ПРОЗА Выпуск 23


Давид ШРАЕР-ПЕТРОВ
/ Провиденс /

Савелий Ронкин

Роман


Он упал в перелете Петербург - Москва.
Разбился. Смеялись. Он был чемпион,
а в Одессе думали, что он городской сумасшедший.
Юрий Олеша


Автобус прибыл из Бостона в Нью-Йорк на Порт Ауторити. Человек вышел из автобуса и двинулся в сторону Пятой авеню. Он шел не быстро, потому что заметно хромал, прокладывая шаги коричневой палкой, увенчанной лохматой головой льва. Человек был не так уж молод, каким красно-зеленый пиджак в крупную клетку предлагал его владельца столичной публике. Рождественский красно-зеленый пиджак, хотя до конца декабря надо было прожить целый месяц. Темно-болотный плащ был переброшен через плечо. Лицо нашего героя поросло рыжей полубородкой, обстриженной таким образом, что при наличии трубки в зубах, соответствовало бы облику заматерелого на океанских сквозняках капитана. Если принять литературную жизнь за вечное плавание с редкими и ненадежными стоянками в бухтах издательств, можно было определить в незнакомце обветренного судьбой плавателя литературной богемы. На Пятой авеню он медленно преодолел ступени Публичной библиотеки и вошел внутрь. Благодатный полумрак лобби сменил ослепительно-оглушительный поток энергии, излучаемой каменной аортой столицы мира. Наш герой прислонил палку к стене и опустил брезентовый заплечный мешок на пол. Рюкзак со скарбом был темно-болотен, подстать плащу, как русские низины. Человек расстегнул истертый до стариковской белесости ремешок нижнего кармана рюкзака, достал пачку тоненьких книжек, отделил одну из них и внес дарственную надпись на титульную страницу, где красовалось название «Волны» с пояснением: стихи. Надпись гласила: Русскому отделу Публичной библиотеки Нью-Йорка от Савелия Ронкина. Перед разлукой с Америкой. ...ноября ...года. Подарок он просунул в акулью пасть ящика, наученного глотать прочитанные книги. Пасть усмехнулась, проглотив стихи. Оставалось поймать такси и укатить в аэропорт Кеннеди. Не тут-то было! Главные дороги города захватил парад сексуальной свободы. Пока наш герой погружался в литературную вечность книгохранилища, хамелеон парада выхлестнулся на Пятую авеню. Тело хамелеона, возбужденное эротическими брожениями толпы, облепившей тротуары, балконы и мансарды, переливалось в цвет осени красными и желтыми тонами. В алом открытом роллс-ройсе по улице катила пара блистательных молодых мужчин во фраках апельсинового цвета. Автомобиль опоясывала надпись: HAPPY MARRIAGE! Новобрачные беспрестанно целовались. Наш герой вытер пот со лба клетчатым носовым платком размером в скатерть. Ему было трудно стоять, даже опираясь на палку. Он с надеждой оглядывался: не подвернется ли такси. Алый роллс-ройс укатил в тенистые рощи любви. Рев толпы возвестил о новом аттракционе парада. К путешественнику приближался желтый «Кадиллак». За рулем сидела молодая темноволосая женщина, напомнившая Сабину. Вокруг ее шеи вилась рука белокурой возлюбленной. Обе они были в шелковых красных кимоно с облаками рукавов, летящих по ветру скорости. Он помахал им на прощанье и свернул на боковую улицу, пока не подвернулся таксомотор. Шофер с бритой головой, похожей на черный купол мечети, высадил нашего героя в аэропорту Кеннеди. Рейс ему предстоял до Москвы.


