КОНТЕКСТЫ | Выпуск 72 |
МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ
комментарии к рассказу Ильи Оганджанова «Опустевшая планета»
История воскресного папы, который проводит с маленьким сыном несколько часов в неделю, плюс история непутёвого соседа, так и не женившегося и прожившего до седых волос с матерью, рассказаны прозаиком (равно же и поэтом) Ильей Оганджановым в небольшом трёхстраничном тексте «Опустевшая планета» удивительно лёгким и пластичным языком. Казалось бы, всё здесь просто и понятно, только непонятно почему эта простота завораживает? Почему переживания отца, возвращающегося с сыном после воскресной прогулки, становятся такими щемящими и мучительными, будто это твои собственные переживания, будто твоя собственная жизнь пошла наперекосяк и разрушается…
«Улицу перекрыли, и пришлось ехать в объезд.
Я обернулся и сдал назад. Ты сидел в своём детском креслице, плотно пристёгнутый, и смотрел в окно, за решётку ограждения. К проржавелой решётке проволокой была криво прикручена помятая жестяная табличка «Ремонтные работы. СУ-21».
«Вот экскаватор, – хотел сказать я. – Он роет траншею, чтобы прокладывать трубы для нового дома. По трубам в дом потечёт вода. А дом этот будет выше нашего, того, где живёте вы с мамой. Сейчас все дома строят выше нашего». Но ничего не сказал. Тебя интересовал только экскаватор»[1].
«Опустевшая планета» – это рассказ о любви, об одиночестве, о потерях, о том, как человек пытается хоть как-то «разрулить» (пришлось ехать в объезд[2]) мучительные трудности жизни. И это движение «в объезд» – одно из основных движений рассказа. Это рассказ о том, как человек оборачивается и… останавливает себя в своем так до конца и не проговорённом диалоге с «другим», а, может, с самим собой? (Хотел сказать… но так ничего и не сказал.) Рефлексия и само-рефлексия протагониста, ироничная горькая насмешливость над ненужными и бесполезными «взрослыми» знаниями, которые ничего не меняют и ничему не помогают в этой мгновенно пролетающей жизни, в которой только и есть эти странные передышки в бесконечных «пробках», когда появляется возможность посмотреть на то, что происходит там, за окном твоей дополнительной «оболочки» – машины. Протагонист рассказа в этих остановках оказывается не только один на один с собой и со своими воспоминаниями, но и один на один с «другим» – со своим ребёнком, тихим и созерцательным, каким был и он, вероятно, когда-то. Но сейчас у главного героя рассказа остался только пепел бесполезных слов, осыпающийся на эту мелькающую перед глазами реальность (экскаватор, трубы, траншеи, кузов «КамАЗа, застывшие качели, лилипутские домики, деревянные лошадки с отбитыми хвостами[3]). Герой пытается говорить о жизни что-то самое простое и говорить об этом самыми обыкновенными словами. С помощью этих слов он пытается упорядочить хаос жизни, превратить свою «опустевшую планету» во что-то охранительное (охранное) для своего сына, с которым ему мучительно хочется обрести трудноуловимое и хрупкое взаимопонимание. (Я хотел сказать тебе, что вот сейчас горит красный свет – значит ехать нельзя, а потом загорится жёлтый, а следом – зелёный, и тогда снова можно будет ехать…. На прощанье я собрался сказать тебе что-то дежурно нравоучительное: чтобы ты не шалил и не огорчал маму – но всё это было невыносимо скучным и ненужным.) А его маленький сын смотрит на мир отца из своего блаженного созерцательного покоя, из своего ещё нетронутого распадом и разрушением детства, и разговор их происходит на какой-то особой, цепляющей, как заноза, печальной ноте. Естественная органичность сюжетных линий и «простой» разговор о жизни, сосредоточенный, правда, на неожиданно серьёзных и сущностных вещах – вот, пожалуй, то главное, на чём строится рассказ Ильи Оганджанова «Опустевшая планета».
«Из траншеи вынырнул ковш с хищными зубцами и холмиком сыпучей земли, проплыл через тротуар и завис над кузовом «КамАЗа». У края траншеи хмурыми валунами притулились на корточках двое рабочих. Они тоже следили за экскаватором, исподлобья, и курили, выпуская изо рта густые сизые облачка.
– Эхскавайтор, – с придыханием прошептал ты и сощурился, от удовольствия или от солнца».
