ПРОЗА | Выпуск 17 |
Эдисона Денисова, композитора, посадили в тюрьму. В чем-то он был виноват. К нему приходили (или должны были приходить) разные известные и неизвестные люди, но он далеко не всех принимал, потому что и в тюрьме продолжал радостно и напряженно работать.
Сама тюрьма представляла собой большое кирпичное здание. Оно было местами присыпано снегом и от этого казалось еще более угловатым и каменным.
Я был его соседом по лестничной клетке и хорошо, очень, к нему относился. Больше меня с ним ничего не связывало. Однако мне хотелось лишний раз увидеть его, чтобы опять соприкоснуться с его оптимизмом и жизнерадостностью. Они наверняка, как и всегда, при нем и сейчас, в глубине тюрьмы; я знал, он и сейчас там напряженно сочиняет музыку и чувствует себя счастливым и энергичным. Стоя снаружи, я чувствовал, что тюрьма ему ничуть не мешает, тем более, что для него была выделена особая комфортабельная камера, а сам он принимает в жизни все с радостью, потому что так ему лучше работать. В контрасте с тюрьмой эта его особенность, о которой я знал, ощущалась особенно сильно. Мне непременно хотелось войти в тюрьму и хотя бы еще раз взглянуть на него.
Как я и предполагал, пройти к нему оказалось делом сложным. Это была тюрьма, где содержались не только люди, но и животные. Передо мной был длинный узкий коридор и по обе стороны тянулись клетки со зверями. Меня не пускали. В начале коридора за столом сидел в темно-синей одежде охранника человек, и, хотя мне никто ничего о нем не сказал, я сразу понял, что это Альбер Камю. Он сидел за столом. У него было энергичное жесткое лицо, и он не собирался пропускать меня. Он так же как Эдисон не допускал никаких поблажек ни себе ни другим, если речь шла о деле. И хотя сейчас он ничего не писал и в данный момент был охранником, все равно волевое, подлинное отношение к работе, воспитанное за долгие годы письма, ощущалось в нем особенно явно: оно уже освободило его от необходимости писать (он в этом уже не нуждался) и теперь, очевидно, охранял труд другого. Он смотрел на меня почти без выражения.
– Вам нужно, но это ничего не может изменить.
– Но я встречался с ним в лифте и на лестничной клетке, иногда по нескольку раз в день, и ему это ничуть не мешало, а сейчас мне нужно увидеть его, потому что я его сосед, и мне необходимо увидеть его в тюрьме, просто увидеть…
– Время посетителей закончилось еще два года тому назад, но к вашему заключенному доступ вообще ограничен. Он не простой заключенный…
– А за что его посадили? – спросил я.
– Из-за денег, – сказал Камю.
– Из-за каких денег? Он, что, украл деньги?
– Из-за тех денег, которые были нарочно придуманы, но никто из людей пока еще не знает, зачем и какую роль они сыграют в будущем. Ведь ничто не стоит на месте, ведь так?
– А он что, знал, какую роль они сыграют в будущем, эти деньги?
– Нет, он даже не думал об этом, но и мы не знали, что его случай будет особенным. Почему-то между тем, что он делал и деньгами не возникло запланированного противоречия. Одно только умение выразить на бумаге чувство так, чтобы не оставалось различий – уже почти невозможно, а тут он вдобавок сумел получать за это и деньги. И когда это происходит…
– Что происходит, получать деньги? – спросил я.
– Нет, то, что я сказал до этого – выразить чувство, …то уже не важно, какое оно – темное или светлое, верное или нет – оно в любом случае становится настоящим, как только его выражают. Но вовсе не потому, что теперь его можно потрогать руками или услышать, а потому что если оно выражено в точности, то через эту одинаковость соединяются материи невозможно различные, и наступает момент идеальный. И тогда не важно, в каком именно совпадении эта подлинность возникает, например, если ему не удавалось в точности выразить музыкальную мысль, он мог убедить всех, что это красиво, и тогда то, что он делал, совпадало не с тем, что он чувствовал, а с чувством людей, и вот к последнему примкнули еще и деньги…
– И что же? – спросил я.