На первом этаже «Гослитиздата» перед дверью бухгалтерии толпился литературный люд. Воздух коридора душили жгуты табачного дыма. Был день выплаты гонораров. На полутемной стене умирала надпись: НЕ КУРИТЬ! Савелий Ронкин занял очередь и закурил. Он был переводчиком поэзии. Ему было за сорок. Он был безразличен ко всему, кроме стихов. Его тревожил чужой успех. Сейф с биркой «успех» определялся талантом, происхождением и связями. Успех вмещал в себя составляющие житейского комфорта: эффектные публикации, славу, деньги, знакомства и женщин. Красивых женщин! Иногда судьба давала Ронкину попользоваться сейфом успеха. Напрокат, что ли?! Перепадали крупные заказы на переводы. За его одинокий столик в кафе ЦДЛ подсаживался поэт-национал из Таджикистана или Литвы. Возникали новые или возобновлялись давно утраченные знакомства. Случались романы с прелестными дамами из всю жизнь начинающих поэтесс. Хотя чаще все сводилось к приволакиванию и тяжелому (после бравурного шампанского) пробуждению с неопозноваемым видом из окна чужого жилища.


Савелий Ронкин был все равно, что человек без корней. Без роду-племени, как говорили прежде на Руси. Без связей, как говорят на Руси и теперь. Лет за двадцать до нынешних событий появился Ронкин в Москве с измятым дипломом провинциального пединститута в кармане. Нашлись какие-то покровительницы-попечительницы, дамы с неофициальным литературным положением, но связями. Дамы подхватили начальные творения Ронкина, записанные в виде стихотворных строф на тоже измятых листках машинописи. Консилиум покровительниц-попечительниц вынес вердикт, предсказавший профессиональную судьбу молодого провинциала. Поэт он гениальный от природы, но абсолютно неподцензурный и непечатный. Оба эти эпитета ни в коей мере не отражали нарушение Ронкиным общественной этики, а с восторженным испугом провозглашали социальную несовместимость молодого дарования с государственной доктриной и ее рычагами: цензурой и печатью. Однако гении, даже неподцензурные, не боги-олимпийцы и не фантеллические эльфы. Гении-человеки и дня не продержатся на духовной амброзии или нектаре вдохновения. Им подавай на завтрак глазунью и батон с чаем, а на обед хотя бы пачку пельменей. Не говоря уже о расходах на машинописную бумагу, копирку, конверты, марки, трамвайные билеты, пятаки на метро и трёхи на починку ботинок, подошвы которых горели под ногами Ронкина. Волка ноги кормят! По два раза в неделю наш герой обегал редакции толстых и тонких журналов, а также еженедельников, правда, без всякой надежды на то, что стихи его, которые становились все крепче и острее, как винный уксус от продолжительного брожения, будут напечатаны. Без всякой надежды на публикацию. Зачем же кружил по редакциям и показывал? Он был спортсмен и метил в чемпионы. Это было неофициальное участие в марафоне. Кто победит в марафоне жизни? У каждого на это своя дистанция и своя модель. Модель жизни. И тут волей небес выравнивались все: официальные стихотворцы и неофициальные поэты всех мастей и направлений. Савелий Ронкин верил в свой конечный успех. Эта вера давала ему ритм и дыхание.


Да и в редакциях начали к нему привыкать и перестали осторожничать. Не в том смысле, что начали публиковать его оригинальные стихи. Невозможность этого предрекли дамы-покровительницы. Ронкина попробовали привлечь к литературным переводам при посредстве подстрочников. То есть известные и даже знаменитые поэты из братских республик и автономных краев/областей/округов присылали в издательства и журналы буквальные переводы своих стихов (подстрочники), а редакторы заказывали поэтам литературное переложение подстрочников на русский язык. В «Знамени», да, кажется, в «Знамени», длинноногая и либеральная редакторша дала Ронкину попробовать перевести с подстрочника стихи маститого бурята. Получилось. Пошло в набиравшийся номер. Ронкина пригласили в Улан-Удэ. За ящиком столичной водки и котлом бурятского мяса, тушеного в луке, подписан был Договор на перевод книжки стихов забайкальского классика. Ронкин стал профессиональным поэтом-переводчиком.


Мечталось о высоком. Невыносимо терзали Ронкина собственные стихи. Они распирали кожаный в желтой мозаике трещин чемодан, прихваченный во время эмиграции из родной провинции в Москву. С жадным отвращением выслеживал Ронкин плоскодонные (чаще всего!) строки официальных поэтов в толстых журналах. Он получал эти вновь испеченные книжки в голубых, бежевых или белесых обложках в подарок от приятельствовавших с ним редакторов и радакторш. Получал и утаскивал, как крыса, в нору. Ронкин выверял строки по горизонтали и строфы по вертикали, с горьким торжеством убеждаясь, насколько они слабее и несовершеннее тех, что заперты в брюхе заветного чемодана. Как младенцы королевских кровей, которых после рождения заточили в тесные кельи монастыря, чтобы самозванцы гуляли на свободе и правили литературные балы.


