ПРОЗА Выпуск 22


Борис КОЛЫМАГИН
/ Москва /

Северная идиллия



Северная идиллия

Ока после Тарусы не спешит - плесы, дачки. Машины к самому берегу подъезжают. Жара.

Трудно байдарочнику на такой реке выбрать местечко поглуше. Но нам, кажется, повезло. Вписались в полоску прямо у берега. Дальше - кусты, какое-то буйное цветение, крапива. Можно спокойно расставить палатку, приготовить ужин. Чем, собственно говоря, и занялись.

Вечером вся река в огоньках костров, в разговорах. Голос веселый с турбазы: "Оля! Плывите по лунной дорожке". Видно, роман.

И романс. Вот - зазвучал с высокого берега напротив. Чистый мужской тенор и женские голоса. Словно в театре, в партере сидишь. И неожиданно прямо над нами, где-то там, на третьем ярусе - подхватили. Здорово получилось. Один куплет на одной стороне реки поют, другой - на другой. Антифоны. Согласное пение в храме природы. Ну, и нам тоже захотелось включиться. Но как?

Надо сказать, петь с приятелем мы совсем не умеем. И потому сразу решили сменить пластинку, выбрать мотив попроще. И вклинились в паузу могучим ритмом Высоцкого: "Солдат всегда здоров, солдат на все готов". Нас, впрочем, не поддержали.

Ладно. Выпили водки и пошли. То есть еще с час песни орали. Без переклички. Но внутри-то они звучали как надо. Разные - туристские песни, народные, романсы, даже эстрада.


* * *


Это была навязчивая идея. Домик у речки. Уютный, маленький - в сосняке. И от него тропинка среди валунов к пирсу. Здесь можно сидеть с удочкой на закате. Или не спеша беседовать. Или вслушиваться в музыку ветра. Вот. Северные символы и экспрессия. Мотивы чухонских стран, которые возникают вдруг в Подмосковье.

Точнее, недалеко от Серпухова. Ока здесь опять начинает торопиться и даже бурлить на перекатах. Мостки (когда идешь на байдарке) проскакивают как уличные фонари или столбовые версты (Пушкин). И удочки, удочки, удочки.

Мы тоже взяли с собой орудия лова.

Но рыбы не было ни вчера, ни сегодня. Мелочь какая-то водила поплавок, играла, а на крючок не шла.

Метрах в ста от нас на раскладных стульчиках расположилась супружеская пара. Она словно слилась с пейзажем, застыла среди камней. Лишь изредка удилище взмывало вверх.

Когда они уходили с рыбалки, мы поинтересовались, в чем дело. Оказывается, ловить надо без поплавка и на глубине. Мужчина, основательный, не сильно в годах, описал особенности местной ловли. Женщина - лет на пять помоложе - живо поддержала разговор. Они хорошо понимали друг друга. И жили, ведя каждый день молчаливые беседы у вод.

С утренней зорькой мы устремились на "их" место. Но рыба по-прежнему не ловилась. Пришлось ретироваться, продолжить утренний сон.

Мужчина и женщина появились задолго до того, как мы стали готовить на костре сладкую кашу.

Кашу съели, собрали лагерь. И распрощались с (чуть не сказал "поселянами"). Нет, никакие они, конечно, не поселяне. Просто дачники.


* * *


Ни сроков, ни дней нет. Изредка промелькнет утонувшая в тишине деревенька, и опять - через восход и закат - долгий гребок. Держись! Эти завалы, мосточки, бурлящие повороты. И даже не нужно ничего сочинять. Карта Московской области. Сколько речушек - Нарва, Протва, Воря и Лопaсня. Да, Лопaсня, и по ней с гавриками всем семейством.

Полный рюкзак - вверх, вниз. Высадились на стоянку. В домике, то есть в палатке, ползают, шебуршат, взяли совочки - вперед, сооружать стены, дворец. Лилии из окон, с балкона, теплый плес, и плыви, плыви - не хочу - долго, всегда.


* * *


Мы шли с девочками до подъезда. Хорошие такие и смешные девчонки. Я строил им рожицы и изображал фантомаса. Они визжали, хлопали меня портфелем по голове и неслись, приглашая в погоню.

Наша дружба длилась уже две недели. Утром, перед отправкой в школу, на кухне, допивая какао, я посматривал в окно: "Не идут ли?" А когда выходили, в два прыжка догонял и чинно шел сбоку. Весь дом наблюдал: "Эко, новый ухажер объявился".

В школе девочки меня не замечали. Кругом старшеклассники и все такое, зато по вечерам - втроем на скамейке. Травим себе анекдоты, страшные-страшные истории, а еще - почему бы и не сыграть - в жмурки между двух сосен. Поймаешь, исследуешь все повороты, скажешь (специально и ошибешься) "Оля" вместо "Наташа". "Нет! нет! води по новой".

А трудность была одна: не знал на которой жениться. И та хороша, и эта. И щечки, и губки, и глазки - ну, прелесть. Вот и мучайся, выбирай. Впрочем, мучения долго не продолжались. Поссорились из-за ерунды. Дернул раз - не вспомнить теперь кого - за косичку, и не рассчитал, больно. Она мне - "артист, артист!" Обидная кличка. А я ей - "дыня!" Она мне - "артист!" А я снова - "дыня!" Вторая ее под руку - хвать, примкнула, значит. И повернулись, пошли. Я за ними: "Ах, так!" Портфелем - еще, еще - и на тебе (кто бы знал), родители их на обед идут. Что делать? Бежать. Улепетывать через бурьян. Упал. Разодрал коленку - а им хоть бы хны: стоят, хохочут.

Помолвки не состоялось.


* * *


На земле валяется уютный Романов - писатель начала века. Страницы переворачиваются на ветру, а осина ворчит, жухнет. Нестойкая тень, поскрипывание раскладушки - и мечты, небылицы: несутся стремглав, крутятся по позабытому саду и упираются в покосившуюся избу.

Избе сто лет. Ее перевезли из Вахонино и поставили рядом с дорогой. Тогда еще ездили на лошадях и не подозревали, не представляли, что лютый океан машин обдаст выхлопным прибоем ее стены. Муж прапрабабки Арины занялся извозом, а она сидела без дел. Верней, посадила три ели и пила чай, глядя в окно: кто едет? зачем?

Недалеко, в устье Шоши, бродил Рильке и, кажется, писал стихи по-русски. Низовки уже нет, затопили, а дом Дрожжина перевезли. Музей. И вообще, музейное место. Гранитная доска поясняет: Ильич охотился здесь в двадцатом году. Потемкинские фасады. Когда дом обветшал, сельсовет выдал краску и предписал: покрасить. А как же? иначе нельзя - олимпиада. Но американцы не объявились. Мы наблюдаем их тут несколько позже, во времена гласности и перестройки. Высохшая красавица зациркулила к дому и на чистом английском поинтересовалась: вы - хозяин. "Yes", - отвечал я или он - что, впрочем, не важно. Ведь главное - улыбнуться и пригласить войти. Есть и картины. Мой дед был художником. Он умер. Да. И автобус спешит, уносит ее, скучный мираж. И словно миражи эти стены, таившие под слоями обоев прибитые гвоздями холсты. Безумие. Безумные годы. Таганка. Голод. Он убежал сюда, он обернулся ланью, зайцем - не помогло. Охотничьи угодья.

А после - война, короткий бой на окраине села. Весь левый угол в осколках. Но дом не сгорел, нет. Он гнил и кренился - а новая смена маршировала. И пионерский горн.

Но поместите на миг себя, меня или лучше пускай его в тот быт, отмерьте границы сознания и все перспективы, и подскажите, как жить в этой солидной пустоте. Голос (как в театре): незаметно.