Каждая деталь рассказа – это и очень конкретная, ясная, достоверная деталь современной городской жизни и в то же время переживание этой реальности как реальности метафизической. Все эпитеты указывают на особый градус переживания человеком простых будничных явлений. Хищный ковш; сыпучие холмики; рабочие, напоминающие хмурые валуны – это мир, каким его видит взрослый человек (хищный, сыпучий, хмурый). Это мир не только психологически окрашенной реальности, но и реальности, уводящей за грань психологии: рабочие, напоминающие хмурые валуны. Это не только сравнение, но (в контексте повествования) сквозь эти сравнения и эпитеты просвечивает какой-то странный (тяжёлый и мучительный) мир, который никогда не дан как явный, но показан как мучающий человека и подступающий к человеку в самые, казалось бы, будничные минуты жизни. А взгляд сына – чист и не замутнён. Мир сына полон «надмирной» синевы и покоя. Ребёнок щурится от удовольствия и привыкает к словам, за которыми он созерцает то особое («блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят»), что его отец, вероятно, уже утратил.
«Я свернул на бульвар. Цвела сирень, и тяжёлые гроздья тускло светились в закатных лучах, словно подёрнутые пеплом. На бульваре было оживлённо. Стайки подростков, собачники, мамаши с колясками, бегуны, велосипедисты, на лавочках – старики и влюблённые... Ты смотрел на кусты сирени и людей. Пристально, неотрывно. И казалось, мысли твои уносятся куда-то далеко-далеко, где ни людей, ни сирени, и мне туда за тобой не угнаться.
Мы остановились на светофоре. Я хотел сказать тебе, что вот сейчас горит красный свет – значит ехать нельзя, а потом загорится жёлтый, а следом – зелёный, и тогда снова можно будет ехать. Мне хотелось рассказывать тебе обо всём вокруг, чтобы ты не выглядел таким беззащитным. Как будто мой опыт мог уберечь тебя от чего-нибудь. Но ты ещё не различал цвет? по названиям, у тебя всё было «синее» – и небо, и лопатка, и огни светофора».
Протагонисту кажется, что он может уберечь ребёнка от серого пепла, которым «подёрнуты» для него все явления жизни. Цвела сирень, и тяжёлые гроздья тускло светились в закатных лучах, словно подёрнутые пеплом. Иногда ему кажется, что с помощью слов можно этот разрушающийся на его глазах, распадающийся «внешний» и «внутренний» мир заговорить и охранить своего сына от той опасности, которую эти два мира («внешний» и «внутренний») в себе таят. Но взгляд ребёнка гармоничен, взгляд его иконичен и не нуждается в «заговорах».
Однако гармония ускользает. Катастрофа уже произошла. Имя ей – маята будней.
«Справа, между домами, виднелся детский сад. Тёмные безжизненные окна, застывшие качели, деревянные лошадки с отбитыми хвостами, аляповато раскрашенные лилипутские домики, песочница, лесенка, горка. Было похоже на опустевшую планету из какого-нибудь голливудского фильма катастроф. Когда-то я ходил сюда. Сейчас это невозможно представить. Точно в какой-то иной жизни. Ты, наверно, тоже скоро пойдёшь в этот детский сад – с разменом пока ничего не получается. И, скорее всего, затянется надолго».
А вот ещё один разворот (поворот) повествования: мы погружаемся на глубину, в прозрачные и призрачные, похожие на лёгкий тополиный пух, воспоминания главного героя (отца).
«Я тоже стал рассматривать тополь. Его посадили пионеры на субботнике. Они дружно копали ямки под наблюдением насупленного молодого вожатого. Вытаскивали из грузовика и волокли по земле тощие саженцы с взъерошенными корнями. Вкапывали их, притаптывали, поливали из переполненных вёдер и подвязывали тонкие стволы к вбитым в землю колышкам. Я тогда болел ангиной и, привлечённый весёлыми детскими криками, вылез из-под одеяла, забрался на подоконник и с завистью глядел на пионеров, на всю эту озорную суету, на торчавшие из земли голые саженцы, точно побитые морозом, неживые».
И эти огненно лёгкие как ручейки пламени воспоминания – яркие и безутешные. Воспоминания эти прерываются ещё одной (как бы параллельной, «объездной») сюжетной линией. Перед читателем разворачивается грустная и безысходная история соседей, матери и её взрослого сына. История вечных «других». Тех, кто живёт рядом с каждым из нас, кого мы встречаем на лестничной клетке, на узких улицах нашей жизни, о ком мы говорим самые обыденные слова. И эти придуманные истории о другой (соседской) жизни кажутся нам всегда достоверней того, чем те, «другие», на самом деле живут. Но чаще всего истории наших «соседей» являются нашими смутными мыслями о себе, которые мы проецируем на тех, кого толком и не знаем. Вот женщина, поздно родившая сына и потерявшая мужа. Вот сын, у которого никак не получается обрести независимость от матери. А вот пластинки-голограммы, прозрачные и призрачные, которые этот сын показывает ученикам в школе.
