ПОЭЗИЯ Выпуск 28


Борис ХЕРСОНСКИЙ
/ Одесса /

Нарисуй человечка



Нарисуй человечка

1

Так лежишь, глядишься в дверной проем,
вечереет день, но светло, как днем,
все путем, что будет потом.
Изгибаясь, глубь забирает высь;
друг за дружкой кроны пяти дерев,
хоть багрова лоза, но небо синей,
это замер простор, подавляя гнев,
золотой октябрь распрямляет жизнь
и все, что придет за ней.

Знаешь, эти секунды – излом эпох.
Хочешь, встану, уйду, ни хорош, ни плох,
я уйду, сосчитай до трех.
Так неряшлив рок – дотянись рукой,
проведи по челу, остуди ладонь,
погоди, отойди, не гляди, не тронь.
Заглянет один, проклянет другой,
все горит, как хорош огонь.

Это просто, как вписывать круг в квадрат.
Нарисуй человечка. Он будет рад,
он раскинет кудри, выпрямит взгляд,
он расставит руки и ноги иксом,
он вместится в догму, сперму, чертеж,
комнату, камеру, макинтош.
Уж слишком осенний лист невесом,
уж больно вечер хорош.


2

"Если б мне отрезало ноги, я бы уехал в США".
Странная логика. Додик повторял это тысячу раз.
Папиросы в кармане, в спичечном коробке – анаша.
Синие джинсы "Вранглер". По тем временам – класс.

Его доконал диабет. Ампутация стоп.
С эмиграцией торопились, но очередь не дошла.
Был компьютерный номер, но сердце сказало "стоп".
Скорая опоздала. Опоздала – и все дела.

Десять лет спустя из Чикаго приехал Влад.
Он хотел разыскать могилу. Задача была – пустяк.
Известно название кладбища, участок и даже ряд.
Но в Одессе он встретил Нинку. И все – наперекосяк.

Две недели они гудели. Принимали до литра на грудь.
Превратили квартиру в бедлам. Там не осталось мест,
не запятнанных спермой. Влад пустился в обратный путь,
через год в Варшаве Нинка получила визу невест.

О покойном. Однажды на пьянке под Новый год
он буквально взбесился. Вскочил и начал пинать
ногами кого попало. Его скрутили. Народ
кое-как успокоился. А я пытаюсь понять,

как рыхлый еврейский парень каблуками модных сапог
смог в новогодний вечер, напившись в дым,
вставить под ребра каждому, кто не лишится ног,
не будет хвататься за сердце, не умрет молодым.


3

Убегаю вглубь, как бегут во двор,
по чугунной лестнице, вниз,
зацепив ведро, разметаю сор,
память, тки узор, береги позор,
голубок, садись на карниз.

Клювом к стенке, хвостом – вперед,
известковой меткой кропи народ,
жмется кошка рыжая под окном,
пляшет в подвале гном.

Это прежнее детство, а ты – другой,
это – валят с ног, это – бьют ногой,
это – каждую девочку видишь нагой
сквозь передничек кружевной.

Это форточка, сквозь нее грозят,
говорят про обед и зовут назад,
это рельсы подпирают фасад,
как кренящийся лоб – ладонь.
Нарисуй человечка. Он будет рад.
Все горит, как хорош огонь.

Это старый будильник – в такую рань,
это брань прорывается через гортань,
давясь в железной горсти:
отпусти себя на свободу, дрянь,
кому говорят, пусти.


4

Любитель "Чикаго", Градского, Вертинского и икон.
Смесь цыганки с евреем. Интеллигентный торчок
Кто-то сшивал воедино то, что раскраивал он.
Друг рисовал наклейки. Продукция шла на толчок.

Стройный парень крутит педали. Петлистые уши всегда
заткнуты классной музыкой. Взгляд устремлен вперед.
Портной жил на улице Бебеля. Я заходил туда
полистать альбомы "Рицолли" и зажевать бутерброд.

Шагал и Дали на полке. Ориген – для души.
Девочка из интерклуба. Крутая подружка с ней
по кличке Барная Стойка. Портной говорил: "Не спеши".
Но я спешил. "Пожалеешь!" "Возможно. Тебе видней".

Жена появилась позже – вместе с ангорским котом
и токсикозом беременных. Жизнь складывалась так сяк.
Полгода он любовался разрастающимся животом.
Потом терпенье иссякло. Он выгнал ее на сносях.

