ПРОЗА | Выпуск 82 |
4 марта 2017 г.
Со вчерашнего вечера – в Университетской клинике Майнца по красной кнопке. Кончилось дыхание, ничего не помогало, лез на стену. Еще сомневались – нажимать, не нажимать. Ленинградские манеры: не тревожить людей; пока приедут, само пройдет. Были через 5 минут с кислородом, с каталкой два амбала из «Мальтузианской скорой помощи» – люстра меж их головами качалась. Уложили на каталку и повезли без разговоров. Дыхательный спазм.
Сначала – палата реанимации, над головой много аппаратуры, – всё мерцает, потрескивает, экраны постоянно выводят графики, меняются цифры… Лежал один, весь опутанный пластиковыми трубками, рядом на стойке капельница – два флакона. Аппарат искусственного дыхания – чистили легкие несколько раз. Постоянно кислород идет через ноздри. Прикатили на тележке тяжелый рентгеновский аппарат. Молодая женщина-врач говорила с дочерью Ксенией по телефону. У меня инфекция в легком. Результат исследования будет в понедельник. Пока дают антибиотик от бактерий, но, может быть, там засел вирус. Это такой грипп, говорит она. У нормальных людей он проходит быстро. У злостных курильщиков, как ваш папаша, всё намного сложнее. Да еще онкологическая операция на легком шесть лет назад даром не прошла. Одним словом, обращаться за помощью таким больным надо заблаговременно. Всё висело на волоске…
* * *
В соседней палате какой-то араб в паузах между надрывным кашлем протяжно звал: – Али-и!.. Али-и-и!.. Оказалось – жену из холла – их не пускают. Галя до поры тоже сидела там, потом ушла за вещами. Возможно, Козьма Прутков когда-то тоже был в такой ситуации. Иначе с чего бы он написал:
* * *
В комнату по ошибке зашла старуха – беззубая, в космах, страшная, как смерть. Я даже закричал на неё: – Фальшь! Фальшь! (Что значит – ошибка.) Она, помешкав, ушла. Вот так однажды начнешь выгонять, а она останется.
* * *
Вместе с Галей приехали Ольга с Дайной, наши помощницы. Кажется, в семье наблюдается рождение новой традиции – чуть угроза жизни – устраивать в палате реанимации небольшой балаган. Началось это после той операции, когда, едва очухавшись от наркоза, я сказал голосом позднего Брежнева (а на самом деле, подражая любимому артисту Шакурову): – Испытываю глубокое удовлетворение. – Сказал – и снова заснул. Жена и сын не удержались от смеха, вызвав неодобрение окружающих. Вот и сейчас соседи, наверное, думают: чего они там хохочут, когда человек концы отдает. Галя: – Пасту тебе привезла, щетку… – А зубы? – Какие зубы? У тебя разве не с собой? – Какие получше с собой, а похуже – на полке. – Ха-ха-ха!.. Поезжай за зубами, а то и не поесть будет. – Зато я тебе трусы, майки положила. – Какие майки! Ты меня в пионерлагерь, что ли, отправляешь? – Ха-ха-ха! – Отдал жену на осмеяние, бедную мою Галю. А кто меня этих шесть лет, с прошлой больницы, берёг? Забывчивая…
Сам тоже хорош: на дочкину свадьбу ехал, новый пиджак в машину положил, а брюки оставил. Был в летних, белых. Явился на торжество в Витиных штанах, речь говорил, а низ еле прикрыт, не застегивается. Что новые родственники подумали? Речь была всего лишь одна. Обед – без музыки, под лязг столового серебра и дребезжанье посуды. Без криков «горько». Без танцев. Таковы здешние правила. Такова система. Пожалуй, я в нее в тот день не вошел. Хотя за речь меня многие хвалили.
* * *
Вечером перевели наверх, в отделение пульмонологии, в отдельную палату, так как я, вероятно, носитель чего-то, опасного для других больных. Ко мне вход только в маске, халате и перчатках. Дней 10 пробуду здесь, потом, как говорят, реабилитация в другом городе.
