ПОЭЗИЯ | Выпуск 72 |
* * * Чары латышских названий. Чудо серебряных слов. Словно фрагмент заклинаний, с памяти снятый засов. Иноязычная сладость. Вязь звукового герба. Вымолвить: Сабиле, Салдус – сахар и соль на губах. Вправду ли жили счастливей языкотворцы тех мест в Селии, Силаве, Спилве? так же был тяжек их крест. Но посещала удача, изобретали слова. Божия искра в придачу и тиражами – молва. Тяжесть начального слова – чернь на седом серебре. А окончанье не строго – свист снегиря на заре. Как старина написала, мы повторяем – и пусть: Сигулда, Смилтене, Сала, словно стихи наизусть. * * * Жизнь в краю подзола и песка – на запястье тоненькая вена. Сумрачно, серебряно, смиренно северное солнце у виска. Не грущу, судьба, благодарю, будь твоя благословенна скупость, мне ли скудость принимать насупясь, ни сгорю, ни душу затворю. Только голос рвется. И рука – в волосы и спутывает паклю. Не глотком, не пригоршней – по капле мед и яд родного языка. ГАНЗА. БРОДЯЧИЕ МУЗЫКАНТЫ Но выдохлись и воск и сера, давно забылись времена, где трубадурам и труверам служили слово и струна. Где шут гороховый с предместья и деревенский скоморох дудели врозь, играли вместе, и шуток сыпался горох. Ах, эти песни – мед и зелье, и риск не свидеться в раю. И грусть и дерзость. И веселье у самой бездны на краю. Где гистрионы и ваганты восторги сеяли и страх. Ушли безвестные таланты в своих дырявых башмаках... О, сколько выцвело закатов и сколько разыгралось драм. Да мало ль шлялось музыкантов по всем ганзейским городам! Но я не верю, что бесследно исчезли с рижских мостовых и бесшабашность денег медных, и безрассудство струн живых. Пора разгадывать загадки, торопит время и велит – все, что осталось в древней кладке и что впечаталось в гранит, и что вместилось в нашу память, и что в прапамяти звучит. Лишь тайный ритм – в крови и камне, в душе и совести – стучит. ТЫКВА Не пора ли раздувать огонь, помолчать – и брови к переносью. Тыквенное семечко в ладонь, Словно письмецо, вложила осень. Любопытство мучает меня – может, тайна жизни или смерти, может, знак воды или огня, в легком запечатанном конверте. С той поры и поневоле я – письмоносец, понятый превратно, что в небытие из бытия отправляет письма – и обратно. Дотерпеть, дожить, разжать ладонь, защитить от хвори и от хмури, заклинать землею и водой... Не поверить и глаза зажмурить: Снова потешает огород тыква, кваква, желтая толстуха, доброе чудовище. И рот у нее от уха и до уха. Тыква – колдовское существо. На прощанье на исходе лета – чернокнижье, буйство, озорство бедной почвы и скупого света. * * * Окраина тихо шуршит, как забытый кофейник. Бочком, как щеглиха, гляжу на осот и на вейник. Поверив приметам, во тьму уползают коренья. Прощание с летом – пора обостренного зренья. В свободное время – ах, что мне иная забота – репейное семя и терпкие ядра осота ищу, примечаю и на зиму впрок оставляю, и к зимнему чаю ручей городской утепляю. А если крылатый пожалует с севера странник, вот всё, чем богаты – гречиха, перловник и манник. О лихо, мне, лихо, повинной паду головою, ведь птичью гречиху бранила я сорной травою. Стучится к нам в сени синица, как вестник осенний. Пора опасений, пора пересмотренных мнений. Отныне заноет душа в постоянной тревоге за птиц, что со мною зимуют, и тех, кто в дороге. В резном оперенье мой сон городскими ночами. Печально прозренье. И поздно. И только печали – крапива крапивнику, чтобы росла на полянке, рябина рябиннику и конопля коноплянке. * * * В