В своей прозе Илья Оганджанов создаёт для читателя своеобразные голограммы тихих человеческих драм. Одна из них называется «история соседа Алексея».
«Однажды на выходные я встретил его на бульваре. Был такой же чудесный майский вечер. Солнце садилось, и воздух был, точно позолоченный. Становилось прохладно, но я, не обращая на это внимания, слонялся по бульвару в рубашке нараспашку, полный смутных будоражащих предчувствий. Впереди были выпускные экзамены, бескрайняя неизвестная взрослая жизнь, и в кармане моих новых джинсов лежали два билета на последний сеанс. Алексей шёл навстречу. В костюме, в накрахмаленной белой рубашке и туго повязанном полосатом галстуке лопатой. Сияющий, бодрый, с несмелой мученически-блаженной улыбкой на бескровных тонких губах. Рядом семенила девушка. Наверно, его студентка или аспирантка. Блёклая блузка, полинялая коричневая юбка. На плече жидкая косичка. Маленькое меловое личико. Потерянный, обречённый взгляд. И поодаль, тенью, за ними следовала Екатерина Фёдоровна...»
Оганджанов строит драматическую канву своего рассказа на контрасте двух почти смежных цветов: накрахмаленная белая рубашка Алексея и блеклая блузка девушки; её меловое личико (то есть почти уже неживое). Вначале повествования, как мы помним, мы попали в пепельные сумерки заката. А здесь, в середине рассказа, мы оказываемся в золотистом воздухе юности. Здесь ещё нет той тягучей тяжести, которой пронизана атмосфера начала «Опустевшей планеты». Мы опять возвращаемся. (Помните, это движение «в объезд», которое было задано первой строкой рассказа). И мы видим соседа Алексея, проживающего не свою, а «чужую» жизнь, будто он доживает, «донашивает» жизнь своего отца. И не только метафорически, а буквально. (Алексей был поздним ребёнком, рано потерял отца и долго донашивал за ним вещи: каракулевую шапку-пирожок, серый двубортный пиджак, лоснящийся на локтях, мешковатое драповое пальто, таскал в школу старый кожаный портфель, будто изображая умершего.)
Но здесь, в золотом сечении рассказа, воздух точно позолоченный и полон тревожащих предчувствий юности. Перед нами мерцает мученическая и блаженная улыбка Алексея, и томительное предчувствие взрослой жизни протагониста рассказа. Илья Оганджанов разворачивает тихую драму своего рассказа на небольших контрастных сдвигах. Бескрайняя неизвестная жизнь и потерянный и обречённый взгляд. Ощущение удивительной шири и полноты, которая разлита в воздухе первой любви, прозрачный вечер, окутавший маленькое меловое личико подруги Алексея, и мучительная обречённость всего этого будоражащего и ускользающего счастья. И вот он – последний поворот: «Алексей оглянулся. Впалые глаза остановились на нашей машине. Он на секунду он застыл в напряжении, чуть подался вперёд, но тут же обмяк и рассеянно смахнул со лба непослушную седую прядь». Обречённый взмах ладонью. Непослушная прядь. Никогда, никогда эта напряжённая непослушная струна не зазвучит в нём больше. Всё обмякнет, покроется седым пеплом, и опустеет милый сердцу сад. Потерпи немножко. Слышим мы простую, самую обыденную фразу отца маленькому сыну, который нетерпеливо бормочет что-то на детском своём языке и ждёт, когда же выйдет мама и заберёт его домой. Потерпи немножко, так бы мог сказать и Чехов своим трём сёстрам.
Илья Оганджанов мастерски создает прозрачные словесные голограммы, через тонкую нюансировку эпитетами, через тихие контрасты, почти незаметные, пуантилистические прикосновения, когда два цвета (две разные, но часто близкие по оттенку краски) кладутся рядом в угрожающей зыбкой пустоте. И в этой мучительно невесомой пустоте возникает естественная и органичная картина. Без нажима, без взбудораженной напряжённости, без гнетущей всеохватности, без распадающейся постмодернистской придуманности или конструктивисткой нарочитости, – ничего этого в прозе Ильи Оганджанова нет. В «Опустевшей планете» всё естественно и просто. Здесь есть только то, что художественно необходимо для исполнения творческого замысла, то, что через внешнюю форму естественно и органично выявляет глубинное содержание, которое открывается человеку в самые непреднамеренные и тихие мгновения жизни. Именно эта органичность прозы Ильи Оганджанова и завораживает, как завораживает колышущийся на ветру осенний лист или уснувший на твоих руках ребёнок.