– А то, что чем полнее было это совпадение, тем больше ему платили. Вдруг произошло объединение не двух, а даже трех слишком различных материй; это дало ему слишком много энергии для радости жизни. Деньги не должны примыкать к этой гармонии ни в каком случае, а должны ее постепенно и незаметно уродовать, они должны скрыто закреплять сам факт силы, благодаря которой происходит это соединение. Тогда как все-то верят во вторичное: верят, что если они скажут или докажут что-то верное и красивое, то оно и наступит, а деньги тем временем все больше уводят в сторону, исподволь закрепляя сам первичный момент усилия, где царят уже иные законы, о которых никто не думает и которые, например, все больше подталкивают людей выражать злое и уродливое, так как за это платятся те же самые деньги. Но этому человеку они только добавили в душе гармонии и ни на что худое не толкнули. Они для него оказались тем, чего он желал, а не тем, для чего они были задуманы. И если бы их не было, или вместо них среди людей была бы растворена какая-то иная провокация, то он все равно жил бы точно так же. И пока мы не разберемся, как такое могло случиться, он должен находиться здесь, и по возможности без посетителей.
Камю замолчал и было неясно, зачем он мне все это говорил. То ли оправдывался, что не пускает меня, то ли никакой отказ здесь не мог оставаться непроясненным.
Коридор за ним был освещен тусклым желтоватым светом. Стол стоял поперек коридора, и дальше начиналось неизвестное, для меня запретное, пространство тюрьмы. Я не мог разглядеть, какие именно животные находятся в клетках, только в одной из ближайших я видел слона: его хобот все это время был просунут сквозь прутья и находился в коридоре – на свободе; слон пытался хоботом достать на кафельном полу что-то съедобное.
– А что, их здесь плохо кормят? – спросил я.
– Кого? – спросил Камю.
– Зверей... Слон, по-моему, хочет есть…
Я надеялся, что этот слон мне поможет: вдруг позволят пройти для начала хотя бы к слону, а там, чего доброго, я и дальше сумею как-то проникнуть.
– Ну уж слон-то ничего не хочет, – сказал Камю.
– Почему? Он же хочет достать бутерброд, кто-то обронил на пол кусок бутерброда…
– Ему уже ничего не поможет, он потерял надежду на счастье.
– Кто, слон?
– Да, потому что в округе нет слоновьего кладбища. Он уже совсем старый и недавно стал рваться наружу. Тогда его отпустили. Он ходил по лесам, чтобы найти слоновье кладбище, но здесь же не Африка, и он ничего не нашел. Он вернулся назад и теперь мучается, потому что не может никак умереть. Ему придется жить теперь дальше и поэтому он совсем потерял надежду на счастье. Пища ему не нужна – она ему не поможет.
– А может быть, если подать бутерброд и проявить заботу, ему станет полегче? Давайте, я подойду, подам ему бутерброд. К тому же я уверен – он его съест!
(Мне действительно было жалко слона, и я хотел дать ему бутерброд, или хотя бы погладить его.)
– Мы уже проявляли заботу, когда его отпускали. Но, как видите, здесь не стоит делать бесполезные вещи, даже если они и совсем незначительны, – ответил Камю. Пока мы говорили, он ни разу не оглянулся на слона и продолжал все с таким же закрытым, неподатливым выражением на меня смотреть.
Я задумался. После истории со слоном стало грустно. Но тем сильнее захотелось увидеть Эдисона. Где-то там, за звериными клетками, должна быть его камера, где он так же, как и дома, радостно и энергично сочиняет музыку. А этот сидит, не пускает. Эдисон, конечно, мог разозлиться, если он пустит, не спросив его разрешения. Но, очевидно, и Камю, как постороннему и чужому Эдисону человеку, не следовало лишний раз подходить к его камере, даже за разрешением для кого-то – Эдисон мог разозлиться на это точно так же. Он терпеть не мог, когда его отвлекают.
