ПРОЗА | Выпуск 76 |
Немногие знают чары или, как сказали б иные, гипноз старой римской дороги, тысячелетней, прозываемой Аппиевой.
Она всегда дарила профессору Сноупену особенное состоянье души. Вот и сегодня он шел и погружался все более в Прошлое, – этой брусчатки, плит, уложенных лентою, утекающей вдаль синеватым каналом: он исчезает за склоном и снова выныривает с той стороны.
Идти по дороге – даже, пожалуй, плыть – можно весь день. Это его ванна вечности, говорил он шутливо студентам, а еще рассказывал миссис Кемп, убиравшей его квартиру в Кембридже, и она кивала головой, немного недоумевая: надо же, именно древности омолаживают профессора, все-таки уже пожилого в свои шестьдесят. Усталым он в Рим уезжал, а возвращался если не мальчишкой – так миссис Кемп себе не позволила б думать, – то все-таки почти магистром.
Редкая травка пробивалась через песок между камнями, трогательная в своей беззащитности. Кусты и деревья подступали к дороге с почтением. На этот раз, впрочем, профессору мешало предвкушение встречи с Гвалони, маститым архивариусом, старинным знакомым и почти приятелем, хотя, разумеется, в его возрасте и при его ранге приятели перевелись. Уже давно никто не имел права хлопнуть его по плечу при встрече или вдруг позвонить по телефону ради удовольствия поболтать.
Гвалони ему телефонировал неделю тому назад и сказал, что наткнулся на документ очень, по его мнению, важный, касающийся «темы вашей жизни». «Возможно, это разгадка», добавил. Профессор Сноупен насторожился, хотя и не почувствовал особого рвения. За сорок лет исследований он пережил десятка три обманувших тревог и ложных открытий. Шанс, разумеется, остается, ведь однажды он выпадет после четырехсот лет пристального вглядывания и перекапывания событий и документов. В Рим Сноупен собрался охотно: увидеть Гвалони, посидеть в архивах Ватикана, а заодно и решить маленький вопрос об Офелии.
Чарльз Сноупен – шекспировед. Знаменитый, маститый, автор толстенных томов и зачинатель международного движения Forum Shakespeare.
Другим большим направлением, питающимся тайной великого стратфордца, является, как известно и нужно ли добавлять, шекспироискательство. Несмотря на общность источника, искатели расходятся с ведами в главном – в методе. Обе школы сами стали предметом исследований ученых социометров, и некоторые результаты удивили всех. Так, среди шекспироведов обнаружился повышенный процент сирот, а среди шекспироискателей преобладали – больше половины! – внебрачные дети. Но это так, мимоходом; данные эти ждут своего осмысления.
Аппиева дорога! Вернемся на нее, догоним профессора Сноупена. Он приустал и уже подумывал, не сократить ли ему прогулку, ибо приятное состояние подвешенности и погруженности его покинуло, и он шагал уже просто по университетской привычке доводить до конца даже наскучившее упражнение. Нет у профессоров студенческого счастья – отбросить книжку, где после ярких догадок и мыслей устанавливается серая пелена системы и, рискнем добавить, банальности.
Автобус с веселыми синими окнами на площади перед Виллой Орацци, – рестораном, подступившим к древней дороге, – его поманил. Через полчаса он ехал обратно в Рим; с ним ехали три женщины в черной одежде. «Вероятно, едут на похороны, – подумал рассеянно Сноупен. – Как они похожи на плачущих с картины Мантеньи!»
Гвалони ждал его в полдень в траттории недалеко от вокзала Термини. «Только там маэстро Паоло варит спагетти так, как полагается честному римлянину», – говаривал он. А файф-о-клок Сноупен намеревался встретить в обществе Умберто Мокко, приятеля – несмотря на разницу в возрасте, остроумца. Если, впрочем, удастся увернуться от интервью, – а от него отказываться не нужно в виду всемирного конгресса на тему «Шекспир: Черная Дыра или Новая Галактика?»
Рим умилял профессора своей небрежностью и беспечностью, сутолокой и горячностью перебранок водителей и пешеходов. И при полном беззлобии. Таков характер средиземноморцев. Гвалони рукою ему махал с противоположной стороны виа Кавура и вдруг начал переходить, рассекая движение. Такое в Лондоне ему не сошло бы с рук!
– Giusti son due, e non vi sono intesi[1], – приветствовал Сноупен эрудита. Тот лишь на мгновение задумался, и улыбнулся узнанному стиху из великой Комедии. А отвечал на языке королевы:
– Thou still hast been the father of good news![2]
Паоло выглянул из кухни поприветствовать Гвалони, а потом ученым принесли макароны, отменно сваренные, с едва слышимым тонким ароматом петрушки и сельдерея.
