно проносящееся сквозь обелиск. Ему не было известно, что в начале века эти места обозначились городскими бойнями, и что холод не покинул их по сей день, но он чувствовал своими маленькими ноздрями запах смерти и пугался его.

– Да, вчера, – женщина обернулась, – устричный консоме, который мы пробовали, был довольно изыскан. Прозрачный, ароматный бульон, – она блеснула контактными линзами и склонилась к режиссеру, близко, но так, чтобы не искажались черты лица, – и вместе с тем такая насыщающая плоть, жаждущая быть разорванной зубами голодного человека...

– Кристина, это дешевка, такая же, как порножурналы для английских пехотинцев – все эти ваши намеки на похотливых устриц с фиолетовыми прожилками по малой губе... Вы стареете.

Он продолжал вышагивать, как метроном, рассеяв взгляд чуть выше линии горизонта.

Кожа уже стянула череп дряхлеющего циника, щетина наждачилась на ней как на засохшей вывернутой коровьей кишке, кожа обвисала с нижней челюсти и складчато стекала в тяжелый красный шарф.

– Стареете, – повторил он. Его верхняя губа, будто присобралась в острый клюв, и тень, уголком вырезанная на толстой, чуть отвисшей, нижней губе, еще усиливала это сходство с птицей, к последней зиме потерявшей все перья. И большие глаза, медленно обволакивающиеся тонкими веками в подбровных чердаках, и морщины вокруг рта, и седая щетина, – все выдавало в нем старого облысевшего филина возраста последней линьки, который не потянет уже молодую косулю и отрыгивает даже лягушек.

– Но, Давид Михайлович, как вы можете... – глаза покатились по дуге колесами разбитой солнечной двуколки в крайний правый угол, указывая на девушку и светловолосого мальчика, идущих не так далеко, – говорить так открыто и жестко о столь непристойных вещах, как... возраст женщины!

Ее сын светился, как белый ямайский имбирь, очищенный от кожицы и высушенный на солнце, – Кристина наблюдала за ним, поглаживая ладонью рукав своего пальто цвета топленого молока, нежная верблюжья шерсть чуть мялась под ее пальцами.

Вчерашний шторм помешал съемке, но утро проснулось совершенно июльским, теплым, и медленно раскалялось на уступах скал. Море полоскало обрывки водорослей, молодые мидии же, не удержавшиеся в их соленых волосах, уже возвратили вечности свой нетленный арагонит.

Вода дрожала со всей стеклянной прозрачностью абстинентного синдрома, теплая, но немного стылая, как расплескавшийся бутылочный берилл. И все же, храня традиции прогулочных фильмов прибрежных итальянцев, режиссер выходил на берег, представляя его осенним и послесезонным. Он выходил на берег в красном шарфе, с перчатками и дамой в верблюжьем пальто, сам он надевал пиджак коричневой замши, такого качества, чтобы при каждом его шаге несуществующему дальнему наблюдателю казалось, что по телу струится шелк, а не тонкой выделки замша. Рубашка черного джерси, мягкие брюки да итальянские следы подошв на песке помогали ему оставаться спокойным, как и подобает режиссеру, снимающему эпохальную картину о войне на Северном Кавказе.

Фильм снимали в Крыму. Давид Михайлович выбирал для проведения съемок самое подходящее время, обычно в конце весны, когда можно вдыхать сиреневую пряжу глициний и наслаждаться чувственными вздохами горных пионов, или в сентябре, когда море теплее парного козьего молока.

И в эту ясную пору его вовсе не занимали надуманные дамские беседы о социальном отборе, однако одна неосторожная фраза Кристины привлекла его внимание.

– Тот, кто психически не приспособился к новым условиям в обществе, пусть сходит с ума и погибает, разве это не природно?

– Никогда в этом не сомневался, однако меня тревожит то, что эволюция социальная начинает с какого-то момента идти вразрез с биологической, и выживает, оставляя при этом потомство, уже не гармоничное существо, а урод, приспособленный выполнять какую-то определенную функцию, в чем вся печаль, а гармоничная личность, возникнув, погибнет, потому что ни одно из своих качеств она не станет развивать до такой степени, чтобы это качество глушило все остальные, и как результат – неспособность стать определенным элементом среды…

– Позвольте узнать, – голос Кристины стал вкрадчивым, и Давиду почудилось, будто ее вовсе не интересует предмет разговора, – что же это за определенный момент?