Два штампа – брак и прописка. Проклятый квартирный вопрос.
Повестки. Решенье суда. Апелляция. Ни хрена!
Портной подобные вещи принимал не слишком всерьез.
Рядом с ним распухала другая беременная она.

Но и эта не удержалась. Как-то раз он ехал в лесок
подкуриться, отвлечься на час от нудоты земной,
но грузовик, проезжая, чиркнул зеркалом в левый висок.
и, поднажав на педали, в мир иной укатил Портной.

Тут и сказке конец. Ни роз, ни траурных лент.
На поминки я не пришел – там намечался скандал
с выдиранием белых кудрей накрученных на перманент.
Друг – художник явился. Было хуже, чем я ожидал.


5

Первое, что услышишь – это хрип или стон.
Под прикрытыми веками – прожитый кем-то сон.
Понемногу светает. Приветственный грай ворон,
скопом роящихся между ветвей
старой софоры. Сволочь. Ну и пейзаж.
Улица Клары Цеткин. Третий этаж.
Крыша. Четыре трубы. Телеантенна левей.

Напоминает корабль. "Титаник" или "Варяг".
Хуже – "Аврора". Катастрофа в дверях.
Ленин, айсберг или японский враг,
или все они наконец собрались втроем.
Дед уже на ногах. На нем – шинель без погон.
Прихлебывая из эмалевой кружки, он
медленно пересекает оконный проем.

К восьми ему пора на работу, в небытие.
Там все уже собрались. Недостает ее,
тучной старухи (Боже, имя Твое
благословенно!), разбитой параличом.
В соседней комнатке темный увечный шкап.
За ним – диван. Стон, бормотанье, храп.
Там она лежит, подергивая плечом.

Над нею коврик и стенка под трафарет.
С тарелкой овсянки мать садится на табурет.
Клеенку под подбородок. Осторожно берет
и пробует ложку щекой. Не горячо ли? Нет.
Она направляет ложку немного вбок.
Размыкаются губы (Боже, как Ты жесток).
Жевательные движенья, причмокивание, глоток.
Подобье улыбки. И вновь – приоткрытый рот.


6

С альбомом "Чикаго" под мышкой вдоль перрона идет
тощий рыжеволосый подросток-еврей.
Прибывает поезд из Питера. В нем едет друг-идиот,
исключенный из института за неспособность быстрей
соображать (плюс водка). Теперь он поэт-полиглот,
а рыжий – игумен в одном из северных монастырей.

Пять лет назад у рыжего перед храмом сжигали труды
богословов, фамилии коих звучат не на русский манер.
В дыму распадался призрак шестиугольной звезды,
являлся желанный титул "Российский реакционер".
Рыжий – с большой бородой. А придурок – без бороды.
В Сан-Диего студенты к нему обращаются "сэр".

До обоих не достучаться. Расстояния, как ни крути.
Версты, дали и прочее. Разве только сквозь интернет.
Раз рыжий призвал художника. Тот провел неделю в пути,
но был с проклятием выгнан, лишь только зашел в кабинет.
Позднее он слег с инфарктом. Рыжий пытался спасти
его всеобщей молитвой. Жаль, результата нет.

Придурок стал "экуменом". Носил то крест, то кипу.
По пятницам пил перцовку с нелегалами из Воркуты.
Он жег ароматные палочки перед Буддой на книжном шкапу.
Траву почти не курил. Но на заднем дворе цветы
были с примесью конопли. Он ненавидел толпу.
Даже великий Иосиф говорил ему "ты".

У придурка меж прочих диковин на полочке в уголке
икона: нижнеуральский местночтимый святой Симеон
с удочкой на бережке. Лодка плывет по реке.
Рядом – та же фигура в рост. Деревья со всех сторон.
Выбеленная стена и церковь невдалеке,
на корявых ветвях – несколько крупных ворон.

…Тогда, на вокзальной площади, они говорили о том,
что в городе масса дури и классной музыки. С ней
легче строить и жить, попыхивая дымком
хорошего косяка. А вечером ждали гостей -
двух телок из Измаила, с которыми рыжий знаком.
Такой массаж, что мясо отстает от костей.


7

"Подойди к продавщице, скажи: "гондон",
это просто такое слово, пойди, скажи".
Я подхожу к лотку и говорю: "бидон".
Ложь порождает ложь. Жизнь состоит из лжи.

"Если в нее помочиться, живот разнесет
и родится ребенок. Вот, журнал посмотри,
как это нужно делать. Только сопли утри".
Саша, Петя и Феликс. Никто меня не спасет.
Нет, не смотри, беги -
это твои враги.