– А теперь молчание! – сказал Гвалони. – Слушая симфонию Бетховена, вы не стали бы разговаривать, сэр? А тут грандиозная симфония вкуса! О, дайте соусу сыграть свою партию скрипки!
Гвалони не без умысла назвал профессора сэром: тот был возведен в рыцарское достоинство в честь своей недавней трехтомной монографии «Ключ Уильяма».
Костюм римлянина, пожалуй, ординарный, с одной лишь, но многозначительной деталькой: на лацкане поблескивал крестик священника.
Съев свою порцию ловко и быстро – приятно смотреть, как он в ложке накручивал вилкой аккуратный клубочек спагетти, с проворством фокусника или художника, и подносил ко рту движением плавным, музыкальным, словно кормил дрессированное животное, и губы вытягивал трубочкою навстречу, и вот – ам! Губы лоснились, нос морщился от удовольствия, по лицу растекалось блаженство.
– Макароны должен есть итальянец, – заключил Сноупен, – а пиво пить англичанин. И вместе им не сойтись? Как бы не так.
Закончив еду, Гвалони с улыбкой наблюдал неуклюжие действия Сноупена, ронявшего капли соуса, неся макароны ко рту, страхуясь салфеткой, уже испещренной пятнами.
Паоло немедленно приготовил кофе, неописуемо вкусный, профессор это тут же признал и подумал, что по возвращении на родину ему придется опять привыкать к напитку из бразильских зерен.
– Так вот, дорогой Сноупен, почему я хотел вас увидеть, – сказал наконец итальянец. – Недавно будучи в Генуе, я на блошином рынке заметил вот эту шкатулку. В ней лежал документ, письмо, показавшееся мне близким вашей тематике. При всем моем малом знании Шекспира – да еще и мое отношение к нему недалеко от толстовского, хотя толстовец из меня никакой, – я все-таки понял, что это письмо – а это письмо – решает проблему ваших исследований. В двух словах: прочтя его, становится ясно, кто и что такое Шекспир.
Сноупен сидел неподвижно. Он чувствовал звонкие удары сердца, такие сильные, что ему было больно. Кровь пульсировала в жилке на виске, на руках, повсюду. Так поразила его уверенность эрудита-священника.
– Вы поймете меня правильно, Сноупен. Разумеется, желание опубликовать меня посетило. Эта находка вытолкнула бы меня на арену Колизея мира, никаких сомнений. И оно оставалось со мною два дня. Я молился. На третий день искушенье прошло. Священнику не нужна слава.
– А Церкви? – неожиданно хриплым голосом спросил англичанин.
– Разумеется, я не мог взять на себя ответственность. Я обратился к моему духовнику, мы вместе учились в семинарии, а потом и в Руссикуме, кардиналу Д... но и он колебался в виду масштаба находки. И он обратился за советом. Не знаю, как высоко поднялась эта новость. Ответ мне пришел через одиннадцать дней: «Слава человеков нам не нужна».
Сноупен вздохнул глубоко. Крупная рыба плыла ему в руки. Рыба? Кит!
Гвалони наблюдал за ним с любопытством.
– Не положить ли в архив? Эта мысль тоже пришла. Утаить открытие тайны. А вот уничтожить... на это не поднимется рука архивариуса! Так вот, Сноупен, владейте шкатулкой! В конце концов, ваша верность ученого получает награду.
Шекспировед протягивал руку. Он крышку шкатулки приподнял, страшась. Коснулся свернутого листа, и его почти ударило током: он на ощупь узнал бумагу, ту самую, семнадцатого века, его начала, шероховатую, рябью подернутую.
– Извините, падре, сейчас не смогу: мне надо отдышаться. В себя придти.
Священник сочувственно кивал головой и тихо смеялся.
– Прощайте, профессор. Да, эта слава не наша. Но если вдруг, паче чаяния, узнаете что-нибудь конфиденциальное о Биг Бэнге – дайте знать. Нам очень важно.
Ватиканскую библиотеку профессор любил. В ней что-то от Аппиевой дороги. Или от римских катакомб, другого его любимого места.
Седые и лысые головы читателей. Мелькнет красная мантия кардинала или фиолетовая ряса аббата – старинного, но живого и даже процветающего ордена. Зеленые лампы. Запах мастики паркетных полов, вековых кож, кисловатый – бумаги, – сей аромат библиотечного зала был для него так же приятен, как запах духов для светского щеголя.