– Последним выжившим человеком гармоничной эпохи я считаю Уильяма Морриса. Для меня воплощением его жизни стала одна мрачная поэма, которую публика узнала только после его смерти, поэма о приговоренном корабле, кстати, Эйнхорн любил читать мне ее, – Давид прочитал поэму, и перед глазами его в шуме моря являлись воспаленные готические витражи и стеклянные мозаики последнего поэта. – Образ корабля, приговоренного высшим судом, обреченного корабля, – разве он не является точнейшей сквозной прорисовкой этого века? И Феллини – не последний, кто осознал это. Я уверен, что образ обреченного корабля всплывет еще к закату столетья... Так что тебе сказала Саша об этих съемках?

– Эта девочка? Странная. Я так и не поняла, о чем она... что-то об измазанной в жире губе, что-то о Северянине, – пахнула в лицо теплой фразой, взглядом скользнула по линии волос снизу вверх и проглотила ресницами.

Смех прокатился по его трахее велосипедными спицами и напугал ее, долгий истерический смех, какого нельзя было даже ожидать от старика.

– ...Cтихи, наверное... – выпало у нее изо рта и повисло недоговоренной фразой, медленно и безжизненно продолжая раскачиваться на губе, приклеившись к помаде. Каким образом слова вываливаются изо рта, пытались постигнуть многие мыслители древности; бледные, вялые слова, которые появляются на свет без всякого участия человеческой воли, когда меньше всего ожидаешь их – слова эти вызвали его недоверие, и режиссер принялся рассматривать девушку. Он нашел в ее фигуре определенного рода сходство с негритянками, или, скорее, мулатками. Ноги... Нигерийская ваза девятого века, совершенная в своей простоте. Девятый век! И возвращение в джунгли, плавное и гармоничное покачивание бедер…

– Да, ноги! – сказал он. – Она, наверное, завернута в двулопастный лист мокрого весеннего цвета, соленые волосы на солнце прилипают к губам – всегда один или два.

– И все-таки, – проговорила Кристина, – расскажите мне, как их готовят, Денис не скрыл от меня, что когда вы были в Марселе… – она погладила рукав пальто, море вытянулось вдруг и качнулось под криком чаек, снова оторвался и хлестнул лоскут ветра.

– Не знаю, не знаю... это не едят, отстаньте...

– Давид Михайлович!.. Марсель, проснитесь! – Кристина всплеснула перчаткой перед его лицом.

– ...в ботаническом саду, в Киеве фашисты вырубили все деревья, все кроме этого… на дрова, согреться им захотелось, видишь... сжигали книги.

– Бульон, Давид Михайлович, я спрашиваю вас об устричном бульоне! Марсель!

– Я не помню... Марсель?.. Пруст!

Она дышала на него, медленно повернула голову, подставив ухо, смазанное каплей Диориссимо к его лицу, с тем, чтобы запах ее дыхания сливался с запахом ее кожи, с запахом... Но он только дернул шеей.

Кананговая примесь ее духов сливалась в его сознании не с запахом ландыша или жасмина, она возрождала совсем иное: тропики, густые эфирные масла. Веером порнокарт рассыпалось цветное храмовое стекло малайских гельминтозов. Между тем девушка готовилась к купанию; вместе с Кириллом они наблюдали, как прогудел мимо нисколько не похожий на обреченного "Андрей Дударь", и, перемигнувшись, засмеялись. Она стянула с себя платье:

– Ты знаешь, Денис женится... и что я теперь могу ему сказать?

Давид считал, что Саша еще не знает об этом, и раздумывал, как бы сообщить ей новость осторожно, не испугав ее, но, увидев, как ей легко говорить, он обрадовался и даже попытался сострить:

– Напомни, чтобы он не забыл сдать все украшения и шнурки от ботинок.

Сегодня он понял, что его тяготит пребывание на этой выжженной солнцем земле. Он потерял воздушность восприятия и видел лишь изуродованные эрозией склоны, выложенные известняками и лишенные всякой поэзии. На пустырях кое-где попадался ему мускатный шалфей, еще не затоптанный военными действиями и крымский ладанник.

Саша вошла в воду, повторяя про себя, что она совсем забыла его и не находит другой радости кроме возможности быть одной: "Нужно прокатываться водой сквозь стекло дней, ост