А далее вообразите: вы, то есть я, то есть он лежит на раскладушке, витает где-то, возможно, недалеко, и думает, думает - ни о чем.


* * *


Социум обладает способностью давить, и текст, в сущности, испытывает деформацию от этого пресса. Изжеванные слова захватывают лист, словно солдаты спецсил кипящую площадь. Спутанным мыслям становится больно. Они жмутся к парадным подъездам, маскируются под общепринятое: банальность: как бы, да вроде, да в пустоте - осторожно и по чуть-чуть. Это поэт - ворон, несущий живую и мертвую воду.

"Встань, говорю я тебе, ходи!"


* * *


Тени меня толкают - и от сосны к сосне по заметенной тропинке под вечно голубым - "тинь-тон". Тихо, тихонечко по кромке. До-диез-минор Рахманинова. Мечта - мужественная сначала: герой посреди полей, буря, пурга, но небеса отверсты. И обрыв: не беспамятство - истончение. Девушка возникает стройная, розовое платье, руки - стаи лебедей. Не березки - Есенин. И почему-то рифмуется с "сени". Сени. Кибитка уложена. Ямщик, ясное дело, под хмельком и... "твой узорный, твой цветной рукав" - ау! - Сквозь искус вечной женственности и пафос переустройства. По насту. По кругу. Который год как очарованный странник.


* * *


Туннель и утомительный желтый свет. Вы встали с утра ребенком и, помедлив секунду перед полоской зари, понеслись. По воздуху замельтешили знаки вопросов. Успеть туда и туда. Лбы и носы, и портфели и заспанные страницы. Бульдозер едет по деревцам. Чувства тупеют: все происходит будто не с вами и не сейчас. Вычерчивается кривая перемещений: день, лето, ночь, ночь. Плавные переходы к пенсии, к даче.

Но механический человек не кричит. Дернулся и затих в нем утренний ребенок. Функции заполняют всю умственную сферу: скользят, нижут кольца, а то распрямятся - и вот, поезд, да, он, в темном тоскливом свете покачивается на рельсах-волнах.


* * *


На уроке по атеизму никто не спит: учитель попался больно строгий - глазами поведет, цыкнет или поднимет весь ряд - и стой до звонка. А он назидательно: декабристы, Герцен. Священники обирают народ. Бога придумали на облаках, а космонавты летали, да... Иванов, не оглядывайся на соседку... на перемене успеешь... Иванов! что ты скажешь верующей старушке, а?

И я не завидую Иванову.

Позавчера мы бегали с ним смотреть крестный ход. У церковных ворот на Пасху дежурят учителя: попробуй, сунься. Мы лезли в потемках через ограду с другой стороны: интересно - свечи и как колокол зазвонил, как все запели "Христос воскресе". Глупость вот только сморозили одну: начали в хвост пристраиваться и попались: атеист наш из-за угла. Я - нырсь в кусты, а Иванов не сообразил. Тепленьким взяли.

Летишь себе домой майской ночью. Часа два. Звезды. И танцы только-только закончились: на Пасху всегда мероприятия бывают. Где-то спьяну орут, дерутся, девушек провожают.

А ты мчишься берегом Волги - хоть бы хны.

А Иванову я не завидую, нет.


* * *


За двадцать лет стол не потерял полировки. Ежедневно тряпка гуляла вокруг него и возле - и вещи замирали, подтягивались, а телевизор замолкал. Старого деда гнали с детьми - нечего! рассиделся! И внуки вопили: гулять! гулять! "И не уходите далеко со двора! Не замочите ноги!" Ценные директивы дополнялись указанием мужу: не горбься, сиди прямо. И все замирало. На краешке стола ютилась стопка газет, вырезки из журнала "Здоровье". Утром зарядка, зарядка в обед на работе и прогулка по вечерам. "Зимние грезы", Чайковский. Музыка сочилась из окон, и соседка - два зоркие глаза - цепко высматривала: кто это? - торчат между сосен - мы? Вроде не мы, а так... Что-то текло, пропадало за нами.


* * *


Воровать меня научил Валька. Мы приходили к известному в поселке коллекционеру Борису Николаевичу и садились рассматривать марочный альбом: миниатюрный Париж с горластым петухом в придачу, завитки непонятных букв, строгие лица политиков. Моя роль была невелика: я делал ход - просил чаю или отвлекал хозяина к батальной картинке: "Что это?" А напарник между тем не зевал: ловко вклеивал вместо Адольфа похожий квадратик из ГДР. И все. Все дела, а потом начинались менки: эту на эту. Б. Н. горячился, Валька не отступал. Едва сдерживая смех, мы расшаркивались на пороге, катились, хохоча, делить добычу: тебе - мне. К кому завтра?

Ходили к кому ни лень. Помню, обчистили одну длинноногую - выменяли всю Японию и Уругвай. Брат ее, хозяин альбома, бегал затем за нами с велосипедной цепью.

Валька и меня обчистил. Раз сломал он ногу: прыгнул со второго этажа на спор: дома сидит. А я прискакал новые приобретения показывать: дед откуда-то из Москвы привез. Глянул в собственный кляссер через полчаса - нет двух английских королев! А еще друг называется.

Вскоре я потерял интерес к маркам, а Валька поступил в Суворовское училище. С тех пор мы не встречались.


* * *


Палeха носится по вечерам кругами. Наденет лыжи и дует в темноте по кукурузному полю. Во! - скажет мне Тимка и поведет рукой - во! шарики не на месте. И опять: во! смотри, пьяный! Это его любимая присказка была: на стройках коммунизма. А между тем, между прочим, почему бы и нет. Наелся до отвала и на боковую. По телевизору "шайбу-шайбу", жена - лапушка: поворчит, перестанет. Картошку выкопал, капусту посолил, а за остальным - в город. Есть в белокаменной прекрасный универсам: мало кому известен. Постою - маслица, постою - мяса, колбаски. И не тычьте мне в нос ваше удостоверение, не за хлебом. Народищу - тьма. Одно мучение (зато на душе спокойно). Ешь! Ешь, кому говорят. Она поболтает ножками: не хочу, мама. Побежит к проталинам со склиткой. И снежки. Мальчишки издали по ногам. "Кретины!" - Палеха погрозит кулаком, занырнет в подъезд: делу время. Пишет о торфобрекчии, торфокрошке: как-никак диссертация. Болота в Тверском крае осушил, в Белоруссию перекинулся, до Финляндии рукой подать. Белый медведь. А еще водятся в наших лесах лоси. Также и дичи много: утки, бекасы. В десять, по расписанию, лыжи. Во! Ты погляди: из-за фонаря в обнимку. Кто это кого? Стал бы? Пасет. С точки зрения, так сказать, соответственно под луной, а до небес - до небес семь верст - и все лесом.


* * *


"Хорошо", - повторяла она умирающим шепотом и, покачиваясь, спешила в постель. Детишки орали: мама! А муж косился, пыхтел. Никто ей не верил: выдумки! молодая, чтобы лежать - свекровь не унималась: вымой, перестирай. И никаких книжек. Ишь чего захотела. Дела-то сколько. Устала - присядь, посмотри телевизор, кофточку повяжи. А иногда все исчезало. Сознание? Мягко вибрировало, тянуло - невесть за каким поворотом, падая, да не в траву - кто? Видели все это, знаем - не помню в каком кинофильме. И потому, или нет, между прочим, среди избитых приставок и междометий, наперекор образцам, она отступала. Но не сдавалась, не бросала свой крест… Сашенька! Саша!


