ПОЭЗИЯ Выпуск 17


Юрий ПРОСКУРЯКОВ
/ Москва /

Архат свечу зажег...



* * *

Архат свечу зажег в саду.
Как бык жует былинку света
зрачок архата и планета
сосет в соломинку звезду.

И на качелях Улугбек
в обсерватории турецкой
через века с улыбкой детской
к звезде планирует забег.

Течет галактика с плеча
жены и в дебрях минарета
рыдает юная ракета
в дыру басового ключа.

Вкусив от нас лилей и роз
зеленым знаменем ислама,
завешена их панорама
тайга и северный мороз.

Владык полуночных сады,
с курильниц благовонья льются,
они молчат и не смеются
у желтой глиняной воды.

А мы в полях своих костей,
на половину половина,
там наша грязь и наша глина, –
долготерпение страстей.


В предгорьях воинская часть,
сияет солнце каждой бляхой,
что пела мамка им за пряхой,
к чему их призывала власть?

И в лотос сложенный архат,
то саксофоном, то кальяном,
вдыхая грезы звуком пряным
бредет в руинах, как мускат.



Из цикла
"Неоконченная поэма"


* * *

За университетом тихий двор.
И во дворе у сонного фонтана,
где доцветают старые каштаны,
поставлен металлический забор.
Через него пролазит ночью вор,
покамест представители охраны,
и местные беспутные путаны
по кругу пьют из горлышка кагор.

Но, впрочем, возле этих серых стен
сидел Роден, в Мыслителе Родена
кипела жизнь, переливалась пена,
и доносилось пение сирен.
Вор языком кромешен у колен:
по лагерям не вызубришь Верлена,
другая жизнь, суровая арена,
где русский созревает джентльмен.

Что это так свидетельствуют нам
подставки на столах библиотеки,
которые еще изучат греки,
когда вернется мир к своим кругам.
Ну, а пока что, жизнью по рогам
и перспективой дальней лесосеки,
возле которой не струятся реки,
прильнув к своим кисельным берегам,

обворожен, он ловит свой момент,
как менестрель кайфовый выверт станса,
и, как куплет жестокого романса,
ему уже ломает руки мент.

Поэтому, возможно, постамент,
сменивший арифмометр на пространство,
поднявший к небу черный фаллос транса,
вообразил, что сам он президент.

Он здесь курил, потом явилась ты
и, наплевав на как бы президента,
я, наконец, нашел для постамента
пригодные для вечности черты.
Зачем он крал, а я марал листы,
сквозь ночь тянулась узенькая лента
Высоцкого, торчали из-под тента
бесстыдные капроны бересты?

Зачем он целый век сидит в тюрьме
и всюду заседает эта дура,
и круглый год цветет номенклатура
и носится, как черт на помеле?
Но сквозь века замедленно ко мне,
ты движешься таинственно и хмуро,
пока звучит фальшивый свист Овлура
и кто-то тяжко стонет на стене.

И на столе волшебное яйцо
все приближает испытанье края,
что до того, что древность золотая
нам бросила на память письмецо?
Мы пойманы в горящее кольцо.
не знаю чем, седая и святая,
за университетом, испитая,
ты повернула к вечности лицо.



Из цикла
"Соприкосновение"


* * *

Позвольте вам представить, экипаж –
одни бандиты, комплекс оборонный
откроет вам разрез домов синхронный
для конспирации похожий на муляж.

Там царь кощей среди бессмертных чащ
присохшей костью алчущего зуда,
украв продал уралы изумруда,
своих блудниц и нефть подземных чаш.

Там русский леший с бабою ягой,
там лес и дол всегда видений полны,
там нет зари, не беспокоят волны
и вечно все бредет само собой.

Там дьяволы подвластны палачам,
и комбайнеры правят судьбы мира,
там не видны сады Гвадалквивира,
где женщины танцуют по ночам.

Там Мандельштам не пропоет пеан,
там Аранзон не служит кукловодом,
там дикий сад, там вишни пахнут йодом,
там всюду ледовитый океан.

Там длинных волн густой аккордеон,
в которых меркнет одинокий парус,
там светлых дум рассеянный стеклярус
слезами одевает одеон.

Там органы, сплетенные в орган,
трубят по милым трупам серенады,
там всюду дураки и автострады
и каждый встречный – вор и хулиган.

Там гений перетянут, как струна:
едва из-под земли прорвутся ветви,
как ураганы моровых поветрий
тряхнет над полем равенства луна.

Там вольных братий пьяная орда,
пока не деды, ропщет и трепещет,
сплошное вещество рождает вещи,
и море чувств в их душах, как всегда.

И самый главный в рупор комбайнер
таит рецепт приготовленья блюда,
мифичный и загадочный, как будда,
и пионерский в лагере костер.

Стою пред ним, невольный пионер,
уже не наблюдая фейерверка,
и в тумбочках идет его проверка
налоговых и прочих властных сфер.

Идет комбайн срезая гребни волн
у агрессивных диссидентов штиля
и бесконечность, длинная, как миля,
струится вдаль ни с чем не в унисон.


* * *

Как дым из труб задумчивый поклон.
И видно солнце через дым стеклянный.
С улыбкою отверженной и пряной
индустриальный дож глядит с икон.

Будто ручей пройдя прокатный стан,
рискуя на глазах испепелиться,
в нем движется дюралевая спица,
и свищет масло через сеть мембран.

Он крутит сам внутри себя кино
и фрезерует тонкие детали,
он сварен из стекла и твердой стали,
и сложен, точно сруб, к бревну бревно.

Но этот дож – советский истукан –
и жаждет раболепия в поклоне,
как сверхпацан и чудный вор в законе
спит на работе, пьяный вдрабадан.

В его равновеликом животе
детали в примитивные стандарты,
войти не тщатся, он играет в карты
и всех, кто против, держит на винте.

И дико корчась в собственном огне,
для куража всегда чуть-чуть на взводе,
орудья смерти в каждом эпизоде,
он прогрызает в каменной стене.

Вибрируя и прославляя дрожь,
и полируясь в беспредельной грязи,
все ширится и ширится в экстазе,
и ржавую возделывает ложь.



Назад
Содержание
Дальше