А может быть здесь есть еще и другой вход… Я вышел на улицу. Была слякоть, и уже почти совсем стемнело, и тусклый тюремный свет мне тут же вспомнился уютным и теплым. Тюрьма находилась за городом, и дорог никаких не было, была сырая земля с пожухлой, кое-где присыпанной снегом травой. Вокруг холма шла узкая тропинка, скользкая и сырая. Я уже уходил прочь от тюрьмы, как вдруг передо мной возникли очертания женщины. Женщина приближалась. Она держала в руках ведро и швабру, и, очевидно, шла от железнодорожной станции, если, конечно, станция здесь была, но у нее был такой вид, как будто она идет с электрички… и тут я понял, что это моя тетушка; я и раньше знал, что она работает уборщицей в тюрьме, но никак не ожидал, что именно в этой и что я ее сейчас встречу.
– О! – сказал я, – здравствуйте, а вы, случайно, не в тюрьму?..
– А ты, что, заблудился у меня? – сказала тетушка добродушным голосом.
– Нет, тюрьма-то я знаю где, я хотел там найти Эдисона.
– Пойдем со мной, я тебя проведу.
Несмотря на темноту, я видел, что у нее очень довольное лицо. Она явно радовалась, что встретила меня и тому, что может мне помочь. Я посторонился, пропуская ее вперед.
– Я там был только что, – говорил я, идя следом за ней, – но, наверное, я сунулся не в ту дверь, а мне так нужно было его найти…
Мы обошли тюрьму и оказались у другого входа. Огромные, полукруглые (в кирпичной стене) ворота, уже открыты. В глубине я сразу увидел бассейн с тюленем. Тюлень отталкивался ластами задних лап от стен бассейна и как торпеда, плавал от стены к стене. Пол был залит водой, вокруг бассейна – также клетки с животными. Все унылое и серое и тусклое. Но звери, живущие даже в таких условиях, все равно радовали. Еще мне нравилось, что вода постоянно выплескивается из бассейна мне на ноги.
– Кто нужен-то? – спросил мужик, подходя ко мне. В руках у него был совок с мусором.
– Эдисон, композитор – у вас? Я хочу его навестить.
– А! Он есть, да. У нас. А ты не знаешь, где он живет? – вдруг спросил меня мужик.
– Как где? – спросил я.
– Где у него квартира?
– В Москве есть квартира…
– Вот, черт, – сказал мужик. И тут же подошли еще несколько.
– Мы так и знали, что он хочет нас наколоть!
– А что такое? – спросил я, уже чувствуя, что наболтал лишнего…
– Да он нам сказал, что живет вместе с женой в Киеве, чтобы жена могла тут жить вместе с ним. Он хочет сюда и жену из Киева перетащить!
Тут я понял, что есть какой-то закон. Очевидно, если муж и жена имеют квартиры в разных городах, то выходит, что до заключения они вполне могли жить и порознь и, стало быть, у мужа нет права требовать переселить к себе еще и жену.
– Да, – сказал другой мужик, – мы так и знали, что он хитрит…
– Чтобы поселить сюда еще и жену, – сказал первый мужик.
Они, очевидно, подозревали и раньше, но доказать не могли и сейчас были уверены, что я на их стороне, так как они чуть не оказались в роли обманутых.
– Хорошо, что мы узнали, – сказал третий мужик.