* * *


В домике за семью замками живет мой друг Павел. Он устроился на работу сторожем и ходит раз в трое суток на службу через сосновый бор. На военном складе он соорудил теннисный корт, и я иногда забегаю к нему поупражняться в престижную игру.

Мы постоянно с ним спорим. Даже когда летим в магазин за пивком. Он подписался на "Новый мир", я - ни за что. Им вскопано восемь соток, мной - и не вспоминайте.

Соседи пронзают нас любопытным взглядом. Особенно исподтишка, из-за забора, и как-то под вечер мне довелось наблюдать густое облако сплетен, нависшее над ближайшим домом.

Порой появляется тупое желание сменить климат. Тогда мы хватаем байдарку и забираемся в Тмутаракань. Недалеко от разрушенной церкви есть удивительное местечко. Высокие звезды напоминают там о туманных землях - о новой Австралии и о Царстве, которое внутри нас.

Мы смотрим на угольки костра, попиваем душистый чай и молчим.


* * *


Туристы крутятся возле источника. Подходят к часовне и задирают голову - эва! фреска! Любопытно поглядывают на старушек - куда это стоят. Стоят в купальню.

Далекие осенние колокола напоминают: скоро служба. Старушки крестятся и заходят под низкие своды. Из-за закрытых дверей доносится тропарь Божьей Матери и всплески. Чающие исцеления. Господи, благослови.

Володя поджидает жену. "Окунуться?" - подсел к нему старичок.

- Нет, слава Богу, здоров.

- И здоровому не помешает. Лишняя вода из тела уйдет... Мысли яснее станут.

Старичок словно не говорит. Ветер. Кленовые листья. В дверях появляются женщины. Лица сияют. А она: Боже, Саша!

"И пойду, - неожиданно рождается мысль. - Прямо сейчас пойду".

Холодно. Сыро.

"Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим. Благословен еси, Владыко, просвяти мя оправданием Твоим".

Володя и старичок раздеваются молча. Молча кладут поклоны, спускаются по ступенькам. А перед ними - тайна, пульс, без которого и нет ничего.

Аминь. Аминь. В ледяные струи.

Володя перекрестился - и с головой. Перекрестился - и снова в воду. Перекрестился - и в третий раз. Его всего колотило. А ведь купался раньше - не было ничего такого - и ранней весной, и зимой.

- А говоришь, здоров, - вздохнул старичок. - Бес он так не уйдет. С ним постом и молитвой, постом и молитвой надоть.

Володя с женой идут под гору к монастырю. Их видно издалека. Сейчас им покойно, хорошо. Но тысячи грехов - уныние и празднословие, гордыня и леность, и - столько еще "и" - пытаются очернить юные души.

Справишься ли ты с соблазнами мира, душа?


* * *


Илья голодает десятый день. Пройдется по огороду, пробежит блуждающими глазами по кронам слив - и заныривает на веранду: поза лотоса, "Бхагавадгита".

Помнится, я приехал под вечер. Хозяев не оказалось и захотелось заглянуть к нему. "А-а-а", - донесся из сутулой груди глухой, но спокойный голос и рука - то ли поднялась для приветствия, то ли повела по гладко выбритому черепу и указала на стул. За столом - километры текстов: стихи, выписки и сверху клочок: "Рерих - девятьсот двадцать восьмое воплощение Будды. Я родился в девятый месяц луны, двадцатого. Значит, я шестое воплощение после Рериха".

"Ну зачем - и слово дрожит - дорогой. И своего-то толком не знаем..." Но он - словно не слышит, не обращает внимание и говорит, говорит: "Крайний случай. Тебя не замечают. Вот. И ничего не остается другого, как выйти раздетым. Они, дураки, думают: сумасшедший, а я знаю, что делаю. Пускай. Информация разойдется".

И информация действительно разошлась: студент второго курса выступал голым с чтением собственных стихов на вечере в общежитии, придурок. Рассказывали: раскрасился и неистово подвывал. Начальство постановило - чего может постановить начальство? - изгнать.

И Илья притаился, засел под Москвой. Так и живет. Место что надо. Выскочишь по нужде ночью - звезды. Арноха шевелится в конуре. Вот и сейчас: гав не гав - а лапами по калитке - скребет. Никак хозяева?

"Ну, привет!"... И мы идем всем скопом на пруд. Тепло. Заходишь в воду и растворяешься в ней - плывешь, но не в нирвану, нет.

Нирвана на берегу - болтает ногами, а над поселком проносятся реактивные твари.

Возможно, Илья сочиняет стихи: "Я фантом мезозоидной эры".


* * *


А по прошествии ночи поспешествуют, значит, они в ближайший кафетерий. У кого набралось по копейке, по две - скинулись. Шляпу подставил: добрые люди! Пляшу. Милиции еще рано, а нам булочку пожевать. Никто никому. Ну-ка! Автостопом мимо самойлова в пярну: этакое, и потом - дом с мезонином, садик. И море, стихи. Жить как? - зайти, спросить, что ли? А еще иштван. Говорит: айда в таллин, режиссер есть знакомый, к ночи успеем. Айда, говорю, не колись - это ей, танька - дура, а туда же. Туда же: про-стра-ция.


* * *


Выйдем, на берегу - много, много - ромашки и васильки. В рожь - не упасть. В танце - глупый такой мотив. Кружим, и два монаха бредут: "Остерегись! Грех прелюбодеянья!" Плачу - о тайной, о молодой, плотяные одежды манят. Кто ты? Десяток имен переберу. Встанет, педали закрутит и - обернется: лови! Кинешься по пятам - не успеть, но вдогонку качу, и вдогонку - тени.


* * *


Осенние самолеты. На остановке - краешек утреннего неба. Автобус мнет и утаскивает. Мелькает.

Это утро, кусочек утра - тебе. С теплым клубочком мыслей, с торопливой, дождливой дорогой, со светофорами (словно на елке, словно...)

В стеклах водителя отразились колокольня и маковки. Водитель прячется за занавеску. Грозная надпись "Талонов нет" предупреждает: "Не подходи".

Не подходи, то есть не дергайся и не лезь. Сиди на работе тихо и исполняй что положено. Можно, конечно, и походить по коридору, поболтать с сослуживцами, а то и чайку попить.

Или, допустим, можно сказать "судьба". Или "не судьба". Это одно и то же.


* * *


Попки подняли и, словно в подушки, уткнулись в сиденье. Теплый, темный клубок в кроватке. Бабушка - про медведя, длинная нитка. Так. Точат ножи. И рычит поезд перед выходом из туннеля. Локоть к локтю - поосторожней - шипит маска. Но ее не слушают дети - прильнули к окну: свет Божий - секунд на двадцать. И опять провал, и опять Египет: мумифицированные лица, эстетика жестов. Глаза говорят: уступи! Но куда там. И никак отсюда. На весах взвешиваются души. Молодая - она далече, образами наполнена дневными. А этот расставил ноги - сумки бы донести.

На Павелецкой нагрянет провинция с мешками. И я, с дедушкой за ручку. Первый раз приехал в столицу - какие яркие вагоны! - покачиваются, шипя.

Читают, пересиливая сонливость. Вздрагивают, ощущая коленку, спину. Тянется и скрежещет поезд, пока не... не выплюнет эскалатор заложников в зимний вечер.


* * *


Зачем люди женятся, если девки и так дают? По любви? Но... По нужде? Да. Когда некуда деваться, когда хочется тепла и заботы, и сонной близости. Словобыт. Давно уже позади медовый месяц, утихла и успокоилась плоть, время свернулось в уютный клубок, потянулись ровные годы: тинь-тинь, дон-дон, с вековечным вопросом: зачем?