Поздно вечером, по пути с дачи, приехали дочь Ксения с Жилем, как я их не отговаривал по телефону. Нашли дежурного врача, та взяла документы и быстро вошла в курс дела. Минут 20 объясняла особенности моего гриппа. Лёгкие ослаблены операцией, говорит она, многолетним курением, поэтому злодею легче осваиваться и выживать. Почему надо лежать: бациллы (?) при сотрясении начинают размножаться. Ничто их не берёт. А так, при покое, уходят сами. Куда – я так и не понял. Сказала (уже вторая!), что напрасно не бил тревогу раньше, жизнь моя вчера была на волоске. Деликатность подвела, главная наша ленинградская ценность. (Хотя в иных случаях я субъект довольно бесцеремонный). Дети уехали в темноте. Зять включил мне приемник, настроил на волну HR-2, любимую мою радиостанцию «Культура» (Жиля – тоже!), и теперь в палате негромко звучит классическая музыка, ангельский (или – архангельский?) звуковой фон мира сущего, который являет себя так и этак.
5 марта 2017 г.
Ночью много писал. Но и писал – капельница качает в меня раствор литрами. В больнице, как всегда, просыпается творческая активность. Как сигнал Ему: ну, погоди, не спеши, дай пожить, может быть, еще пригожусь! Буду вести хронику, а в параллель записывать житейские байки, какие придут в голову. А там, глядишь, посетят важные мысли. Может, на что полезное и набреду. А для чего Ты создал нас, если не для рефлексии, Отче?
БЛАГО ЖИЗНИ
Значит, так, думал я, пытаясь осмыслить свое положение: несколько часов назад, судя по всему, меня чуть не покинуло благо жизни. А что же это такое, что называется не только благом, но и чудом? Не иначе, как взаимодействие органов, а вернее, животворящих систем. Кровеносная система, так?.. Нервная. Системы питания, выделения, размножения… Ничего не забыл?.. А также и органы чувств… Всё это, наверное, и составляет понятие «благо жизни». Но живут же люди без почки, с пересаженным сердцем, искусственным кровеносным сосудом. А уж тем более, без зрения, слуха и прочих чудес. Мнится мне, что в конце жизни мы похожи на судно, попавшее в шторм и вынужденное сбрасывать в море всё, что мешает движению. Кто сбрасывает желчный пузырь, кто простату, кто почку, кто ногу или глаз. Всё это наше родное, кровное, данное Богом навсегда, и всего жаль. Но тут, лёжа под кислородом, я понял, что главное благо жизни, которое Он нам дал, это дыхание. Дух. Его не удалишь, не пересадишь, не заменишь протезом. (Искусственные легкие это, как я себе представляю, чудо техники – вне организма). Нет, с дыханием природа не предусмотрела компромиссных решений. Даруя его, Бог запускает в действие всю жизненную систему. «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою». Если Бог забирает, допустим, глаза, то он многое оставляет. Если же забирает дыхание – значит, берёт всё. И тогда говорят: «Испустил дух».
* * *
А у меня в палате ночью, оказывается, даже уютненько: мягкое пятно света от экрана какого-то прибора, укрепленного на стойке – как раз достаёт до моей тетради. Тихий классический джаз по HR-2. А из темного угла доносятся знакомые до боли чмокающие звуки – будто там лежит калачиком мой эрдель Аксель и яйца свои вылизывает. Это в склянке бурлит, пузырится кислород, который через ноздри поступает в легкие, где его не хватает. Ну, что ж, Олег Ефремов с кислородными трубочками театром руководил. А уж перышком скрипеть они никак не помешают.
Теперь я понимаю, что имели в виду начальники, когда в прежние времена уговаривали меня переделать то одну, то другую пьесу: – Ну, сделайте это, что вам стоит. А то ведь как может получиться – перекроют вам кислород годика на два… Зачем вам это надо?
* * *
Лёгкие – материя эфемерная. Как утренняя паутина. Как фуги Баха. Как хорошая пьеса. (Ай, молодца, – красиво сказал!) Альвеолы – вообще звучит, как цветы, например, анемоны – кажется, в них и плоти нет, один дух. Даже не верится, что всё это можно было создать из глины. Лёгкие – единственный вид потрохов, из которого и блюда не приготовишь, так мало в них плоти. Слышал, что идут у хороших хозяек в пироги. Не знаю, не пробовал. И не собираюсь. Говяжьи лёгкие покупал на Мальцевском рынке для Акселя. Часть варил, часть упрятывал в морозильник. Он ел с удовольствием. Перед нашим отъездом с продуктами в Петербурге было плохо. Мы мясо не ели. Только для Акселя покупали либо легкие, либо мясные обрезки. И тем и другим сами пренебрегали. Но наперед никогда не знаешь, что доведется съесть.