В заключение хочется сказать об особой, восходящей и к Юрию Казакову, к его прекрасным рассказам «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал», и к прозе Ивана Алексеевича Бунина интонации Ильи Оганджанова в «Опустевшей планете», её щемящей безысходно-грустной ноте.
ОПУСТЕВШАЯ ПЛАНЕТА[4]
Улицу перекрыли, и пришлось ехать в объезд.
Я обернулся и сдал назад. Ты сидел в своём детском креслице, плотно пристёгнутый, и смотрел в окно, за решётку ограждения. К проржавелой решётке проволокой была криво прикручена помятая жестяная табличка «Ремонтные работы. СУ-21».
«Вот экскаватор, – хотел сказать я. – Он роет траншею, чтобы прокладывать трубы для нового дома. По трубам в дом потечёт вода. А дом этот будет выше нашего, того, где живёте вы с мамой. Сейчас все дома строят выше нашего». Но ничего не сказал. Тебя интересовал только экскаватор.
Из траншеи вынырнул ковш с хищными зубцами и холмиком сыпучей земли, проплыл через тротуар и завис над кузовом «КАМАЗа». У края траншеи хмурыми валунами притулились на корточках двое рабочих. Они тоже следили за экскаватором, исподлобья, и курили, выпуская изо рта густые сизые облачка.
– Эхскавайтор, – с придыханием прошептал ты и сощурился, от удовольствия или от солнца.
Я свернул на бульвар. Цвела сирень, и тяжёлые гроздья тускло светились в закатных лучах, словно подёрнутые пеплом. На бульваре было оживлённо. Стайки подростков, собачники, мамаши с колясками, бегуны, велосипедисты, на лавочках – старики и влюблённые... Ты смотрел на кусты сирени и людей. Пристально, неотрывно. И казалось, мысли твои уносятся куда-то далеко-далеко, где ни людей, ни сирени, и мне туда за тобой не угнаться.
Мы остановились на светофоре. Я хотел сказать тебе, что вот горит красный свет – значит ехать нельзя, а потом загорится жёлтый, а следом – зелёный, и тогда снова можно будет ехать. Мне хотелось рассказывать тебе обо всём вокруг, чтобы ты не выглядел таким беззащитным. Как будто мой опыт мог уберечь тебя от чего-нибудь. Но ты ещё не различал цвета по названиям, у тебя всё было «синее» – и небо, и лопатка, и огни светофора.
Справа, между домами, виднелся детский сад. Тёмные безжизненные окна, застывшие качели, деревянные лошадки с отбитыми хвостами, аляповато раскрашенные лилипутские домики, песочница, лесенка, горка. Было похоже на опустевшую планету из какого-нибудь голливудского фильма катастроф. Когда-то я ходил сюда. Сейчас это невозможно представить. Точно в какой-то иной жизни. Ты, наверно, тоже скоро пойдёшь в этот детский сад – с разменом пока ничего не получается. И, скорее всего, затянется надолго.
Мы ехали медленно. Машин было много. Все возвращались с дач. Наконец, я свернул во двор и остановился у подъезда.
– Папа сосем не умеет пайковаться, – заученно повторил ты очевидно чужую фразу.
Я отправил эсэмэску, что мы внизу. Воскресенье заканчивалось, и нам пора было расставаться.
На прощанье я собрался сказать тебе что-то дежурно нравоучительное: чтобы ты не шалил и не огорчал маму, – но всё это было невыносимо скучным и ненужным. И потом так хорошо было сидеть с тобой в тишине, слушая шелест листвы за окном. Ты зачарованно смотрел, как ходит, шевелится под ветром густая крона тополя и как дрожат и трепещут его широкие маслянистые листья. И я боялся пошевелиться и спугнуть какую-то таинственно завладевшую тобой мысль, пришедшую к тебе из неведомого мне далека.
Я тоже стал рассматривать тополь. Его посадили пионеры на субботнике. Они дружно копали ямки под наблюдением насупленного молодого вожатого. Вытаскивали из грузовика и волокли по земле тощие саженцы с взъерошенными корнями. Вкапывали их, притаптывали, поливали из переполненных вёдер и подвязывали тонкие стволы к вбитым в землю колышкам. Я тогда болел ангиной и, привлечённый весёлыми детскими криками, вылез из-под одеяла, забрался на подоконник и с завистью глядел на пионеров, на всю эту озорную суету, на торчавшие из земли голые саженцы, точно побитые морозом, неживые. Когда тополя подросли, жильцы не знали, куда деваться от пуха, и на чём свет ругали пионеров. Но нам с приятелями пух очень нравился. Мы поджигали его и с азартом следили, как разбегаются по двору огненные ручейки. Сколько всего утекло с тех пор...