Семья - это стабильность. Она помогает быть. Быть, то есть вычленить для себя кусок живого пространства, соловьиный сад за высокой оградой, где незаметно растет - что? любовь?

У любви тысячи смыслов. Факт, тем не менее, остается фактом: два стало одной плотью - много, давно. Сие есть тайна, мистическое единство и (безусловно) полет.

Перед внешним взором, однако, встает иная картина: пыль по углам, надо бежать на кухню, готовить обед. Семья - послушание, подвиг (от корня "двиг" - движение к) и соловьиный сад (который?) - в ограде монастыря.


* * *


Усталый снег и березы - оглянешься - серость. Севка носится по оврагу. Мы с Глебкой за ручку - ползем. И подхватит автобус, кинет за километр в поле. А потом дома с террасами. Долгие провода. Так идти, идти вдоль. Москва-река слева. По ледяной горке скатишься - и высоко, прямо перед тобой - колокольня.

Спешим, к причастию не опоздать. Снимаем шапки, шубы. "Отче наш" уже спели. "Простите", - протискиваемся к алтарю. "Со страхом Божиим и верою..." Крестообразно. И просфору скушать, теплотой запить.

На пруд сбегаем по старой памяти. И по ступенькам вверх. У магазина давка. Плотный мир, можно сказать, зубастый. Эпитеты ползут и исчезают, растворяются в полусне-дреме: хорошо. Именно: воскресным днем в кресле после обеда.


* * *


Крестьянин села Жуковка Иванов Петр видел (видение повторялось) образ преподобного Сергия над ближайшим холмом. Через год здесь срубили часовню. Позже ее заменил храм в честь святого с приделами Всех скорбящих радости и Иоанна Предтечи.

О всяком месте свой замысел на небесах. Вот - монастырь, там - ржаное поле или пойменные луга, бор над рекой.

Видимое - невидимое. Так, кажется, говорят. Кусочки живого рая. Я брел вдоль сплошных заборов-заводов, пугаясь перевести взгляд на отвалы - на мертвую землю, и спрашивал сам себя: "Осталась ли хотя бы одна неискаженная черта? пусть жалкий намек, хотя бы - не знаю что?"

А в дымном небе надо мной пронеслась пара стрижей.


* * *


Я шел в выпускном костюме по направлению к... перепрыгивая через ручейки. Юный, без лишнего веса. Оттуда - домой. Дома - мама и весь круг привычных отношений и связей. Год за годом. Скоро. Разорвется привычная череда и я - любовь, звезды... Картинка дрожит и тонет в тумане. Не хочется думать о прошедшем. Выпускник перепрыгивает через ручеек и устремляется к... по направлению, ибо, иначе - длинный день, тягомотина дня и ночи, надрывное повторение одного и того же. Но я выйду и непременно - тропинка в тумане - пойду вдоль ручья по направлению к...


* * *


Он плакал о неведомом и незначимом, прорывающимся за горизонт. А представлял холодное море: Швеция или Германия. Теодор Шторм.

На берегу теплого моря паслись суда, ждали очереди на разгрузку. Отдыхающие лежали рядками, а старый дед на крутом берегу делал зарядку.

Он вспомнил другого деда - сегодня утром в соборе. Несмотря ни на что, тот стоял на коленях, клал поклоны. Туристы обтекали его слева и справа, полуобнаженные барышни не стесняясь рассматривали старика, и кто-то из них вероятно сказал про себя: "Фарисей".

Но фарисей - когда много своих, перед своими - блеснуть перышками, покрасоваться...

На берегу теплого моря вдали за судами белел парус - Лермонтов, дымка надежды. Но он понимал: бурь не надо. И плыть ни в какие края не стоит, ведь грусть не о них. Хотя, конечно, чуть-чуть и о них тоже.


* * *


В ресторане во всю верещал певец. Голые девицы порхали по эстраде. Мы, стараясь на них не глядеть, пили водку. "А еще вот как бывало, - заполнил возникшую паузу отец диакон, - у моего приятеля в Германии. Пост. А скоромного хочется. Так он, что ты будешь делать, выходит из дома, садится на трамвай и едет - к вокзалу. Ну, а в пути есть все дозволяется. Идет, значит, в буфет..." Музыкальные выстрелы прервали рассказ.

Через несколько дней я возвращался из командировки вместе с костромским батюшкой. Проводница предложила бульон с яйцом. Он отказался: сегодня пяток, нельзя. Я вопросительно посмотрел на отца: но мы же в дороге? Прочитав вопрос в моих глазах, священник тихо ответил: "А и что, что в дороге? Кто я такой, чтобы нарушать церковный устав? И Василий Великий говорил..."


* * *


Под прессом времени невозможно писать. Он сжимает Неву и Невку, "ракету" и Исаакий в песчинку - взгляд. Быстро, красиво - и побежал. Там - освящение собора, здесь - юбилейная дата.

Будьте всегда и всюду - подстрижены, подтянуты, в курсе дел. Не отходите от Святейшего, рядом - на крестный ход, елеопомазывание и вообще - многая лета, набитый отцами и иподьяконами алтарь. Кто молится, кто разговаривает. Печка греет. Матушка: "Ты куда?" - "По работе, матушка. Корреспондент из Москвы. Да".

Да. На машине к гостинице с красивым видом. Телевизор ревет. Приятель упал. Упал и я на кровать после приема. Завтра подъем в шесть тридцать. И опять - колесо, белка.


* * *


Прикосновенье, скрещенье. Маленький ветерок. Они лежали, далекие, на песке, и речка спешила рядом. В прищуре прозрачно ползли молекулы, и ничего не было между ними. Ничего. А похотливая мысль не унималась: та, эта, та - на берегу Сены, в парке под скрип качелей. Целый гарем.

"Хорошо", - потирает живот молодой человек и устремляет вдаль мечтательный взор. Молодой человек свободен от предрассудков.

Я встретил его стариком. Глаза невыразимо горели точно в аду. Голос - суетливые звуки, актерский жест. Но он бегал, не унимался, за каждой юбкой - и шелестел, не жил, а порхал. И извивался: медленное пламя греха.

Они лежали на берегу, но ничего не было, не случилось. Я вижу целый клубок вероятий, возможных ходов и продолжений. Из внешних тисков и самоограниченья родится путь.


* * *


Традиция или привычка?

Однажды я шел в спортивном костюме мимо храма. Захотелось зайти, поставить свечку. Но можно ли - в такой одежде? Бабули осудят, заклюют. И было двинулся дальше, но мысль: "Ради каких-то условностей ты лишаешь себя общения с Господом?" - все изменила. Краснея, смущаясь, дерзнул. Как мытарь встал недалеко от порога. Там и стоял, несмотря на то, то и то. Когда подходили к кресту, священник молвил: "Ты что, почтеннейший, креститься пришел?"

Наверно, он, прав: нельзя ходить, в чем попало. У всякого мировоззрения, так сказать, свой стиль. И в одежде тоже. Хотя, допускаю, и среди нудистов могут быть христиане. Традиция уходит вглубь, к сущности. Привычка, напротив, скользит по поверхности, она смотрит на всех, "как все". Традиция допускает пунктиры, провалы: юродивый ходит нагой и тычет царю: "Вот мясо! Жри!"

Да, батюшка прав, блюдя свою паству. Его слова - профилактика. Но правы ли те, кто по одному знаку - "не наш" - набрасываются на любопытного туриста - модную девицу? Чисто риторический, конечно, вопрос. Чужой уйдет. Свой - рано, поздно - исправится, поймет, что к чему - без понуканий, без принужденья - в силу традиции. Но если надо - в силу той же традиции - дерзнет и, как Григорий Сковорода, подойдет к Чаше, не исповедавшись.