В эту поездку его ждал том из синайского монастыря. Сноупен намеревался проверить догадку, смутную интуицию: именно тут нужно копнуть и достать.
И что ж: подтвердилось, что офелия – слово! Термин монашеской жизни! Выступил новый смысл строчки! Кто-то, писавший пьесу – или переписывавший, он сегодня это узнает, – знал практику греческого монастыря.
Ибо «офелия» – молитвы, читаемые в келье монахом.
«В монастырь!» – говорит Гамлет Офелии, и не раз.
Настаивает: «Get thee to a nunnery. …To a nunnery, go, and quickly».
Куда как естественно отсылать офелию в монастырь! В устах Шекспира не удивляет насмешка над официальным церковным. Над католичеством, конечно, это можно в то время в Англии, хорошо для карьеры.
Не упуская сострить, на радость будущим фрейдистам: «тебе пришлось бы постонать, чтобы притупить меня».
– It would cost you a groaning to take off my edge! – произнес он вслух. Спина сидевшего перед ним ватиканского стражника – в пестром кафтане – вздрогнула.
Офелия! Пустячок, а приятно. Тема статьи. Или подарить студенту для докторской. Студентке Кейс: она внимательно слушает и рот открывает, возможно, от удивления, красивые губы, и когда открывает, зубы ее жемчужно мерцают, и глаз она не сводит с него, а он говорит, говорит, глаз не сводя с этого свежего рта, с розовых губ и мерцающих в полутьме рта зубов...
Пусть Кейс займется Офелией и монастырем. Гамлет как раз говорит: «Ты стоном заплатишь за мою оконечность...» Гм.
Сноупен не спешил выйти за стены Ватикана. Он в тени деревьев сидел на скамье, ленясь, отдыхая. Чувствуя тяжесть подступающей разгаданной тайны.
Три главных претендента на званье Шекспира: Философ, Граф и Актер. При жизни они не спорили, и людям до сих пор не хватает чего-то, именно этой борьбы за ранг и славу, и они ее добавляют, и борьбе не будет конца! А теперь еще Икс в черной шкатулке.
Ни со стаей выть, ни со стадом блеять. Судьба!
Ни подвывать, ни подблеивать.
Принимая неприбыльность прочих положений в обществе.
Умберто Мокко мог его поддеть, умел и любил. Сноупен смотрел снисходительно: ему нравилась эта раскованность, мальчишество, впрочем, не злое, без подножек нежданных. Встреча с ним в Риме была почти обязательной, и сегодня профессор радовался ей вдвойне: она отдаляла мгновение, когда он, один в номере «Корделии» – не под номером, а тоже именем окрещенным, Лаэрт, – вынет роковой документ и узнает, и будет отныне Знать.
Он весь, прежний, умрет: шестидесятилетний, со всеми своими успехами в жизни, статьями и книгами, званиями, – конечно, всего сразу у него не отнимут, и пенсию тоже дадут, но произойдет судьбоносное. Словно все эти годы, эти столетия собиралась в запруду вода, поднимаясь перед плотиной по имени Тайна Шекспира, и вдруг тайну прорвало, вода хлынула с клекотом, ревом, смывая дачные поселки профессоров, факультетов. Всё к черту!
Даже без пафоса: своей рукой он вынет пробку из ванны! Сноупен засунул руку в портфель, шкатулочку приоткрыл и пощупал в рулончик свернутый документ, конечно, письмо: с корочкой высохшей восковой печати с рельефом рисунка. Его зрячие пальцы читали оттиск, инициалы, и он уже перебирал имена подходящие тысяча... несомненно, шестьсот... третьего? четвертого года?
– Сноупен, дьяболо! – крикнул голос, последовал удар по плечу. Умберто Мокко над ним нависал, улыбаясь. Англичанин выдернул руку из сумки, поспешно вставая, и уже сам склонялся к итальянцу с высоты своего гренадерского роста, а Умберто сразу как-то сжался, уменьшился, но не сдался.
– Садитесь, садитесь, сэр (подчеркнул он), а впрочем, чтобы быть с вами на равных, посвятите в рыцари и меня! – Хохотал он, протягивал Сноупену столовый нож. Профессора этот жест кольнул неприятно. Как говорится, он не тщеславен, но ведь сама королева...
Однако увлекся шуткою сам, с видом важным ударил легонько столовым ножом по плечу и важно скандировал:
– Haec caupona nomine coco constitui te miles macaroons... Поправьте, если что не так.
Теперь задет был Умберто – «посвящаю тебя в рыцари макарон!» – но ведь сам напросился! И тут же занозу досады изгнал наслажденьем от глупости сцены.