В чем отличье кита от рыбы? – Не отвечай.
Они над тобой смеются. Господи, Боже мой!
Дома готовят обед. На примусе греют чай.
Мама кричит в окно: "Боря! Пора домой!"


8

Скорей нарисуй человечка. Он будет рад.
В уголках страниц отрывного календаря
он мгновенно пропляшет лет пятьдесят подряд.
Встаю ни свет ни заря. Боже, все это зря.

Мимо черной рожи с вращающимся ртом,
мимо лампочки, освещающей телефон
довоенного образца (что же будет потом?).
Первое, что услышишь – это хрип или стон.

Коридор углом, в конце – санитарный блок.
Опорожняешь пузырь, а затем бачок.
Сходные процедуры. Сводчатый потолок.
Раскачивается на нитке серенький паучок.

Коридор углом, дверь напротив двери.
За каждой корчится жизнь, ворочаются тела,
чудится шепот: "Скорей! Зайди, отвернись, не смотри!"
Это сгорит дотла и не оставит тепла.

Господи, сколько же мне осталось стоять
спиной к настоящему, наблюдая вспять
разматывающиеся кадры, теряющие цвет,
четкость контуров, зная, что этого больше нет.

Словно к стенке, в известку чужим лицом.
Хочешь, я уйду? Я уйду – и дело с концом.
Словно в угол, коленями на горох.
Хочешь, я уйду? Я уйду, сосчитай до трех.


* * *

Выставь ногу на шаг впереди другой.
Крути стопой, как гасят окурок. Так.
Приседай. Покачивай бедрами. Выгибайся дугой.
Мети волосами паркет. Это твист. Шевелись, мудак.

Пластинка на старом рентгене. Рок-н-ролл "на костях".
Кстати, кость – лучевая. В нижней трети есть перелом
с небольшим смещеньем. Банальный случай. Пустяк.
На битлах отломки ключицы торчат углом.

Было дело. Вернее, бизнес. Странная связь
старой травмы и новой музыки. Вот она –
звуковая дорожка-пружинка. Вот напряглась
на запястье жилка. Прошедшие времена.

Что ж, выгибайся дугой, шевелись, мети
волосами паркет. Понятно? Как не понять.
После полуночи память – сад, который не обойти.
или тяжесть, которую не поднять.

Разве только мечтанье, вечер в гостях, в тепле,
в городе Пушкино, бывшем Царском Селе,
словно воздуха пузырек в затвердевшей смоле
на прямом еловом стволе.


* * *

В общем вагоне едет архиерей.
Кареглазый и горбоносый, что твой хасид.
Говорят, у владыки дедушка был еврей.
Три поколенья проклятье над ним висит.

Если скорбь имеет хребет, то это – его хребет.
Если ужас имеет лицо, то это – его лицо.
Он – обновленец. Нарушил каждый обет.
Поезд едет в Самару. Столица взята в кольцо.

Известное дело – ноябрь, сорок первый год.
Нетленные мощи Владимира принял город Тюмень.
Если Москва, древо Руси, упадет,
останется от державы огромный трухлявый пень.

О благодатное древо, которое С.Ушаков
нарисовал растущим до небес из Кремля!
Сколько полков, волков, лихих вожаков,
какие стаи носила эта земля!

Кто нам поможет? Зима или русский Бог?
Поезд едет в Самару. Навстречу – воинский эшелон.
Как ни воюй, а в конце – неизбежный итог.
Мир, или как там у нас? Шалом!

Архиерей молчит. Да и о чем говорить?
Не судачьте, да не судимы. А он – дважды судим.
Разве вот, у солдатика попросить закурить.
Владыка идет на площадку и жадно вдыхает дым.


* * *

Дом с верандой на сваях. Некрашеное крыльцо.
Под ним – набрякший песок. Жерлянка – подковкой рот,
оранжевое брюшко, лапки – коленками вбок.
Мальчик в школьной фуражке. Серое пальтецо.
Под ним – зеленая кофта. Навыворот, наоборот.
Мимо проходит военный. Ладошка – под козырек.
Напротив на доме плакат – "Партия и народ
едины". Полвека спустя это звучит как упрек
народу, партии, времени, все – на одно лицо.

Военный идет к сараю, чтоб застрелить свинью,
коммунальную собственность, на четыре семьи.
Выкармливали четверть туши, каждый – свою.
Раздел состоится позже. Отец вернется к семи.