О СУБПРОДУКТАХ
В Афинах нашу маленькую делегацию местные драматурги однажды повели в популярный ресторан, который специализировался на блюдах из субпродуктов. Делегация-то наша была всего из двух человек. Виктор Сергеевич Розов представлял старшее поколение драматургов тогда еще Советской страны. Я, судя по всему, был включен в делегацию как персонаж не то чтобы молодого, но нового поколения этой профессии – на молодого я никак не тянул. С нами была еще молодая дама, представительница Общества охраны авторских прав, которое и организовало нашу поездку.
Хозяева старательно читали меню, переводчик переводил. Тут были традиционные блюда из потрохов разных животных и птиц. Попадались и экзотические, изготовленные из хвостов, ушей, языков, губ, вымени и прочих частей организма. На какой-то позиции хозяева переглянулись. – А это что? – спросил приметливый Виктор Сергеевич. – Переводчик склонился к нему и что-то сказал. – Ага, понятно, – удовлетворенно отреагировал Розов. – А от какого животного? – От быка. – Ну, так что будете есть? – завершив чтение, спросили хозяева. Получалось, что в пищу не идут только рога и копыта. – А вот это самое… от быка и попробую, – сказал Виктор Сергеевич.
Мы с Виктором Сергеевичем Розовым исповедовали довольно различные взгляды на драматургию, хотя я и считался его учеником, поскольку когда-то посещал его семинар на Высших литературных курсах. Здесь, конечно, не место вдаваться в подробности, к тому же в книге о театре («Занавес открывается». М., 2012) я уже об этом писал. Но тут я почувствовал, что наши вкусы решительно сходятся. И терпеливо ожидавшим греческим драматургам сказал: – То же, что и Виктор Сергеевич. – А вы? – обратились они к даме. – Она, скромно потупившись, заказала что-то из куриной печенки.
В продолжение трапезы спутница наша с какой-то смущенной насмешкой на нас поглядывала. – Как печенка? – спросил безжалостный Розов. – Так себе, сказала она. – Обыкновенно. Как в Москве. – Вернетесь из Греции в родное учреждение и рассказать будет нечего. – Мы молча ели. В ней шла борьба, это было видно невооруженным глазом. Видимо, она размышляла: что больше нанесет ущерба ее имиджу – то, что она это ела или что она этого не ела. ВААП ведь организация строгая. – Это хоть съедобно? – спросила она. Розов сказал: – Вы же видите, с каким увлечением Володя уплетает. Да и мне нравится. – По ее лицу было видно, как затухает в ней схватка дамских приличий и человеческой любознательности, рушатся последние между ними преграды. И вот они рухнули. – Ну, тогда скажите, пусть принесут и мне. А можно полпорции? – Половину нельзя, – строго сказал Розов. – Только целый.
Так что зарекаться не следует. Жизнь всему научит. Можно сказать, нам еще повезло. Едят же другие делегации улиток, червей и жуков.
6 марта 2017 г.
Идут ко мне врачеватели и идут, сменяя друг друга. Кто с градусником, кто с лекарством, кто с уколом. С уборкой, меню, ингалятором. Как и в прошлые мои больничные посещения, начинает казаться, что я здесь единственный пациент, а не один из многих. И что вообще немецкой медицине ни до кого нет дела, кроме меня. Входить ко мне можно только в плаще, шапочке, перчатках и в маске – всё салатного цвета. Одноразового пользования. Одеваются строго в прихожей. Лиц я не вижу, тем более улыбок. Но по глазам понимаю – люди приветливы и желают мне только добра. Так и хочется сказать иной посетительнице: открой личико! Но боюсь, что в немецком переводе это бы не произвело впечатления. Тем более, что фраза вообще не укладывалась в здешнюю систему отношений. Могли бы истолковать ее как сексуальное домогательство. Всё равно, как девушку по заду похлопать. А я знаю, как в Европе к этому русскому развлечению серьезно относятся. И не посмотрели бы, что пациенту почти 85 лет и что он дышит на ладан. А не преступай. Держись на почтительном расстоянии. Такова система.