Голодными они не казались. Гарсон издалека посмотрел и принес им складень расписанья закусок.
За окном Тибр являл спокойствие полное, тек равнодушно. Вдали, над круглым замком Гандольфо, реял флаг Ватикана.
– Ну-с, ловля удачна? – еще посмеивался Мокко.
– Представьте себе, выловил нашу прекрасную утопленницу! Офелия – не дева, а термин!
В двух словах находку пересказал. Взгляд Умберто замаслился: он тоже штучки любил.
– Копнули, профессор! Я всегда говорю: всё слоями лежит, всё в подполье ушло. Сам язык – небоскреб, опустившийся под землю! Мы говорим, да, но мы никогда не одни: смотрите, сколько теней наших предков столпилось, они разговаривают тоже! Нашими ртами!
Он был круглый сирота.
Сноупен оглянулся невольно. Пара усаживалась неподалеку, а через окно их фотографировал господин с туристической сумкой через плечо. Умберто высунул ему язык и показал оскорбительно палец, фотограф радостно засмеялся и камеру снова навел, делая жест одобрения. А потом благодарил Мокко, прижимая руку к груди и кланяясь.
– Это слава, – сказал равнодушно Сноупен.
– Полтора миллиона – последняя книжка, – сказал итальянец. – Экземпляров, – добавил. – Ты читал?
– Нужно? – с готовностью отозвался Сноупен.
Мокко хмыкнул неопределенно.
– Рыцарь, вы забыли устав нашего ордена? Мы не открываем книгу, если ее купили более двадцати тысяч. А вы – миллион!
– Согласен, – Мокко слегка помрачнел. – А минимум наш?
– Легко догадаться – один экземпляр, – засмеялся шекспировед.
– Куда же девать миллионы? – притворялся Умберто.
– У вас проблема с деньгами? Пожертвуйте! Вот хотя бы в фонд мирового конгресса Форум Шекспир...
И осекся, вспомнив, что в шкатулке, в портфеле, у него на коленях...
– Хорошо, я скажу секретарше. Двести тысяч пришлю.
– Не спешите! – И долго откашливался. – Знаете что? Отдайте сумму на детей инвалидов.
Мокко моргал глазами, клоуна строя, выражая тем изумление.
– Что с вами, Сноупен? Вас разжалобила Офелия? Думали – женщина, а оказалась – молитва?
– Дело в том, каро амико, что тайна Шекспира близка к завершению...
– Да ну?! И вы так спокойно о сем говорите! Кто подвел мину под вашу приятную жизнь?
– Умберто, вы о последствиях. Истина же сама по себе.
– По-вашему, истина то, что Уильям – не Философ, не Граф, не Актер, а Икс – предположим, Кожевник? Невелика ж ваша истина. Смешно, хотя вам не до смеха, я вижу. А все-таки любопытно... И кто ж этот гений? Неужели англичанин?
– Не обрусевший же турок!
– Ну, ну, извините. Английскую поэзию я тоже ценю.
Легкость встречи прошла, пришло время общения, разговора, выдумывания тем и предлогов. Оба подбирались к заключительной фразе, приготовляя взгляд на часы, надеясь на звонок телефона, – из людей талантов значительных они превращались в бездарных сценаристов кино, строящих жизнь героев на нечаянных звонках телефона в кармане.
Не сговариваясь, они встали и вышли. Мост Кавура они перешли вместе, чувствуя, что расстаются – до новой встречи. И она тоже будет удачной.
Сноупен назначил час истины: он развернет бумажный рулончик, когда солнца красный животик над линией горизонта растает совсем.
Он придвинул стул к подоконнику, блокнот приготовил для внезапной нужды записать. Лупу и ручку. Теперь он жалел, что тогда не прочел – с разгона, немедленно, и приготовления приняли вес – грузом легли на плечи прожившего как-никак почти целую жизнь человека. Он готовился долго: он знал об Уильяме всё, кроме последнего: кто он?
Сноупен развернул рулончик письма осторожно, – так со стариком обращаются, опасаясь повредить и сломать.