КРЕСТНЫЙ


Комната Власова в доме коммуны первой была от двери, а Седякина, кандидата наук, вторая. Свадьбы тогда не принято было пышно справлять. Человек несколько - своя компания. Выпили за молодых, закусили немного. И Растимешин запел. Подхватили в полголоса. А Седякин отчет что ли какой писал. Стукнул по стенке - поют. Тихо так, но все равно мешают. Пошел: они - так и так, не можем. Ну, он на Власова и донес. В тот день траур был: пламенного революционера хоронили. А эти не чтут, радуются на похоронах.

Попалась бумага директору Диеву. Вызвал он всю компанию (десять лет за такое давали) - ну? А они чуть ли не в ноги: свадьба один раз в жизни. Ладно. Простил.

А Седякина с тех пор крестным отцом прозвали. Спросит, допустим, знакомый у Растимешина: "Куду пошел?" А он в направлении дома Коммуны махнет - "крестного навестить".


* * *


Он у меня остался последний - но больше нечего надевать. Я нехотя влезаю в штаны, напяливаю пиджак - трещит, коротко - но материал - во! Мы покупали его с батей пятнадцать, а, может быть, шестнадцать лет тому назад. Как раз на выпускной вечер: тютелька в тютельку. Рюмка вина, водки, опять вина. Не говорите что много. Глаза директора строги.

Да, больше нечего надевать. Честное слово. Конечно, жаль его донашивать вконец - так долго берег, только по праздникам, а теперь каждый день на работу. Ну, ничего, накоплю денег, куплю.

Помните, как забегал портной вперед посмотреть издали на шинель Акакия Акакиевича. Как сидит? Вот это профессионализм.

Я смотрю на себя глазами портного. Шинель украдут. Костюм износится. А выпускной вечер - до него ли сейчас?


* * *


Пасха, и возле храма стоит множество - пьяные, молодые. Наши приехали. Я с Глебкой: фотограф щелк-щелк.

В двенадцать, в начале первого крестный ход - со свечами, с давкой. И зазвучит - слезы подступят - и небеса: "Смертию смерть поправ".

Служит батюшка отец Александр. А помогает диакон Олег. А иподьякон ревнует. Но виду не подает. Редкий гость он - отец диакон, первый тенор и неформал. Тусуется возле него молодежь. Прикатит издалека. Захватит батюшкин домик. Матушки "ох" да "ах": приготовили все, столы накрыли - а они места занимать.

Батюшка выгонит двух-трех за соседний стол. Сядут рядком дьякон и иподьякон и регент Леша, а сбоку я. Разговляются, лица горят и разговору-то, разговору.


НА ГРАНИЦЕ РЕАЛЬНОСТИ


Он ничего не делал, а только думал. Вернее, не думал, а предполагал. Но не располагал. Ходил туда и туда. Дышал тем и тем. Надеялся на то.

Он был чем-то внешним для самого себя. Заведенным волчком. Шариком в небе.

Писал - но никто не слышал, не видел его. Работал - на странной, далекой от нужд простой жизни работе. Любил? Может, да, может, нет. Строил семью? Воспитывал? - Пойди, разберись.

Папиросный дым. Пыль на окнах. На границе меня и мира - знак вопросов.


* * *


На каменистый остров причалили в восемнадцать. Похватали вещи, палатки устроили полукругом, костер поскорее, а там - расслабуха, подрагивание гитарных струн.

Я помню одну метнувшуюся воплем песню, глаза под ущербной луной, жесткость смысла: "И если бы был на свете Бог, хотел бы я до этого Бога добраться".

Его нет. И о чем говорить? Жуткий воз окаменевшей жизни - с алиментами, коммунальным роем, допотопным заводом и давкой метро. Его нет - и некого винить, некому предъявлять свои счеты.

Но, может быть, остается надежда, что наши страдания, нет, не напрасны, и все обретет свою суть и свой смысл?

Да. Но тогда не кричи Ему: должен! не должен! Мы не знаем, как там, что сокрыто от нас: это тайна.

Подумалось: мы идем, заблудившиеся, до ближайшей двери. Откроют ли, нет ли? Но сначала, конечно, надобно постучать, а не ломиться, тем паче - не пробегать мимо.

Как постучать? Над озером рассветало. Я отошел от туристской группы и углубился в певучий лес.


* * *


Доцветает сирень и июнь разворачивается во всей белизне и шири, но никуда не зовет. Не то, что вчера - микропоход по речушке, бесконечные планы - рванем! Где-то рядом мечта - Наполеон (в разных, естественно, вариантах). Александр Сергеевич прав.

Все происходит задним числом. Даже тридцатилетний рубеж миновал незаметно. Краски вот только после него стали иными. Да и чувства, пожалуй, не те.

Тянется - а чего и куда? Все вероятно и все - неизвестно зачем. Даже традиция, принятый некогда ритуал. Я попытался (лет, что ли пять назад) застолбить с помощью его вех небольшой участок, внешнее перевести вовнутрь. Но куда там! Да и зачем модные одежды сельскому старожилу? Станем носить фуфайки, станем, чем есть - в немощах наших без столичного шика, без гибкости интонаций. Но и надеяться будем на... Понимаю, что вы хотите сказать: "Отторгнутая от здравого смысла надежда".


* * *


На шестом курсе "заочки" все ходят стайками - три два, три один - и не пересекаются, разве что в кофейне - по старой памяти. Перебросятся нехотя парой слов, подмигнут - и ползут на установочные лекции: скоро "госы".

В аудитории прохладно. Памятник Ленина в углу. Не успели убрать? Уберут? Преподаватель советской литературы рассказывает о Гумилеве. Какие пассажи, жесты! Метафизический огонек в глазах. Судьба и почва. Но больше - судьба. Казалось бы, сесть за стол - и вот, гениальная повесть. Но на письме - ноль. Ни-че-го. Лекторы как актеры. Студенты это усвоили. Лучше мычать коровой, вытаскивая мысль при ответе, но не забывать водить пером по бумаге. Ну и по редакциям бегать, конечно. Или не бегать.

"Меня, когда я приехал в Италию, никто не знал, - сказал В. П. после выпитого стакана, - а заплатили в три раза больше, чем остальным". Это звучало как притча. С намеком - не суетись. Была и другая притча, точнее, сценка. Между лекциями в перерыве сидел мой знакомый, честный прозаик Ваня Рак, приветливо улыбаясь зануде-критику Пете. Оба - сотрудники журналов. Отсюда - гордость и далеко идущие планы, связи. Я подкатил к ним: "Слушай, Ваня, а почему бы тебе не напечатать того и того? Клевая проза. Помнишь, ты их хвалил?" Ваня не помнил. "Я пробивался сам. Пусть и они сами. Что мне, своих хлопот не хватает?" И потом, доверительно: "Я вообще стараюсь меньше знакомиться, только по делу. Тем более кого-то толкать". Вот так раз! Но ничего не попишешь. Шестой курс. Вся романтика в прошлом. Студенты Литературного сдают последние экзамены, расползаются по отсекам и норам. Не исключено кому-то из них придет в голову мысль написать о лицейском союзе, о славном соленом братстве. И миф превратится в реальность.