Да и в среде переводческой, куда Ронкин тихой сапой проник за годы кружения по московским журналам и издательствам, все было непросто и многое терзало нестерпимо. Платили ему чуть ли не по низшему разряду: рубль двадцать за переведенную строку, когда озеровы/липкины/межировы/самойловы/ загребали до трех шестидесяти. Даже его приятель Кунаев, перекочевавший из Казани в Москву, не соглашался переводить дешевле, чем за два восемьдесят. Самым же болезненным было то, что верхушка переводческой мафии/братии/секции при Союзе Писателей, на международных симпозиумах могла быть представлена переводами с европейских языков: немецкого, английского, французского, испанского или хотя бы с польского. Поговаривали, что и там не обходилось без подстрочников, но кто их схватит за руку! Тогда как Ронкин, читавший по-английски и переводивший (опять же в стол!) Китса и Фроста, так и оставался в бригаде поэтов-переводчиков с подстрочника.


От постоянного раздражения Ронкин временами запивал. Чаще всего приходил он в «гадюшник» - кафе ЦДЛ, занимал боковой столик, брал чашечку кофе и бутылку лимонада в буфете, незаметно наливал водку из портфеля, поставленного под столик, в стакан, данный ему для лимонада, и сидел пауком, залавливая таких же литературных поденщиков или залетевших на огонек окололитературных дам. Подсаживались, бывало, младшие редакторши, вечные диссертантки-филологини или начавшие давненько, но по-прежнему гуляющие в молодых дарованиях поэтессы. Хотя чаще, как мы упоминали ранее, все сводилось к приволакиванию и тяжелому (после бравурного шампанского) пробуждению с неопознаваемым видом из окна чужого жилища. Правда, к пробуждению без угрызений совести, а только с тем же чувством, что у того-то и того-то все получается на несколько порядков шикарней и беззаботней. Это были все те же порядки, которые установились в системе его литературных гонораров.


И вот произошло нечто из ряда вон вылетающее. Казалось бы в таком мало подходящем для романтических приключений месте, каковым был коридор «Гослитиздата», кончавшийся бухгалтерией со столом, за которым расчетчица выискивала бумагу с числом переведенных строк, помноженных на удельную цену строки. Бухгалтерией со столом расчетчицы, а после - окошечком кассирши, куда Ронкин просунул заветную бумагу и откуда получил несколько денежных купюр. Там у стола и сям у окошечка повторял он громко и внятно: Савелий Ронкин. «Обождите меня», - тронула его за рукав молодая дама, следовавшая за Ронкиным в порядке живой очереди из коридора к столу и оттуда к окошечку. Он обождал. Она получила деньги, пересчитала их и, расписавшись на листке кассирши, подошла к Ронкину со словами: «Меня зовут Сабина. Сабина Кутова. Не узнаете?». «Сабина Кутова, Сабина Кутова, Сабина, Сабина, Сабина...», рыхлил Ронкин закаменевший участок памяти, из которого, наконец, показался слабенький росток. «Сабинка-Бинка!» произнес Ронкин. «Ну да! Правильно! Ваша младшая кузина. Урожденная Ронкина». «Откуда же Кутова? Впрочем, не завалиться ли нам в гадюшник?» предложил старший кузен. - А там разберемся!»