Письмо было из Генуи, с этого оно начиналось. После нескольких впечатлений – «турецкий корабль, трехмачтовый... город приятный... из церкви статую святого Бенедикта вынесли... там будет надгробие, сказал мне Винченцо... И наконец: «Ты спрашиваешь, правда ли... и просишь напомнить, как выглядит ключ, позволяющий знать имя «Гамлета» и всего остального... Я же тебе говорил, как ты мог позабыть? Еще раз, теперь уже письменно. Он зашифровал свое имя в Фолио 1623 года. Оно начинается с флейты, когда он предлагает Розенкранцу на ней поиграть. Первая буква второго слова первой фразы, вторая буква второго слова второй фразы, третья буква третьего слова третьей фразы, и так далее. Удобство этого шифра ты видишь: он сохраняется при любом шрифте и во всех переизданиях на английском. Тот же шифр использован в «Лире»: найди его сам на досуге. Желаю успеха в изучении тайнописи! И уж конечно, ты легко догадаешься, что написал тебе из Генуи любящий тебя Н... Б...»
По привычке он посмотрел бумагу на свет. Водяной знак незнакомый: агнец с крестом на плече и поднятым копытцем.
Сноупен сидел, мешком повиснув на стуле. Он не помнил, где он. Он слышал голос письмо написавшего, отправителя из толщи столетий, в тишине абсолютной. Сердце билось медленно, словно собиралось остановиться, у него мерзли руки, он взглянул и хотел удивиться – его ли эти синие пальцы – но душевных сил на удивление не хватило. Достал томик Шекспира, открыл – и сразу на нужной странице. Такое с ним случалось все чаще: книга открывалась на том эпизоде, о котором он в тот миг размышлял и хотел иметь перед глазами.
Первую букву он сразу увидел, она сама загорелась, и остальные зажглись одна за другой, ему не понадобилось вычислять. Имя сверкало на странице его оксфордского тома, как горело б оно и среди строк народного издания за двадцать пенсов.
Такую тяжесть открытия Сноупен не мог понести. Ах, почему же он не женился! Когда можно было и нужно, и требовалось: эта милая Дарси американка, всё задававшая вопросы о Донне, о Бэконе, об английской традиции бесполого брака, и как же это возможно, и что он сам, Сноупен, об этом думает, – Дарси нежно к нему подбиралась, а потом вдруг приперла к стене: Шейк-Спиэр значит «копьем потрясающий», это образ богини Афины, она потрясает копьем, готовая бросить... Но ведь копье – фаллический символ, не так ли, профессор? С какой целью и каким копьем драматург потрясал? А?
Дарси, розовея, к нему придвигалась, грудью касалась плеча, а он – тогда помоложе, веселый, недавно взятый на кафедру, – внутренне сжался, боясь и желая ее приближения, пусть только ответственность она возьмет на себя! Аспирантка дошла до границы – руку протянуть, но ему, и остановилась, ей методистское воспитание больше не позволяло, хотя доктор Фрейд разрешал.
Теперь спустя двадцать лет он был в Риме один, изнемогая под ношей чудовищного открытия. Хоть кому-нибудь позвонить! Да хотя бы Коттону, пусть он из партии шекспироискателей, шекспироведам враждебной. Сноупен Коттона Гильденстерном дразнил, – про себя, разумеется, а то и Полонием. До короля Коттон не дотягивал, а вот порученьице выполнить мог.
Телефон сам зазвонил. В окошечке появилось имя Коттона.
«Телепатия? – подумал осторожный Сноупен. – Не сойти бы с ума».
Шекспироведение – это всё. Это жизнь, война, страна, эпоха, сотни кафедр и диссертаций, слава и деньги, и мафия. Разумеется, в переносном смысле, хотя иногда и ноги пора уносить: в Вероне один аспирант два года тому назад, заснув на симпозиуме, не проснулся. Что вы хотите, Италия.
Коттон принадлежал к противной партии шекспироискателей. Ему к лицу выступить с публикацией. А Сноупен под сомненье поставит сенсацию: и подпись, и дату, и бумагу, и текст. И шкатулку, черт побери!
Но ведь шифр! Ныне любой простолюдин пьесу возьмет и вычислит автора! И как хорошо теперь объясняются неловкие фразы на этих страницах, загадка для снобов и чистюлей стиля! Драматургу, ради нужных букв, пришлось фразы чуть-чуть за уши притянуть.
– Алло.
– Профессор, извините, не слишком ли поздно? Прочел вашу последнюю книгу, коллективную то есть, вы читали ее, хочу вам заметить, что все-таки о балладе нашего гения известно немного!
– Мистер Коттон. Ваш звонок нашел меня в Риме. Загадка решена. Я знаю, кто Он.
Молчание в трубке. Шорохи космоса. Скрипы (Коттон ходит по комнате своей древней квартиры в Кэмбридже), звуки автомобиля (у него под окном перекресток, они тормозят или трогаются).
Наконец, Коттон с духом собрался.
– Это ваша гипотеза? – вкрадчивый голос, ласковый. Его вопрос значит: «Вы с ума не сошли?»