Но вместо отчаяния, что я подвел, меня вдруг охватила радость – это был знакомый почерк Эдисона; в этом штрихе я опять ощутил столь знакомого мне человека: безобидно и быстро обмануть, чтобы быстрее и проще достигнуть… такой деловой, жизнелюбивый, оптимистический обман: и жена рядом, и работается лучше. Я знал, что ничего страшного еще не сказал. Эдисон все равно добьется, тем более словa, словa-то ничего не значат, чтобы отказать, нужны документы, а документов у них нет, но все равно я стал пытаться исправить ситуацию.
– Да нет, – сказал я, – он действительно живет с женой в Киеве, я это точно знаю. Он вам все правильно сказал.
– А откуда же квартира в Москве тогда?! – с ехидством спросил один из мужиков.
Но я уже торжествовал, предчувствуя победу Эдисона. Жизнь многообразна, и всегда есть масса самых разных, противоречивых причин и нюансов, почему у него есть квартира в Москве:
– Но ведь квартиру можно снимать, – сказал я, чувствуя, что этим безобидным, свойственным Эдисону обманом я уже приобщаюсь к какой-то светлой, присущей, быть может, только одному ему, энергии.
Мужики понурились.
– Да, черт… – сказал один.
– Конечно, он одно время снимал квартиру в Москве и притом совсем не долго, а вы не знаете, где он сейчас? Мне бы очень хотелось его видеть.
– Его нет сейчас, – сказал один из мужиков, – он уехал кататься на лыжах.
– Как уехал? – сказал я.
– На лыжах, – сказал мужик, – сейчас он где-то в лесу на лыжах ходит. А если бы был – не жалко, иди, говори с ним сколько хочешь.
Я вдруг почувствовал разочарование. Да, это был какой-то рок; больше, очевидно, никогда не встретиться с Эдисоном.
Я вышел на улицу. Шел мокрый снег и уже совсем стемнело. Впереди был деревянный сарай и в нем горел свет. Я пошел к сараю. Свет пробивался не только в открытую дверь, но и сквозь щели между ними. От этого казалось, что сарая как бы и нет, что он сложен не из досок, а из теней; а вся темнота вокруг показалась плоской, объем завоевывался одним лишь светом электрической лампы, и этого было достаточно, потому что темнота уже казалась тем, чего нет вовсе. Хотя я знал, что где-то в ней, неизвестно где, в лесу, по мокрому снегу ходит на лыжах Эдисон. Я шел к сараю, там что-то гремело.
В сарае я узнал со спины свою тетушку. Ее ведро и швабра стояли рядом, а сама она в телогрейке и шапке-ушанке торопливо, но вместе с тем аккуратно перекладывала доски…
– Давай, помогай быстрее, – сказала она мне.
Она явно торопилась, перебирая доски. Она их перебирала и перекладывала. На стеллажах по обе стороны вдоль стен лежало примерно одинаковое количество досок, и в тусклом желтом свете было видно, как моя тетушка берет доски со стеллажа у правой стены и перекладывает их на левую сторону, а с левой стороны берет такие же доски и перекладывает их на стеллаж вдоль правой стены.
– А что нужно делать, – спросил я, – я не пойму, что вы делаете?
– Давай быстрее, – вновь сказала тетушка, – пока никого нет, нужно успеть, они все равно ничего знать не будут.
– Кто? – спросил я.
– Соседи, – сказала тетушка.
– Какие соседи? – спросил я.
– Наши соседи, – сказала тетушка, – этот сарай я купила наполовину с соседями, и привезли доски тоже на двоих. Я хочу, которые получше, переложить на нашу сторону, а похуже – вот бери отсюда и перекладывай к ним. Они все равно об этом знать не будут. Это надо сделать быстро. Бери хорошие доски.
Я вдруг ощутил, что в этом обмане почему-то нет никакой жизни, и почувствовал скуку. Мне не хотелось возиться с досками, тем более, что при слабом свете было трудно различить, какие доски лучше, а какие хуже. Мне не хотелось отказывать своей тетушке, которая помогла мне пройти в тюрьму, и, кажется, я стал ей помогать.
|
|
|