Они схватили такси и помчались по Садовому Кольцу в ЦДЛ. Заветный столик был пуст. Они потягивали кофе и вспоминали. Картинки детства переплетались с названиями городов и именами родственников, многие из которых поумирали. «А как тетя Поля?» спросила Сабина и осеклась. «Матушка жива. Представь себе, так и осталась в нашем тихом Витебске. С ней моя старая няня по имени Галя. Тоже старушка. Они подруги неразлучные». «А твои? По-прежнему в Минске? Хотя прости... Мне матушка писала, что дядя Монес...» «Папа умер три года назад. Случился инсульт. Помнишь, он был мясником на Комаровском рынке?» «Как же! Дядя Монес - моей матушки родной брат. Такой здоровяк - туши ворочал. Я мальчишкой был. Бредил тяжелоатлетами. Иван Поддубный. Поль Андерсон. Григорий Новак. Мы с матушкой гостили у вас в Минске. Впрочем, ты еще не родилась тогда или была мала, чтобы помнить. Вы жили в подвале на окраине города. Было лето. Дядя Монес приходил вечером с рынка. Мы все ужинали во дворе. Дядя Монес выпивал свой стаканчик водки и рассказывал про войну. Он был разведчиком. Шутил: «На фронте я снимал немецких языков, а теперь аргентинскими языками торгую!» «Разговоры припоминаю неотчетливо. И какие-то фотографии в семейном альбоме. Это Велик - показывала мама на мордастого мальчика», засмеялась Сабина. «Мордастый Велик был я, - ответил Ронкин, прикасаясь рюмкой с янтарным коньяком к Сабининой рюмке. - За неразрывные нити родства!» «За Ронкиных! - подхватила она. И продолжила, запив коньяк глотком кофе: - Закончила Полиграфический. Из Минска я давным-давно укатила в Москву. Оформляю книги. Да, раза три выскакивала замуж. В последний раз за Алексея Кутова». «Сильна!» «Отсюда Сабина Кутова, связи в издательствах и кое-что из наследства и наследования авторских прав поэта-лауреата. Минус неизбежные тяжбы с его наследниками от предыдущих браков». «Сильна!» повторил восхищенный Ронкин. Как будто бы из ее рассказа мелькнула надежда на разрыв круга вечных мытарств и мелких радостей, которые моментально приедались и раздражали еще ядовитее, чем обыкновенные неудачи или убийственные провалы. Например, с болгарским томом из Библиотеки Всемирной Литературы. Ронкин уверен был в получении Договора на перевод болгарина Попова. Все сорвалось из-за интриг бывшего приятеля Ронкина - Неманова. В минуты отчаяния Ронкин дошел до рисования графиков удач/неудач. Он поместил туда свои (и своей родни) достижения и провалы. Для контроля завел подобные аналитические выкладки и для нескольких известных ему семейств разных уровней достатка и социальной значимости. Из выкладок/графиков выходило, что не только его самого - Савелия Ронкина преследует хроническое невезение, но и членов его семьи/родни. Отец вернулся с войны израненный - умирать. Домик их на окраине Витебска сгорел дотла. Мать привезла из эвакуации хронический ревматизм. Поселились они все (включая няню Галю) в полутемной комнате, дверь которой открывалась в аэродинамический коридор (трубу) барака, продувавшийся всеми ветрами захудалой улочки и запахами барачной кухни/уборной/помойки. Самого Ронкина достижения в московском сообществе профессиональных литераторов были в том же ряду малозначительности: неустойчивые гонорары, случайные договоры, абсолютная безнадежность в публикации своих собственных стихов. Угрозой тотального обвала нависала мысль о генетической невезучести рода Ронкиных. И вдруг - блистательный взлет его близкой родственницы! Кузины! Сабина Ронкина проделывает неслыханную метаморфозу: провинциальная гусеница Бинка Ронкина окукливается в московских литературно-художественных кругах и превращается в бабочку-прелестницу Сабину Кутову. Как же он не обратил внимания на шмуцтитулы недавних изданий Шекспира, Саят-Новы или Симонова! Как же пропустил упоминания художника-иллюстратора Сабины Кутовой в газетных рецензиях? Все это было неважно теперь. А важным оказалось то, что никакой отрицательной генетической предопределенности в их семье не было. Сабина-Сабинка-Бина-Биночка, его младшая кузина вернула надежду Савелию Ронкину.