Мальчик вздрогнет, услышав выстрел и краткий визг.
Безумная нянька Анька ругнется где-то в дому.
Ближе к ночи мрачный военный напьется вдрызг
и будет махать револьвером перед лицом ко всему
равнодушной жены. Сосед – небывалый риск -
вывернет гаду руку и научит его уму.


* * *

Пешка – пешка и есть, все равно на какой доске.
Правила те же. Ходишь вперед и сбиваешь вбок.
Почти все равно, кто сжимает в своей руке
твою деревянную голову. Бог и в Африке – Бог.

То-то сдавливает виски! Непоправимый гул
заполняет твое пространство снаружи и изнутри.
Спать пора, кемарит бычок. Но ты пока не уснул.
Да и нет не говори. Вперед и назад не смотри.
Черное, белое, целое, часть – не называй.
Море волнуется – два, море волнуется – три.
Как на Толины, блин, именины испекли каравай.
Море волнуется – три. Морская фигура, умри!

Или просто останься в нелепой позе, в начале пути.
Радиоточка. Шульженко. Послевоенный романс.
Я живу на улице Цеткин. Мне нет пяти.
В бывшей церкви крутят кино.
В двенадцать там – детский сеанс.


* * *

"Маме было тогда приблизительно столько лет,
сколько внучке моей сейчас. Не скажу
от кого из них я дальше". Ладони лежат на столе.
Лампа в стиле модерн. Цветной витраж – абажур.

Старик сидит нахохлясь у книжного шкапа в углу.
Кличка шкапа – "орган". Разваливается в куски.
Опять недодали тепла, а старик приучен к теплу.
Приходится кутаться. Тапочки. Вязаные носки.

Суконная куртка в клетку на молнии. Шарф.
Американская помощь. Такие были в ходу
В первые годы после второй мировой. Шарм
обстоятельств прошедшего времени
чахнет у всех на виду.

Он отрезает ножом слоновой кости
половинку чистого сложенного листа.
Запечатывает в конверт. Просит меня: "Опусти
в ближайший почтовый ящик". Вместо адреса – пустота.
Старик глядит мне в глаза и говорит: "Прости.
Вышел бы сам. Да видишь – погода нынче не та".
………………………………………………………….
Начало двадцатого века. Скамейка в парке, река.
Усадьба, резная беседка, цветная слюда.
Кто же здесь встретит безумного продрогшего старика,
когда ангелы в день Суда его возвратят сюда?


* * *

Этажерка с томами Брокгауза. В бумажных розах икона.
Желтая шляпа. Черная лента. Белый пиджак. Пенсне.
В похожей на медную лилию трубе граммофона
поет Шаляпин с шипением элегию Жюля Массне.

Революция продолжается. Как и война. Ненастье
застыло на подступах к даче. Приглядывается к врагам.
"Сладкие сны, дыханье весны, грезы, легкое счастье".
Поздние хризантемы. Встречи по четвергам.

От калитки – тропинка среди стриженного жасмина.
Воронки из паутины вместо белых цветов.
На паутине роса. На лице – брезгливая мина.
"Знаешь, я боюсь пауков". "Вероятно, ужин готов".

Беседка – греческий домик, увитая виноградом.
С поднятой чашей стоит мраморный Дионис.
Мужчины красные банты предпочитают наградам.
Перегнувшись, лоза безвольно свисает вниз.
Усики-завитки. Судьба затаилась рядом.
"Милый, я здесь, за спиной. Не веришь? Тогда оглянись".

Нет, не оглянется, нет. Тянется вереница
малиновых облаков. Ресницы фильтруют свет.
Кто-то подходит сзади, ладони кладет на глазницы.
Он узнал. Но не скажет имени. Поскольку имени нет.


* * *

Это ты, Марина? Входи. Пальто повесишь сама.
Понимаешь, высокая вешалка, эти боли в плече.
(Никто не входит.) Зябнешь? Ну что поделать, зима,
а батареи чуть теплые. Ты опять о враче,

но нечего тут лечить. Заходи, садись, оглядись.
(Стул отодвинут. Никто не садится.) Ну вот!
Опять на подушке разлегся! Брысь!
(Кот, прищурив глаза, раскрывает рот,
выгибает спину, выдвинув лапы вперед,

и убирается в угол.) Ты не спешишь? Тогда
я приготовлю кофе. (С медной турочкой, семеня,
он приближается к кухне. Из-под крана вода.
Две ложечки кофе. Сахар.) Я сейчас. Ты слышишь меня?