* * *


А утром так все первый раз: корочка тонкая, воробей. В автобусе - бензина запахи. Дорога длинная, сонная - с дедушкой. Родители тогда молодыми были: вся жизнь на глазах прошла. А моя жизнь - ну, и т. д. Цепочка. Поле и перелесок. Обязательно вертикаль. Мы забегали, но поневоле стыдились: так воспитывали, глупости разные говорили. Но вертикаль все равно была. Проваливаясь в метафизические дебри, я вспоминал о ней и, делая круги по полям, говорил: "Никому не должен. Только Ему". Путь вверх обострял чувства: напряженное - кто-то - царапался в глубине. И приходилось сползать немного назад, ища обходных путей и проходов. Так странствовал я по равнине жизни, пока однажды (сегодня, вчера) быт с вечным "надо" не стиснул как... Но там, подсказала память, среди аскетов, искушений не меньше, и важен как бы всегда первый шаг. Чувство, с каким его делаешь - по корочке тонкого снега. За рекой, над обрывом - она, вертикаль.


* * *


Ситуация - "как бы всегда первый шаг". Выбор сделан. Он устремляется к вершине и входит в сумеречный лес, в силовые поля. И они отбрасывают его за тридевять земель. Там пасет он свиней. Там - иногда - под утро поет ему ангельский хор, и ясное, как дыхание ангельских крыл, возникает видение: свет. Бес. "Посмотри, - восклицает он, - Господь здесь". Но я ничего не вижу. Иду за благословением к Патриарху, пью запивочку. А он убегает к Москва-реке, бродит дотемна и говорит непонятно что. Друзья - самые близкие - звонят: "Ты слыхал?"

"Да, - отвечаю несколько сухо я, - с ним что-то было". Страшно оставить земную скорлупу. Миф окольцовывает сознание. Думаешь, что идешь, а стоишь. Стоишь, не зная, куда и зачем, а на самом деле, да. Вместе со всеми по реке жизни. Миф, из коего трудно вырваться окончательно: рассудок, чувства - понятно, мистика заводит в тупик. Но в тупике, в самом, казалось бы, да. Вдруг вспоминаешь возникшую некогда вершину и делаешь как бы всегда первый шаг. Простит ли Господь? Есть ли Он? И что там, как там дальше? Протяжно звучат голоса монахов: "Блаженны плачущие, яко тии утешатся". Пластинка крутится. Заходящие лучи высвечивают иголку-самолет.


* * *


1

Антоновка в этом году хорошо уродилась. Дедушка между рам специально для внуков самые крупные яблоки отложил: к зиме дойдут. А беспорядок: кипы газет, коробки. "Может прибрать?"

- "Ну и свинья ты, после этого", - скажет, припоминая, как выкинул я однажды на свалку доисторические ботинки: "Ничего себе!" Ничего. Ни холодильника, ни телевизора, даже полки на кухне. Солдат на постой пришел да и простоял всю жизнь. Вытащит откуда-то из чулана заплесневелый сыр: "Ешь!" - стоит, в рот смотрит.

"Ну, покедова!" - и иду. Скучно так - не зовет ни Волга, ни огоньки турбазы. Припоминаешь смутно, как будто и не с тобой: Ширковский бор. Выпили по чуть-чуть водки. Под елями - дамский танец: все девки - твои, твое время, которое, а теперь. Снова любовь? Нет, прелюбы. И не спасение на турбазе, а. Надо. Привычная колесница, с вылазками - иногда. Приеду к деду, когда выпадет снег и с бутылкой на лыжах к Вальке. Он там инструктор, в Лисицком бору. Чмыкнем - на танцы сходим. Цеплять не будем, а так, постоим. Картинки старые переберем: "Эва, вота". Но если иначе на эту "воту" взглянуть: тот же постой. И главное - вовремя улизнуть, так-с, оставляя музыку за спиной и четыре стены: коттедж, где ничего ничего-то.


2

Спасающая душу плоть - от суеты, бегания за каждой юбкой. Протянул - а она здесь. Супружеский долг с манной кашей. Да плюс пеленки и магазин. За ручку сына в школу отвел. Сам потом ходит. И зациркулил - как один день. Может быть, на стороне чего-то. Трахнулись на отдыхе, на югах. Встретился с вдовушкой в коммуналке в центре. Но семья не рвется, течет. Держится - нити уже не пересчитать. Долг? Привычка? До старости недалеко. Но около сорока - что с мужиком происходит? - хочется - молодое мясо. И происходит: он тут, в однокомнатной, пыльной, с книгами. Дети и прежняя там, встречаются иногда. Иногда втроем, с этой. Тройка. Или четверка, восьмерка. Или совсем по другому. Она жила где-то там с кем-то. И я жил. А потом.

Тянутся - из какой-то прежней, далекой России связи. Крепкая. Перед Богом в ответе. Брак.

Сталинская семья. Она злее. Не разведись - осудят, из партии исключат. Да и куда, подумать если, уйти? Соседи те же - все знают. Работа прежняя. Она напротив - глаза болят. Держатся, ссорятся втихаря, но сильно не выступают. Поселок маленький - мучайся опосля всю жизнь.

А в городе вот уже иначе, свободы больше, возможностей, и, ну, я сказал. Традиция, внешнее давление - где-то сбоку - и ткется. Личность с личностью. Творческая, конечно. С уважением и с апломбом. Ромео некий с Джульеттой. А проще сказать, Иван с Машкой - на крыльях, в таежной глуши. По всякому бывает. Чаще никак.

Культура, я не скажу, во всем виновата. Но этот настрой - на себя, на свои состояния: влюбленность. Да и в другом видишь опять свое же. А проза - ан нет. Перебороть чувство первое, пятое. "Другому отдана". И точка. Стало быть, век верна ему буду. Мне путь достойно надо пройти, пред Богом предстать.

А... ты веришь...

Ткется она из невидимого и куда. И вопрошаешь: тело-дух, или просто по ветру. Сядем, прогладим листву утюгом. И станем с детишками кленовые листья по вазам рассовывать: икебана. А вечером почитаем вместе - о хоббите и о гномах, о золотой горе.


* * *


Там даже не лес. Это ерунда лес. Шоссе - электричка с другой стороны. Никуда не деться. Болото - утка взлетела. Пух-пух. Представил охотника. Пошел по тропинке - долгая - и мысли - как провода. Тянется - и возникает. Старик? Нет, пень. Береза - замерзла - белесо, но чавкает. Господи, куда же я? Кажется рядом шоссе, а поворота знакомого нет. Не отпускает. В сумерках лапами - как его? Напрямки. Потянет. Под шум этот: дачники, самолеты. В трех соснах - и никуда: сесть вот на ствол. Господи! По грехам. По извилистым - исхитрялся, а судьба она - ай! Ветка стукнула по лицу. Прыгнул через канавку и узнаю: просека на карьер.

Шоссе шумит также близко.


* * *


"Все непременно узнают, и я буду, буду..." - она, то есть слава, разогревает воображение. Юноша убыстряет шаг. А завтра или там через сколько-то лет и зим он простится с семьей и школой, родится в иную жизнь. Навстречу. Она прилетает откуда-то издалека. Рыцарь в полном вооружении сражается на турнире. Всполохи копий-свечей. Прекрасная Дама. Барды перебирают струны. Имя свидетельствует: тогда-то такой.

Но что делать с ней, когда она окажется рядом? Вскинуть руки, как футболист, вколотивший мяч в сетку? Или заметить небрежно, как Анна Ахматова о "Реквиеме" - есть там пара удачных строк.

Вот они - медные трубы, вот и она - персть земная. Низко склонил голову перед Львом Николаевичем старец Амвросий: "Милости просим, граф".

Да, слава. Кому и когда? За что? Написал лихой репортаж, сыграл новую роль - и пошло, полетело. Актриса и журналист создают общественное мнение, решают: да, нет. А большинство - пьет и вкалывает. Пускай черствый кусок - да свой. И ходит слава, тихая, как трава в поле: этот плотник, а этот - вот.