По переулку от автобусной остановки возвращались домой соседи сверху. Мать и сын. Екатерина Фёдоровна и Алексей. Наверно, с дачи, с электрички. Она шла медленно, тяжело переставляя под ветхой юбкой отекшие ноги. И тянула за собой прихрамывающую на оба колеса сумку-тележку. Он подлаживался под её шаг, мелко перебирая длинными худыми ногами в парусящихся штанинах и размахивая такими же длинными и худыми руками. Голова чуть вскинута. Редкие, нестриженные волосы растрепались на ветру. И вся его нескладная высокая фигура грозила вот-вот переломиться.
Мама всегда ставила их семью в пример. «Как дружно живут. До чего интеллигентные люди. Оба преподаватели. Сын прекрасный вырос, послушный, отличник. И между прочим, не болтается с шалопаями по подворотням». Алексей был поздним ребёнком, рано потерял отца и долго донашивал за ним вещи: каракулевую шапку-пирожок, серый двубортный пиджак, лоснящийся на локтях, мешковатое драповое пальто, таскал в школу старый кожаный портфель, будто изображая умершего.
Потом, уже студентом, приходил к нам на продлёнку демонстрировать младшеклассникам оптические «фокусы»: голограммы. Сбивчиво объяснял принцип действия, гасил в классе свет, включал настольную лампу и доставал из потёртого портфеля стеклянные пластины, и в их прозрачной глубине чудесным образом возникали изображения башен Кремля, рубиновые звёзды, профиль Ленина.
После смерти мужа Екатерина Фёдоровна перестала здороваться с соседями. Но мама говорила, что мне всё равно здороваться надо – воспитанный человек обязан быть вежливым. Вечерами, возвращаясь из музыкальной школы, я встречал Екатерину Фёдоровну на автобусной остановке или на лавочке у подъезда, она терпеливо ждала сына с работы, теребя тесёмку выцветшего платья. По утрам выходила на балкон проводить своего Алёшеньку и долго махала вслед, пока он не исчезал за поворотом. Порывистый, угловатый, он всё время куда-то спешил, подавшись вперёд всем телом, словно рвался убежать.
Однажды на выходные я встретил его на бульваре. Был такой же чудесный майский вечер. Солнце садилось, и воздух был, точно позолоченный. Становилось прохладно, но я, не обращая на это внимания, слонялся по бульвару в рубашке нараспашку, полный смутных будоражащих предчувствий. Впереди были выпускные экзамены, бескрайняя неизвестная взрослая жизнь, и в кармане моих новых джинсов лежали два билета на последний сеанс. Алексей шёл навстречу. В костюме, в накрахмаленной белой рубашке и туго повязанном полосатом галстуке лопатой. Сияющий, бодрый, с несмелой мученически-блаженной улыбкой на бескровных тонких губах. Рядом семенила девушка. Наверно, его студентка или аспирантка. Блёклая блузка, полинялая коричневая юбка. На плече жидкая косичка. Маленькое меловое личико. Потерянный, обречённый взгляд. И поодаль, тенью, за ними следовала Екатерина Фёдоровна...
Тополь тебе наскучил. Ты заболтал ножками и стал нетерпеливо повторять:
– А скойо мама пидёт?
Екатерина Фёдоровна и Алексей прошли мимо нас. Я по привычке кивнул в знак приветствия.
– Мама сейчас придёт, сынок. Потерпи немножко.
В боковое зеркало было видно, как они подошли к подъезду. Екатерина Фёдоровна набрала код на домофоне. Потянула за ручку двери. И когда её сумка-тележка исчезла в дверном проёме, Алексей оглянулся. Впалые глаза остановились на нашей машине. Он на секунду застыл в напряжении, чуть подался вперёд, но тут же обмяк и рассеянно смахнул со лба непослушную седую прядь.
[1] (Вернуться) Все цитаты из рассказа И. Оганджанова «Опустевшая планета».
[2] (Вернуться) Курсивом выделены цитаты из рассказа И. Оганджанова «Опустевшая планета».
[3] (Вернуться) Перечень того, что видит герой рассказа И. Оганджанова «Опустевшая планета».
[4] (Вернуться) Рассказ «Опустевшая планета» впервые опубликован в журнале «Знамя» 2014, № 9.
|
|
|