(Некому слушать. Снежный сахарный слой,
набрякая, темнеет. Сгусток идет на дно.
Сверху – светлая пенка.) Ты часто бываешь злой.
Жаль, что твои подруги с тобой заодно.

(Их с тобой заодно нет давно на этой земле)
Вчера заходил в галерею. Продал два старых холста.
(Чашка кофе рядом с пепельницей на столе.
Кромка чашки чиста и пепельница – пуста.)


* * *

Незачем выходить. Не хочется одеваться.
Точка в центре экрана, расширяясь, заполнит экран.
На экране – то трубка, то скрипка. Элементарно, Ватсон.
Профессор сорвался в пропасть. Полковник скончался от ран.

Восковая фигура в кресле. Приходится с ней на пару
пережить, переждать. Скучно, как ни крути.
Но – погляди в окно – спотыкаясь, по тротуару
бежит красавица в черном, прижав шкатулку к груди.

Снайпер мостится напротив. Веко отечное жмурит.
Жесткий кружок ствола (зрачка?) уставился в цель.
Фигура с трубкой сидит. Фигура трубку не курит.
За спиною снайпера сыщик подглядывает в щель.

Схватка. Наручники – щелк! Шапочка черного цвета
на напудренном парике. Судья огласил приговор.
Высокий помост с дырой. Петля на колпак надета.
Однополчане мерзавца кровью смоют позор.

Между тем потрясенному доктору гений сыска
Демонстрирует телефон. Чудесные времена!
Вбегает девушка в черном. Шкатулка.
В шкатулке – записка,
пропитанная духами. Красавица смущена.

Но тут вырубают свет. Звук суживается до писка.
Экран собирается в точку. Дальнейшее – тишина.


* * *

Колокола звенят. Ликуют детские голоса.
Это ночь Рождества в соборе Святого Петра.
Повторяя форму купола прогибаются небеса.
Мир лучше, чем был вчера.

Пастушки и ангелы, три восточных мага-царя,
Святое Семейство, пара овец и коров
занимают место под елками – ни свет, ни заря.
Этой ночью несколько катастроф
случится в языческом мире, где церковного календаря
днем с огнем не сыскать. Посрамленье чужих богов.

"Дети разных народов, мы мечтою о мире живем".
Дети разных народов несут Святые Дары.
Благодать над покрытой снегом, пеплом, жнивьем
землей. Но взгляд из Черной Дыры
не слишком ласков. Дряхлый понтифик ребром
ладони благословляет скопление детворы.

Я помню, он был молодым. Иисусе, что делать ему
с иссохшим, скрюченным телом, как одолеть
сопротивление мышц, дрожанье, дышать в дыму
ароматных кадильниц? Славословье, как плеть,
рассекает собор. Дом молитвы. В этом дому
слишком много величия, чтобы кого-то жалеть.

Особенно этого, в белом. Сейчас миллионы пар
после пьянки и секса, проваливаясь в сон,
смотрят в экран на Понтифика – слишком стар,
(мы никогда не будем такими как он).
Бары открыты всю ночь. После церкви заглянем в бар.
"Счастливого Рождества" – слышно со всех сторон.


* * *

Огромный зеркальный карп всплывает со дна пруда.
Висит над прудом луна. Карп подставляет бок
холодному бледному свету. Вокруг шевелится вода.
Только Алёнушка знает, как илистый пруд глубок.
Страшно глядеть оттуда. Страшно попасть туда.
Страшно лежать на дне, прикрыв ладошкой лобок.

По лесу рыщет добро, копошится в поисках зла,
стучит по земле ногой, выгибает спину дугой,
запускает коготь под камень. Под камнем когда-то жила
какая-то сволочь лесная. Теперь там кто-то другой.
К тому же братец Иванушка превратился в козла
и в этом образе был проглочен старой Ягой.

Ворочается Иванушка у старухи в нутре,
похрапывает, сопит, уткнувшись в желчный пузырь.
Старуху тянет на двор. Но холодно во дворе.
Бесстыдно светит луна. Бредет слепой поводырь,
за ним – хромой богатырь. Березка в шершавой коре.
Тополь стремится ввысь. Дуб разрастается вширь.

Под луной на боку отдыхает зеркальный карп.
Под корягой лежит изогнувшись тяжелый сом.
На дне собирает Алёнушка скорбный скарб,
Чтоб выбраться на поверхность и забыть обо всем.



Назад
Содержание
Дальше