Сабина встречала его на платформе станции Переделкино. После дождя августовский воздух был промыт настолько, что стоя на площадке и приготовившись выйти из вагона, Ронкин увидел приблизившиеся и проявившиеся в развернутых деталях лицо и фигуру Сабины. Она была невысока, ладно устроена. От глянцевости короткой стрижки набочок с челкой, падавшей крылом ласточки на ровный фарфоровый лоб, до лакированных черных босоножек с ремешками, крест-накрест охватывающих лодыжки, вся она казалась скульптурой мастера. Милая улыбка бродила между упругими губами и продолжалась обольстительными ямочками на щеках и на подбородке. «Красивая, милая, располагающая, легкая в общении...», мысленно повторял Ронкин, спрыгивая на платформу и целуя кузину в обе щеки. «Как доехал? Что нового? Кого видел в Москве?» спрашивала Сабина, когда они двинулись вдоль железной дороги, прошли мимо церкви с кладбищем и по деревянному мосту над речкой перешли на сторону писательского поселка. Но вопросы ее были поверхностны, а внимание отвлекалось чем-то более важным и пока еще скрытым от Ронкина. Перед самым поворотом на улицу, где стояла дача Кутовых, Сабина замедлила шаги. «Знаешь, Велик, я приготовила тебе подарок». «Спасибо! Не к Петрову ли дню? засмеялся Ронкин. - Мой день рождения в январе». «Хотя бы и к Петрову! Ты ведь у нас Савелий Петрович. А если серьезно, к моему праздничному настроению. У меня гостит подруга из Минска. Самая близкая моя подруга, Велик». «Рад за себя так сказать опосредованно через радость моей бэби-кузины, но...». «Ах, Велик, Велик, ты, как все мужчины, наделен способностью к профессиональному абстрагированию, но никак не к житейскому воображению», парировала Сабина, настойчиво улыбаясь. Он уловил эту улыбку. Неслучайную улыбку, потому что начал разбираться в оттенках улыбок Сабины, которые были ее личными иероглифами. Так напрасно радуемся мы окольной улыбчивости китайцев или японцев, принимая по своей европейской недоразвитости наблюдения мышечную растянутость за улыбчивую доброжелательность. Кстати пришелся бы Ронкину фильм о японском концлагере на Филиппинах, где заточены были плененные во времена Второй Мировой войны американцы. Не снимая маску одной из подобных улыбок, начальник лагеря полковник японской императорской армии, отдавал приказ расстрелять строптивого американского офицера.


Фильм этот посмотрел Ронкин много позднее.