дождь – и с непокрытой головой, босиком – и в сумрачную лужу. Только прутья клетки дождевой отогнуть и вырваться наружу. Что дождю – смывать и умывать, щекотать в траве щенячье ухо. Не спеши в слова заколдовать, что невнятно до поры и глухо. Обернется злом – не мудрено, отольется – и сама не рада, не спеши виниться, все равно ложь правдоподобнее, чем правда. Стерпим, перемелем, переждем. А пока до дрожи непривычна жизнь струи, свобода под дождем, светлая, лягушечья и птичья. В туче отворяется окно, меркнет почва в ожиданье чуда, в воду превращается вино, и освобождается посуда, и пустые бочки в небесах катятся, трещат и громыхают. А в глазах домов волшебный страх, как ребячьи слезы, высыхает. * * * От слов, колес и лиц осатанев и на тебя обидевшись навеки, сбегу и нору вырою себе и брошу притворяться человеком. Пройдут дожди. Стекут под землю дни. Моя былая нежность темным зверем придет к тебе, не чуя западни, тихонько поцарапавшись у двери. * * * Ручей зеленого вина, над ним травы девичья дикость, изысканные имена – валериана, вероника. И простотой поражена я от волнения бледнею, люблю линнею, ведь она была избранницей Линнея. Исток тех драм, вздохнете вы, забыт, как страсти по Матфею, что ж, Тимофея в честь травы, или траву в честь Тимофея? Бродить лугами просто так, в гербарий – альфа и омега, найти растенье пастернак. И задохнуться, как от бега. * * * Там, где шла над водою, над бедой без опаски, кто-то жесткой ладонью стер мгновенно все краски. Это было. И с нами. Облака с островами. Острова с облаками – на замок и под камень. Столько жриц и весталок, что откуда берется. Но мне знать не пристало, чем мой день обернется – пусть суровой холстиной, пусть шагреневой кожей, пусть свиною щетиной – принимаю. Но боже! Но как больно и остро. Но как страшно и просто. Мой таинственный остров, мой единственный образ… У огня, но морозно. Слово тверже железа. О, как прямо и грозно в душу глянула бездна. * * * Поэзия. Тетрадь. Как труд в каменоломне. Не станем уверять, что ничего не помним. Да не утратим стыд. Не притупим печали. Не будем делать вид, что ничего не знали. Пройдем за пядью пядь – и все, что было с нами, попробуем назвать своими именами. Не вздумаем вещать, почесывая темя. Не станем упрощать судьбу свою и время. Все видно с той горы. Чтоб были те, кто живы, и только-то – добры, всего-то – справедливы. * * * И в памяти берег возник, когда я, не ведая броду, входила в латышский язык на ощупь, робея, как в воду, в осенний ледок босиком. Потом за латышскою речью, как в сказке, пошла за клубком в легенды, в глаза человечьи, в озера, в березы… В конце… Конец получился веселый – вдруг сильный латышский акцент возник на губах, как бесенок, и принялся звуки стеречь, друзьям и врагам на забаву славянскую терпкую речь в латышскую править оправу. Курьез ли, всерьез – не беда, я вновь говорю без опаски, сказали мне гласные: да! Согласные были согласны… * * * И оттого не рухнул мир пока – мир держится, мой друг, на честном слове. Мудры не все пословицы. Рука по локоть тонет в зернах. И в полове. Слюною птичьей намертво скреплен, мир связан хрупкою нетленной глиной, с землею взглядом связан небосклон, и судьбы сшиты тонкою травиной. Всего лишь память – смертная игла. Не клятва жизнью, не расписка кровью. Мир оттого не тлен и не зола, что вопреки дурацкому присловью читаю – и теперь как никогда в прищуре глаз и в незаметном жесте – все держится на честном слове? Да! Все держится на слове. И на чести. |
|
|
|