ПОЭЗИЯ | Выпуск 41 |
* * * Душа не знает языка иного, чем вздохи бабочек, когда еще не тронулась апрельская вода под талым льдом, и лес еще спеленат сверкающей весенней наготой, и теплый кокон крепко свернут над будущей короткой красотой и пепельным порханьем разноцветным, когда еще не думаешь о том, что тянет спину груз заплечный, когда глаза в буквальном смысле тонут в слезах от счастья быть на этом свете – здесь и сейчас – а значит – вечно. * * * Словно раскаленное олово заливают в глотку, или подковой лошадиной – под дых – старые хроники – пионер поправляет пилотку и улыбается в камеру сороковых теперь уже прошлого века – и бессмысленно, некого вопрошать, как называли этого маленького человека, с улыбкой, несанкционированной, как ять? чье это милое личико мне сохранили на пленке, напоминающей сон, в котором гулял с незнакомцами, или мучительно был и бессловесно влюблен в какую-то странную полуодетую даму, за окнами поезда, который уходит всегда, и хочешь спросить, а не в силах – Когда мы увидимся? потому что боишься услышать в ответ – Никогда... * * * Уходят в прошлое запонки, чулки, тугие воротнички... еще раньше ушли в никуда корсеты, кринолины, жабо, фраки, манишки... вместе с ними исчезли мальчишки, которые стояли стройными рядами, защищая отечество и царя, а на колени падали только перед дамами, никогда не теряя надежды, даже до смерти... исчезли, а зря! поверьте, одежда – есть отражение духа и она же формирует дух. Есть одежда младенцев и одежда старух, и одежда, присущая тем, у кого совершенно нет вкуса и слуха. Хорошо в кимоно там, где плетеные двери раздвигаются, не открывая заслоненного веером тонкого лица японки, но я не верю тем, кто укладывает цветастые тряпки с журавлями в коробки из дорогого бутика – в машину, где имеется бар со скотчем и виски, а затем попадает в пробку на Невском и зевает, слушая по сто четыре ЭФ ЭМ Анну Веске или Жанну Фриске, что практически все равно. * * * Я вспоминаю старика Эдуарда в больнице, который вставал в шесть утра и с тоскою толкал мою кровать потому что привык подниматься ни свет ни заря и что-нибудь хлопотать по хозяйству в деревне Смолевичи, откуда был родом и он, и жена, и все его предки. А теперь он ожидал операции на ногах, и ему не на кого было опереться, и некому рассказать о тоске ничегонеделанья, вот он и толкал мою кровать, и садился напротив, и тяжко вздыхал, и говорил незначащее – Сорока летит... или – Падает снег... Я раздражался ужасно, но боролся с собою, стараясь понять старика. Я думал – Я тоже когда-нибудь стану таким стариком и возможно, мне некому будет сказать о тоске моей жизни, а, может, и не сумею и тоже кого-то окликну, а вдруг он откажет? И я соглашался – и правда, сорока... или – действительно, снег... |
|
|
|