«Ванда, Ванда, спускайся! Я привела тебе поэта Савелия Ронкина!» закричала Сабина, отворяя калитку своей дачи. «Иду!» откликнулся сочный низкий голос. На крыльцо вышла рослая блондинка лет тридцати пяти. Такие женщины сразу зажигают внимание: соколиное лицо, озерные глаза, возбуждающий эротику зрения крупный таз на сильных ногах. Одета Ванда была в джинсы с протестантской бохромой на обшлагах и дырами на коленках. Спортивная майка топырилась от напора грудей. «Пока ты встречала своего знаменитого кузена, я сварганила омлет и сварила кофе», сказала Ванда, пожимая влажную от ходьбы и приятного возбуждения руку Ронкина. «Я попила молока, пока ты бегала свой утренний кросс. Буду пить кофе в Москве. У меня важное рандеву в «Детской литературе». Не скучайте! Вернусь к ужину», убегая пообещала Сабина. «Прелесть!» сказала ей вдогонку Ванда. «Да, наша Биночка хороша...». Он промолчал, смакуя омлет, поджаренный с помидорами. «Блюдо из итальянских фильмов времен неореализма», сказал он, приканчивая омлет и принимаясь за кофе с гренками. «У меня любой реализм ограничен кухней. Я абсолютная антиреалистка. Жизнь плоти соединяет меня с реальностью, а жизнь мысли с абстракцией. Вот к примеру, сама собирала землянику в Полесье», пододвинула Ванда варенье Ронкину. «Да, Ванда, ведь вы тоже из Белоруссии, Сабина рассказывала». «Много ли она обо мне рассказала?» «Всего только, что вы наиближайшие подруги». «Правда! Истинная правда, Савелий. Но жизнь сурова. Видимся редко. Расстояния душат привязанности». «Квадрат расстояния! О, это мне знакомо, Ванда! Мой пример показателен. Казалось бы, у меня никого нет...» «Совсем никого?» Он перемолчал ее вопрос. «Одна матушка да няня Галя с ней. Но, как на духу скажу: не скучаю. Сначала, первые годы что-то ныло в душе или скреблось, как мышь в углу за диваном... А в последующем и по сей день пишу раз в неделю и звоню раз в месяц, скорее, по-обязанности. Звонил бы чаще, да у матушки телефон не проведен. Ходить ей на переговорный пункт затруднительно». «Вот видите, и у нас то же самое происходит. Сабина здесь. Я там. Привязанность затихает». «Надо вам в Москву переселяться!» «Вот бы!» Оба молча допивали кофе. «Поставить еще кофейник?» спросила Ванда. «Не откажусь, но часика через два-три. Когда наболтаемся всласть. Знаете, мне с вами, Ванда, легко общаться». «Многие так говорят. Правда, и про Сабиночку тоже. Один мой приятель, он нейрофизиолог в Минском университете, даже гипотезу рецепторов к этому притянул. Мол, у большинства людей социальные рецепторы, хотя и есть, но в весьма ограниченном количестве». «Вы обе - счастливое исключение?» «Выходит, так». «Интересная гипотеза. Плодотворная весьма... В приложении ко мне, пожалуй, очень даже работает. В плане секса. Я, например, решительно предпочитаю читателей-женщин. Они и стихи мои ярче воспринимают. А мужики ко мне враждебны нередко. Да, да! Как это интересно, если экстраполировать... Я только сейчас осознал! Ведь в моей профессии - в переводческом моем цеху все ключи в мужских лапах. Ни одной дамы в верхушке переводческой мафии». «Нелегко вам, Савелий!» «Еще как трудно! Каждый заказ вырывать с кровью приходится из волосатых ручищ! Зато, как только Договор заключен, и стихи переведены, нет ничего приятнее для меня, чем общение с редакционными дамами». «Наверно, они и стихи ваши признают?» «Оригинальные?» «Конечно, оригинальные! Переводы ведь - ремесло. Как для меня декорации. Я ведь служу театральным художником. Но сначала о вас. Почитайте мне, если хочется, на память».


Они провели вместе весь день. Бродили по улицам поселка. В полях вокруг Переделкино. Ронкин читал. Она слушала. Он любил читать женщинам. Они хорошо слушали его стихи. Пульсация его строк совпадала с пульсацией их сердец. Ванда была особенная. По ее редким замечаниям, по междометиям, по ритму ее шагов Ронкин видел, что его понимают и принимают полностью. Без оговорок, что, мол, это хорошо, но не для всех... Или, что многое нравится, но есть сложности в форме... Он был почти счастлив, как может быть счастлив заматеревший в непризнанности художник, которому открылся выход из глухого тоннеля. «И это не проходит в журналах?» «Как видите, Ванда. Впрочем, я не жалуюсь. Другим и переводы пристраивать не удается в периодике». «А как насчет Тамиздата?» «Я думал об этом ходе отчаяния... И кое-что предпринял. Пока еще рано говорить». Она видела, что Ронкин не склонен углубляться в объяснения. Передача рукописей за рубеж, если и не каралась, как во времена стагнации, но не поощрялась, наверняка. Он оценил ее чутье. Весной передал он со знакомым американским славистом рукопись новых своих стихов. Названа была рукопись «Волны». Малая мятущаяся и мигрирующая часть человечества распространялась по странам земли, передавая свое гениальное беспокойство народам, которые были обречены на медленное развитие. Передавая отдельными волнами, мощными приливами и отливами, бурями и ураганами сверхчеловеческой энергии. И возбуждала в конце концов ответные возмущения народов, которые вначале с готовностью заряжались энергией пришельцев, а потом, пресытившись или устав, изгоняли назойливых чужаков. Изгоняли или убивали. Ничего этого Ронкин не открыл Ванде, хотя ощущение радости не покидало его весь день.

Они перекусили по дороге в пристанционном буфете. Какую-то невообразимую дрянь (яйца под майонезом, капустный салат, зачерствевший хлеб) запивали бочковым пивом, пенящимся в простонародных граненых кружках. Все это не имело для Ронкина ни малейшего значения. А важным было то, что рядом с ним сидела прекрасная молодая женщина, воплощение