* * *
Пишу себе – днем и ночью, как графоман. Тишина, покой. Кислород поступает. Я сам по себе, болезнь сама по себе. Кричу жене в телефон: – Как в Комарово. – Какая корова? – Да нет, Ко-ма-ро-во! – Почему дура? – Я говорю: процедура!.. – Курорт! – Что за урод?.. – Ну, что поделаешь, мы иногда и без телефона с нею друг друга не понимаем.
КАК РАСПАЛСЯ ИНТЕРНАЦИОНАЛ
Мне кажется, человек в моем положении, ничем не озабоченный, вполне может позволить себе записывать всё, что придет в голову. Давно собирался поразмышлять над своей жизнью в Германии. Но как-то не получалось. Возьмешься, бывало, за какой-нибудь эпизод или за какую-то тему, и вскоре откладываешь: нет, пожалуй, немцы обидятся. А потом за другую – и с тем же результатом: нельзя, русские могут обидеться. А когда за третью, то и вовсе в тот же момент спохватываешься: ой, не дай бог, евреи обидятся! А это вообще уже плохой тон – обидеть евреев в Германии. Тем более и сам имеешь к этой нации отношение, а в характере повышенную обидчивость. Но вот в этой истории никому не будет обидно – всем достанется поровну.
Тут ведь как: приезжаешь и оказываешься в водовороте беспокойства и неустроенности народов. Люди ищут в Европе место, где можно устроиться, чтобы почувствовать себя человеком. Чтобы работать, желательно, по специальности. Чтобы семья была в безопасности. Дети чтобы учились и радовались. Жена чтобы приоделась и, наконец, почувствовала себя женщиной. Многие по этим соображениям облюбовали себе Германию. Тем более, что тут процветает идея мультикультурализма, то есть, равенства всех культур. Не без проблем, конечно, но – в общем и целом. Кого только тут нет. У жены на языковых курсах были пришельцы из Турции, Ирака, Югославии, Украины, Молдавии, Казахстана. Не говоря уже о России. Вот и у нашей семьи помаленьку сложился круг друзей-приятелей, представителей разных этносов. Все национальные обиды остались у них позади, торжествовала дружба народов, европейские ценности – идеи толерантности, демократии и просвещения.
А вот – как бы ни так! Что-то, видно, все-таки нас подтачивало, саднило, какие-то старые болячки не заживали. А многие обиды и впрямь нельзя было простить. И не успели мы оглянуться, как все разошлись по национальным квартирам. Первым оскоромился мой друг, профессор из Москвы, еврей, всю жизнь писавший в паспорте «русский». Ну что ж, я тоже был русским по паспорту, а в отличие от профессора, и по менталитету. И у него, и у меня были русские жены. Но самое главное, что позволяло нам считать себя русскими – это культура, язык, русская словесность, вошедшие в кровь и в плоть, а не то, чтобы кое-как усвоенные. И вот он принес статью «Евреи в науке». – То есть, как? – спросил я, – при чем тут евреи? Ты же европейский ученый и, по-моему, всегда утверждал, что наука не имеет национальных границ. Физика твоя любимая, химия, физиология… – Это да. Но игнорировать особую роль евреев в мировых научных открытиях тоже неправильно, – ответил профессор. И зачитал свое сочинение мне, а потом и в еврейской общине.
Затем проявился другой наш друг, обрусевший немец, приехавший со своей женой-гречанкой из Казахстана – еще недавно он был там директором школы. – Как так? – время от времени вопрошал он. – Мы, этнические немцы, приехали на свою историческую родину, получили гражданство… А кто преуспевает?.. Особенно в устройстве детей?.. Те, кто имеет лишь вид на жительство. – И найдя единомышленников, стал издавать – журнал на двух языках – немецком и русском. – Что же ты делаешь! – взывал я к нему. – Ведь тебя же используют! Пламя потушено, но головешка зловонная ведь еще тлеет. – Нет-нет, – отвечал он, – у нас вовсе не национализм, а просто национальное достоинство, и разгуляться националистам я не позволю… – Его не спросили. И моргнуть не успел – они тут как тут. Больше тысячи подписчиков журнал не нашел и через несколько лет закончил свое существование.