А есть слава и этой тише и чище. Но стоп. На этом, пожалуй, я поставлю точку и загоню остальное в подтекст. А в качестве эпилога выпишу начало канона на Рождество Христово. Строчку, имеющую касательство к нашей теме: "Христос рождается, славите".


* * *


А надо было как-то жить, кормить семью. Из Москвы на горбу пер - там, постоишь в очереди, дадут, там. И как-то родных поддерживать. Честь. Зачем они кричат о ней сейчас, когда ее потеряли тогда, в семнадцатом. Или забыли? Есть. Так точно.

Под флагами громко звучит. Стучит как могучее: равенство, братство, свобода. Вот-вот. Поболтай. Но скачут в веселый поход Квентин Дорвард, Айвенго. Испанские гранды берутся за шпаги. Такая малость. Потеряна. Женщина или товарищ украли?

Глупость какая. Ну что, скажем, стоит Гриневу или капитану поклясться в верности, для отвода глаз, бунтовщику Пугачеву, а потом сказать - "пошутил"?

Честь - она же и совесть. Юношеский максимализм судит строго: подонок этот, а этот герой. Но время идет в атаку. И строгие правила игры - общественной белиберды - заставляют менять оценки. И размывается самое чистое, превращается в миф, в условность.

"Я не хожу по редакциям", - говорит мне он (Новиков, например) - "себе дороже". Бегать, подстраиваться, ломаться. Лучше плюнуть, уйти. А там как Бог даст.

Уйти. И ходить честно пред Ним. Так ли, Господи? Помоги! Аз немощен есмь.

Маска и человек. И порывает он с ней. Ты выдумала меня - не актер я вовсе, не то я, не то и не то.

И ходит он пред - ценя в себе и в других образ Божий, видя Промысел чудный Его - спасти, а не покарать.


* * *


Что было там дальше после того, что было там, я не знаю: язык тягуч. Человека по полочкам разложить или проповедь прочитать, что, в общем, довольно близко - и потянуть: ишь какой. Мысли не складываются - и ползут. В разное. Даже цветы, ну что там, телефонный гудок, зубная боль. Деловая активность. Ну их всех! Паутина. Игра. Перебежал на красный свет. Выпил чашечку кофе.


* * *


Обычный город. Коробки вдоль трамвайных путей и пыль. И лишь на окраине старые особнячки остались. Ходил. Останавливался у палисадников. Думал: "А дальше что? Жениться бы на девушке из…" - и возникало всякое, непонятное этой новой советской зоне.

По парку гуляли военные, и островерхий собор у входа - конечно, закрытый - напоминал, что душа отлетела от тела. Некенигсберг.

Прошло сто лет, и, отдыхая в Зеленоградске, я заехал с детьми, конечно, случайно, в этот окраинный парк. Кукольный театр по-прежнему оккупировал собор. Пенсионеры под небольшим навесом напротив старательно колотили домино, военные - их стало гораздо меньше - гуляли.

Я сел - плотный, крепкий - уже не спешащий в ночную тьму - на скамейку. По улице за оградой шли люди. Их ждали, как и везде, сплетни и огороды. А также близкий, обещанный синоптиками-экономистами, ураган.

На море - я вспомнил город-курорт - маячат с утра до ночи военные корабли. И, кажется, стоит погромче затянуть походную песню - шторма не будет.


* * *


Узкое окно - старый немецкий дом. И черепица старая - виноград. Раушен. Шорох далекий с моря. Думал ли Фридрих Второй?

Подтянись! "Вольно, товарищи, вольно", - махнет рукой генерал.

Любят здесь офицеры - чего им - пансионат. Девицы - кобылы юные - шастают по променаду, ржут. Ионы тут всякие и корабли - окружают. Наша - не наша земля: Светлогорск. Выстроили коробку, другую, что-то нарыли, плакат повесили - хорошо. И ходишь здесь - хороший и виноватый. А в узком немецком окошке - на грани чего-то с чем-то - даль. Она, Маргарита то есть, и Мефистофель. Звуки органа - высоко-высоко - зовут. И не про меня - а все-таки. Да.


* * *


Болтаются головы: падают на плечо, в книгу тычат. А то просто: дама-валет. По ногам дует. Но печка кое-как под сиденьем греет.

Вагон вздрагивает - какой-то там из этих времен. Если угодно - в вечность.

А за окном - плоскость. Черный ватман - ни зги. Но - чу! - тормозит. И возникает, расстояние обозначив - фонарь. Следом - веревка тянется - новый. Третий, девятый. Квадратики - малиновый огонек. Это изба, видимо, занавески. В будке - собака злая и - и. По морозу. Созвездия, может быть, или что - вдалеке! - множество огоньков. Роятся, вспыхивают - город.

Стоят дома - друг от друга. И автомашины ползают в желтизне. Множат расстояние фонари - и выползает вагон в их владение: стоп.

Публика - разная - в проходе шустро, будит и подвигает. Следующая Сходня. Скрипит. Темный занавес опускается, и опять - спят и болтают, вздрагивают: чу! Это снова одинокий фонарь, словно лист на ветру.


* * *


Они пишутся просто - три фразы под перестук или на кухне, в гостях у приятеля. Или на работе даже. Так. Интонация, сюжетик - смешно сказать. А живет: фрагмент из - времени, пространства душевного. Разрастается - и уводит. Чтобы писать такое, жить надо так. То есть болтаться без дела: не лезть, но и не проваливаться - ловить. А потом проверять: вышло?

Нет, не идет - и копаешь землю, в очереди послушно выстаиваешь, книги - не все ли равно. Но не все равно, ищешь - холодно, горячо. Он не живет в этом мутном потоке - текст. Да, не проваливается в жизнь, а уводит между. Выше там синева, естественно. Чистая речь - фраза за фразой и "ничего не для рифмы". Ради стиля одного можно читать, искусства ради, а тут - косноязычие, междометия выпрыгивают да приставки. Не согласуются, не связываются ни с чем, и несутся - в оба! Трудно врубиться: догадывайся, слово пропущенное присочиняй. И додумывай. А чего? Зачем? Кто же знает.

Тянется он - и линия судьбы: читателя, моя. И невозможно настаивать: так-то. Но: - может быть. И, может быть, все устроится.


* * *


Он поднимает левую руку. Опускает. Потом правую. Правая нога скользит, а за ней - след на снегу. Лыжник танцует. Дятел стучит в сосновом бору. Танец с кем-то и перед кем. Он не совсем пустой, этот бор. Катятся, хихикая, с горки барышни - студентки на зимних каникулах. Ползают по лесу - ух, ух - матроны с кавалерами. Мальчишки перегоняют - ату! А он - где? Мысли как дальняя лыжня. Время - вот так же бежал вчера, поза-поза, и год назад. Внешнее - где посчастливилось родиться, и внутреннее - что там рыдало и боролось - сплелись в одно: путь, по которому не идешь - танцуешь.

Ему представилась статуэтка Шивы - но нет. Его танец-игра был слишком вял. Он долго полз, ожидая - или забывал вовремя свернуть.

Танец неотделим от ритуала, определенных правил. Ты дергаешься на танцплощадке - ограниченный музыкой и пространством. Взгляды - перед кем, с кем - даже если совсем издалека, из прошлого: тонкие ниточки. Па-де-де. Зал аплодирует стоя.

А потом, пританцовывая, идешь к ней. Огуливая, или как там у них? Под ручку - в Булонский лес. "Пойдемте!" - пошутил раз в походе. И она - молодая, черненькая - татарка. А я - женат.