– Нет, Коттон, я с ума не сошел. Я только что прочел документ, в нем черным по белому. Ну, не прямо, но ключ: имя записано в другом месте, я проверил. Это другое место есть на полке и у вас, в пьесе самой известной. Вы понимаете мой ужас? Разгадка у всех на виду, но не видна никому!
Молчание. Шорохи космоса в трубке.
– Коттон, мне тяжело, я еле стою. Впрочем, сижу. Я в Риме. Я в доме для приезжих нашего Форума, «Корделии». И не знаю, что делать.
– Вам известно мое к вам отношенье, Профессор. Несмотря на различье во взглядах, я преклоняюсь перед вашими знаниями, званиями. Скрупулезностью. Я еду – да что там, лечу!
Поэзия и правда Сноупена Коттона пронзили, он поверил, принял без демонстрации. Сноупен мягок, он потрясен, он зданье в руинах, сейчас там ни дверей, ни замков, входи и бери. Будет двое владельцев неслыханной драгоценности, и он, скромный преподаватель, автор статей вознесется на вершину.
Станет тенью профессора. Вторым экземпляром. А ведь у Сноупена всё есть. Почет, президентство Форума, он академик почти всех академий, вплоть до далекой Австралии. Даже Китай его отличил: преподнес копию гимнастерки председателя Мао. Где Шекспир – там и Сноупен. То есть, Шекспир сегодня – это Сноупен. А он – всего лишь Коттон!
Несправедливость. Прежде Коттон ставил вместо точки знак вопроса. Но в прошлом году, взглянув в зеркало, вмонтированное в потолок ресторана, он заметил признаки стариковской тонзуры! Как! В сорок лет! Монахом он быть не хотел. А тонзуру Хроноса – в просторечии лысину – надо сменять, продать не без выгоды Судьбе.
Коттон собрался в поездку за двадцать минут. Последнюю вещь – он о ней сразу подумал – достал с антресолей, из старой сумки, с которой бегал на теннис молодым подающим надежды в компании с Оскаром, пока между ними не пробежал Ким. Спустя время они вместе пробовали икорку на приеме, тогда икры было много, и вообще всего, еще до коровьего бешенства. Этот Ужас встал над Альбионом позднее. Тогда индусы быстро получали гражданство, на них надеялись: они к коровам привычные, придумают что-нибудь! Те пожимали плечами: не ешьте мяса, и всё. Но ведь англичанин без ростбифа нонсенс! Черчилль без сигары! Пришлось коров расстрелять и зарыть.
Тем временем русские стали другими: натянутые физиономии просветлели, расправились. Перестали ходить группами и озираться, возить на родину колбасу и ботинки. Правда, теперь снова подтягиваются, это у них в крови.
Господин Войлок приехал оттуда, с севера, расспрашивал, как и что, кто и где. Специалист по литературе, немного шекспировед, особенно интересовался Калашниковым, обороной Севастополя, взятием Берлина. Но и «Комедию ошибок» любил. Просил, чтобы его Эндрю называли. Ну, и называли его Эндрю кому не лень, язык не отсохнет. Он хорошо говорил на языке Гильденстерна, Полония.
Их Фийон познакомил, и они подружились. Коттон посетовал однажды на завистников: уводят в сторону, расходуют средства конгрессов на малозначительных исследователей из незначительных стран. Эндрю улыбнулся: «У вас есть проблемы – у нас есть снотворное». Заворожил Коттона рассказом о чайной церемонии, сложившейся в быту олигархов.
Эндрю подарил Коттону яйцо Фаберже в обмен на пустячковый рассказ об интимных привычках одного министра, дальнего родственника кэмбриджца. Яйцо тяжелое холодило руку приятно, – всякий знает, как удобно руке держать компактный непропорционально тяжелый предмет; воскресает древнее чувство метателя и охотника.
Рельеф на яйце изображал медведя, лакомящегося медом, окруженного золотыми точками пчел. Улей пчелиный отвинчивался, и внутри обнаруживалась пилюля, умело позолоченая. Войлок всё пояснил, показал, удивил англичанина открытостью нрава, неожиданной в русском.
Коттон выехал в аэропорт, не тратя времени на выяснение расписаний. К счастью, уже шла посадка на Рим. Он прошел через контрольный портик, тот пикнул, и Коттон, обернувшись, показал сонному полицейскому связку ключей, забытую в кармане плаща.
Профессор доехал до своей Аппиевой дороги на закате. Здесь сложится его Решение, как поступить с Письмом. Передать ли его Коттону или отослать анонимно в Королевскую Академию и затем наблюдать со стороны за развитием дела.
Снять ли копию, отдавая оригинал? Вот в чем вопрос!
Готовясь к крушению стройного здания шекспироведения и великого театра шекспироискательства, услышать совет стертых гранитных булыжников, ставших плоскими под действием тысяч и тысяч копыт и подошв, и колес!
Живые зеленые свечи кедров и зонтики сосен вдаль коридором уходят, точнее, пунктиром, пересекают низину и опять поднимаются к небу по склону.
А небо над ним темное синее, над ним, знающим всё о таинственном авторе, бездетным, и ни единой души, которой он мог бы открыться по-настоящему, вывернуться наизнанку перчаткой. Впрочем, и желания такого более нет; даже исповедь перед общиною в отрочестве по настоянию матери-пуританки была лишь спектаклем, маскою должного.
Вот в чем вопрос: имеет ли он право нарушить четырехсотлетнюю тайну? Обязан ли, иль должен? Был ведь смысл в созданьи ее, и смысл по-прежнему скрыт.
Если великому человеку, гению понадобилось спрятаться, то вправе ли он вмешаться теперь в его личную жизнь?
Тревожилась Чарльза Сноупена английская щепетильность.
Он уже дошел до виллы Квинтилли и смирно сидел на лавочке, устроенной для туристов. Птицы смолкли с темнотой наступившей, один лишь дрозд порывался спеть, засыпая.
Воображенье играло: он, комочек, находился на странной живой поверхности, словно мышь на спине кита, и животное это вздыхало и шевелилось, он чувствовал биение жидкости – крови? – в артериях этого тела. Он сам стал его частью, растворялся во тьме, страхи и опасения его исчезли, как пыль под теплым дождем.
Профессор Сноупен плакал во сне.
От очертанья холма отделилась огромная тень и приближалась; сначала бесформенная, она ноги постепенно приобрела и шагала, руки протянув пред собою, занятые предметом.
Это глобус! – сказал себе Сноупен и облизал пересохшие губы. Ему пить нестерпимо хотелось. Глобус поворачивался в руках призрака и светился нежным голубым светом. Он заговорил, Сноупен видел, как шевелятся губы беззвучно, он слух напрягал. И лишь спустя время, минуя слух, в его сознании возник немного картавый голос:
– Я ждал тебя... я знаю, кто ты... Ты прочитал и знаешь тайну... Увы, не ведал ты другую... Поведать миру права не дано...
Бесплотный пришелец терял очертания, растворялся во тьме, растворился.
Сноупен пришел в себя: головная боль его разбудила. Ночная сырость окутывала, он не противился. Лишь когда случайное ночное такси высадило подгулявшую пару, и та долго рассчитывалась с водителем, балагуря, он вышел на свет к перекрестку и слабо помахал рукой. Автомобиль затормозил рядом с ним.
Сноупен предостережению внял.
Шофер помог ему взойти на перрон пансиона «Корделия» и дверь отпереть.
– Спасибо, дальше я сам!
Рассвет начинался. Спички искать не пришлось, они вместе с набором курильщика лежали у бара.
– Уснуть, забыть... – бормотал ученый.
Он бросился на постель как был, в костюме, только туфли успел скинуть, и провалился в подобие смерти, сон.
– Как летелось, Коттон? Я рад вам.
– На редкость удачно!
– Скажу откровенно: странно ощущение в Риме – его дух противен шекспировскому абсолютно! Я чувствую, как он хмурится, когда я схожу с самолета.
– Это правда. В столице латинства мы – соглядатаи.
– Скажите – шпионы!
– Кстати о них: все-таки, Коттон, удивительно, что одного из этой двоицы неразлучной зовут Розенкранц!
– Теперь с этим ничего не поделаешь, – миролюбиво отвечал тот. – Возможно, повлияла магия имени: оно настоящее, вы знаете сами: имя студента, его Граф встретил на континенте.
– Кранц значит корона, венок, венок из роз, недалеко и до Розенкрейца! Розенкранцу поручено отвезти Гамлета, так сказать, на тот свет, в гибель, – тут вылилось враждебное отношение автора – неожиданное, правда? – но объяснимое, не так ли? – к Философу.
– Как в пьесе, так и в жизни гибель Гамлета не удалась, профессор.
– Как, вы приняли эту точку – зрения – что Граф не автор,
а персонаж, прототип Гамлета? И что розенкрейцеру-Философу погубить Графа-Гамлета не удалось, несмотря на попытку, зато сам он, Философ, если и не погиб, то с вершины низринулся?