Мой танец не позволил тогда, там, в горах. Танец памяти. Поднимаешь мысленно левую руку, сгибаешь правую. Потом - через столько-то лет и зим - тебе сложат их на груди крест-накрест.


* * *


"А вы, значит, не работаете здесь?" - отец Б., духовник братии Данилова монастыря, посмотрел в лицо. - "Ну, давайте помолимся. Господь устроит". И меня взяли.

Он приезжал сюда, в Издательский отдел, перед большими праздниками: поисповедовать тех, кто не хотел идти к "своим". И в последний раз, перед самым увольнением, я подошел к нему.

"Стою, - неожиданно заговорил отец Б. - и вдруг чувствую, что ухожу - прямо туда". Значит, на небо. И я представил этот уход, и суету, копание мелкое - вообще. Ну что крест - не таким уж тяжелым он был: коммуняги шастали, стукачей хватало. А ты знай: труждающиеся и обремененные... Сначала как послушание нес - в редакцию ходил. А потом - сижу с патриархом, ем осетрину. Взгляд боюсь от тарелки поднять. Речь кое-как запишу, расшифрую. Но было же и другое.

Источник в Пюхтицах. Мы после всенощной идем с Сашей, иподьяконом питерского Иоанна и невестой его - лесною тропою. Окунемся - бегом назад. "Молитвами святых отец наших", - откроют ворота, пустят.

Но все меньше и меньше оставалось живого пространства в душе. Ушла молитва, ушли стихи. Я чувствовал: надо. И теперь благодарю Бога, что Он дал мне силы уйти.


* * *


Раз вызвали патриарха Московского и всея Руси Пимена куда следует и говорят: пора настоятелей всех московских храмов сменить. Вот так. Будет сделано.

А с кого начать? Пригласил Святейший к себе протоиерея Игоря: подсказывай! А протоиерей молчит: знает - любое неосторожное слово - и человека под нож. Ладно, вздохнул Святейший, ступай, да смотри, не говори никому.

Пришел домой протоиерей, на сердце кошки скребут. Пожаловался матушке. Не рассказывай только никому, ни-ни. Матушка никому и не сказала. Кроме одной знакомой матушки. А через два дня все настоятели церквей Москвы знали: ой, будет. Дошел слух и до Святейшего. А он будто и ждал того. Поджидал: не сорвется ли отец настоятель? Позвал патриарх протоиерея Игоря и речет: я ж тебе говорил, отче, не рассказывай никому. А ты? Так-то. С кого начать... С тебя и начнем.


* * *


И от дуновения - нет места от занавесок. Не то. Сдвигая внутри себя мягкий пласт. И в более холодный, тонкий: фигурирующие детали - вот. Ворон. И непременно простыни на балконе. В тумане дома. С недоверчивостью оглянусь - не торопясь, не врастая, а как бы: не здесь. Не сейчас. Но и не там же! Абы где. Нащупываю тонкий слой. Слово. Отдельное. Ни с чем не связанное. И пальчик по клавише: тим-тим.

Именно так. Ни за что. Выпорхнули и защебетали фразы. Вот. И возможная встреча на мелковской дороге. Чувство истории и судьбы. Кружево тонкое мысль ткет. Софистикой обзовет и упорхнет. И уже летишь из ванной по коридору. Рубашка, завтрак. До вечера.


* * *


Чудо. А можно объяснить все иначе. Обстоятельства, казуальные связи. Через то и то, через вереницу событий и возможные превращения получаем - какими глазами смотреть. Божество не навязывается, а только дает сигнал, знак. Опять же - кому?

Они обошли уже все гостиницы. Мест нет. И оставалось одно - ехать. Но на прощание все же заглянули в собор. Служба кончилась. Последние прихожане прикладывались к иконе Смоленской Божией Матери Одигитрии. Чудотворная. И перед образом Владычицы ему, как когда-то, как из другой жизни, пришла теплая, слезная молитва. И он попросил: "Заступись!"

К ним, уходящим в дождь, подошла старушка: "Вам надо переночевать?" И все устроилось. И утром он поспешил на литургию.

Пока спутник молился, она бродила по городу, а когда обедня отошла, их отвели в трапезную, накормили.

"Я не знала, - сказала она, - что в церкви можно устроиться. Буду иметь в виду".

Вот и все. Для него - так, для нее - сцепление зубцов, шестеренок. А жизнь покатила дальше, не открывая глубину, но и не отвергая ее как таковую.


* * *


Стол - тряпка расстелена на траве. На спасжилетах, матрасах. Ешь, что дают. "Вкусная - скажет - каша". И комара на лбу - хлоп.

Можно иначе. Стол на песке: круг или квадрат. Не переступай: это - стол. Выделенное из того и сего пространство.

И также условный дом - шалаш, палатка. Ночью любой подойдет: "Дай закурить!" Хорошо, не зарежет.

Бродят тут всякие. Промышляют кто чем: рыбалка. Естественный - передумал - культурный он (человек). Тряпку в рюкзак засунул - и почесал. Волны от баржи смыли квадрат и круг.


* * *


Кто этот - во мне текущий и пребывающий? Я не доверяю ему.

В пространстве иного языка он будто бы возникает, но я не могу, не хочу думать и чувствовать для него. Почему "для"?

Сменим тему. Вернее, уйдем на периферию, к некому цельному человеку, мыслящему примерно так: "Во вне личность кончается, ибо она всегда опирается на структуры внешнего - был смысл". Был. Но его потерял тот, внутренний человек. Далее - скобки (апостасийные времена). А внутри - не то чтобы полный провал, а того - "я ли?" Продолжим синтагму: "я ли могу?" И вот уже порозовел, материализовался человек: знакомый круг, семья, среднеевропейские новости. И обсуждать нечего - по тропинке. Карабкается по камням. Передохнет у скалы, пихнет ближнего, снова пихнет. Плоть пустая. И никакого творчества - отнято за грехи. Одна механика. "Понял, мудак?"

Это я ему говорю. Так, на всякий случай.


* * *


На Лугу электричка часа четыре ползет - взгляд потеряешь. Низина чахлая, перелесок и пересекла. По камушкам - дернешься вместе с ней - в рассвет - весло байдарочное - раз - оттабанишь - и пять минут просто со скоростью берегов.

Сознание не принадлежит тебе. Оно дополняет. Вычерчивает варианты: туда. А повернешь - может быть, так. Или не так. Какое дело! Знаки. Сначала восклицательные ставишь. Потом - утомительные. По необходимости. Никакой человек. Работник т/б "Поддубье". Прикрутят обязанности и ерунда всякая - не оторваться. Хотя бы - вон, твой маршрут. А Питер: как раз оттуда. Литературный - на время. Краски - свинец. И не вписаться - не принимает та жизнь, чужой.

Вот и остается - немного, честно сказать, остается. Но хватит. Потому что почки набухли - по диагонали - et cetera, грачи.


* * *


Стертые донельзя, без запятой - по метромосту. Рынок у южного порта - перспектива. И крупный план: забор с надписями: "За NN!" До не замерзающего рукава с рыбаками. Контур любой не открывая глаз можно представить. Ракурс любой. Вот по линейке Москва-река с шумной набережной ("Хорошо бы здесь погулять!"). Вот - плотно народ стоит, ни щелочки в час пик. Стройка не в счет. Баржа разве что новость.

Можно убрать, спрятать мост в непроницаемый кокон. И все равно: отпечаталось в подкорке так глубоко, что не уйдет. Но и не вдохновляет.

Разве что мистический сквознячок иногда беспокоит. Особенно по весне. Прозрачная земля, сырая - ветки будто в другом измерении. Дали жизненной круговерти.




Назад
Содержание
Дальше