Они стояли на берегу Тибра.
– Все это мелочи, Коттон, извините. Я полез по привычке в дебри подробностей.
– Профессор, я с нетерпением – жду.
Щеки Коттона горели.
– Мне нужно собраться с духом, – промямлил Сноупен. – Одно слово – и тайна опубликована! Простите мою уклончивость, Коттон. О, вы узнаете тяжесть четырехвекового секрета! Смотрите, не раздавил бы и вас!
– Однако свежеет, – профессор зябко повел плечами. – Вы
в «Отелло» остановились? Вы проводите меня до нашей «Корделии»?
Прихожая пансиона для приезжих Форума заставлена горшками
с растениями, настоящая оранжерея. И на ступеньках лестницы стояли горшки с японскими пальмами, березками, туями. Они поднялись на этаж, профессор открыл дверь номера, имевшего, однако, не номер, а имя, Лаэрт. Вошли.
Среди бумаг на столе у окна глаз хищный – орлиный? – Коттона выхватил шкатулку антикварного вида, обшарпанную, черного цвета.
Сноупен обрушился в кресло.
– Какая усталость, Коттон... смертельная!
– Ну, что вы, вы еще молодец!
– Извините, я должен бы вас угощать по-хозяйски, но – не чувствую ног. Угоститесь, пожалуйста, сами, а мне налейте воды.
Коттон захотел шотландского виски, замешкался в поисках льда, потом воду искал средь бутылок.
Сноупен смотрел в ночное окно.
Рим отзывался мягким бархатным гулом.
Вечный город не спал.
– Я читал ваш обзор литературы об отравлениях у Шекспира, – сказал вдруг профессор.
Коттон вздрогнул и поворачивался медленно, готовясь встретить насмешливый понимающий взгляд. Но шекспировед смотрел в окно.
– Театральный прием, не правда ли? Кто мог бы его ожидать
в наше время? И тем не менее, русские им овладели отлично.
– Они обожают Шекспира. Чехов вышел из его камзола: та же тягучесть действия, примеривание, откладывание... Поэтому он нам по душе.
– Да и вы тянете, Коттон, – усмехнулся Сноупен. – Вы ведь примчались, чтобы услышать, прочесть! Вы настоящий искатель,
а документ достался веду, не странно ли, впрочем, не странно:
у фортуны свой хронометр.
Коттон стоял, спиной к нему повернувшись, у минибара, устроенном в шкафчике с крошечным холодильником мини, похожем издали на телевизор двадцатого века.
– Так что же моя вода? Вы, я слышу, уже вкушаете ваш алкоголь.
Коттон повернулся к нему со стаканами, своим и другим, с пузырьками, с водой минеральной.
– Королю вливают яд в ухо спящему, – не унимался профессор, – по приказу брата, не правда ли, какую-то беладонну, красивую донну, – другими словами, красивая женщина сообщает что-то – скажем, ужасное, лживую новость, например, об измене...
Он хмыкнул.
– Как приятно стакан ладонь холодит! У меня ощущение завершившейся жизни, Коттон! Полна до краев. Сейчас бы и умереть. Просто не знаю, чего еще пожелать, захотеть...
Он пил. Кадык профессора двигался вверх и вниз.
– Уф! – Он дух перевел.
– Такой свежести воды я не ведал... И еще приятнейшая истома усталости. Коттон, я становлюсь неприличен: засыпаю...
– Профессор, одно только слово: кто он?
– Там, в шкатулке...
Рука профессора соскользнула безвольно с колена, он откинулся на спинку дивана и дернулся дважды.
Бледный как снег Сноупен с ручкой в руке.
В тишине наступившей проступили звуки журчания Тибра.
Сердце доцента Коттона билось. В спортивной сумке он уносил великую тайну, наконец-то добытую, в облезлой шкатулке, пережившей века.
Он Тибр перешел по мосту Витторио Эммануэля. На середине оглянулся и руку протянул над водой и разжал, уронив в воду свинцовое яйцо Фаберже.
На перекрестке увернулся от автомобиля, ехавшего на красный свет, – или он сам побежал на красный? Понять невозможно.
В комнате «Отелло» он отдышался. Дверь запер на ключ. Шкатулку поставил на стол. Замочек не заперт, – им запиралась застежка, похоже, серебряная.
Ученый осторожно поднял крышку. На дне лежал свернутый из газетной бумаги фунтик. Коттон развернул. Он был полон черного пепла.
[1] (Вернуться) Есть двое праведных, но им не внемлют.
[2] (Вернуться) О, ты отец доброй вести. («Гамлет»).
|
|
|