А третья наша подруга, скрипачка из Тбилиси, – «восьмого – восьмого», когда российские танки чуть не дошли до ее родного города, пришла к нам в слезах. – Всё! Не хочу больше ничего о России слышать!.. – И заиграла на скрипке песню про «Тбилисо». – Но вас это не касается, вас я всегда буду любить. – Тогда многие грузины, прежде любившие нас и любимые нами, высказались в таком духе. Их можно было понять.
– Ну, что ж, – сказал я жене, – распался наш интернационал. Остались мы только вдвоем без обид и предубеждений. Будем жить, храня свои ценности. Они у нас общие, не правда ли?.. – Так и жили, гордясь своей широтой и терпимостью. Особенно я – как старый борец с угнетением малых народов.
А в какой-то вечер жена вбежала в мою комнату и закричала: – Ура-а!.. Крым – наш! – Как это ваш? – спросил я. – А вот только что передали: Крым вошел в состав России. – Позволь, но он же принадлежит Украине! – Мало ли что, Севастополь – город русской боевой славы!.. А Ялта? А Коктебель?.. Причем тут Украина?.. – И я понял, что остался один.
И тогда я вышел на Домскую площадь, встал возле колонны посредине под яркими звездами и хотел запеть «Интернационал». Но опыт мне подсказал, что эта песня, хоть и волнует, но до добра не доводит. И тогда я запел «Оду к радости» Шиллера и Бетховена, изображая из себя и солистов, и хор.
Мне показалось, что люди, бродившие по краям площади и в боковых переулках, идут на мой голос, а скорее, на знакомую всем мелодию – и подхватывают ее, вплетают в пение и свои голоса. И вот уже вся площадь поет:
К концу пения, я обнаружил, что остался один.
Да ну его к черту, думал я. Чего городить помпезные гимны. Не всем они понятны. Не каждому по душе. Есть и проще варианты. Например:
Ну, а дальше – кто чего знает.
Слушайте, а это не про пакт Молотова-Рибентропа, когда немцы и русские договорились растащить Польшу? Но русским и немцам тогда тоже досталось.
* * *
Приходила Ольга. Оказывается, Галя минувшей ночью побывала здесь же, в приемном покое, по «скорой». Сделали рентген – чисто. Кровь – в норме. Грипп кончился, вирус побежден, но кашель и болезненное состояние будут еще долго – вот такие следы. Нужно лежать. Отпустили домой. Будем лежать оба, я здесь, она, слава Богу, – дома. Без помощи ее не оставят. Перенервничала из-за меня, сейчас, по словам Ольги, успокоилась. Вообще Галя, человек с виду спокойный, подвержена эмоциональным срывам в ситуациях самых заурядных. Скажем, во время футбольного репортажа. Или на вокзале. Или в ожидании гостей. А уж на моем творческом вечере когда-то, в доме писателей, была в полуобморочном состоянии, и выдержала лишь потому, что рядом сидела врач, наша приятельница, и держала ее за руку.
* * *
Сюжет в духе фэнтэзи. Три планеты одной и той же системы, населенные людьми. На одной построили коммунизм. На другой царит капитализм. Но нет в мире совершенства, а потому существует преступность, нарушение запретов и норм. Ни там, ни здесь нет мест заключения: режимы гуманны. Преступивших и недовольных ссылают на третью планету – между ними. Плохо понимают, что там происходит, обследуют только с орбиты с помощью аппаратуры. Высадиться боятся. А когда случается вынужденная посадка, с удивлением обнаруживают, что там живут нормальные люди, благонамеренные и свободолюбивые. И нет у них никаких конфликтов, тем паче войн, в отличие от тех двух планет…
Или кто-то вроде нас – ни пойми что?
Писать не буду. Фэнтэзи – не мой жанр. Получится что-нибудь вроде «Багрового острова», который я недолюбливаю. Подарю кому-нибудь.
7 марта 2017 г.
Приходил врач типа «профессор», с особенными немецкими «понтами», в сопровождении русскоязычной медсестры Елизаветы из Караганды. Ничего у меня нет, никакого лихоимца коварного – просто воспаление легких на фоне недостатка кислорода в крови. Будут продолжать лечение антибиотиками через капельницу и вентиляцией легких. Для пациентов я более не опасен. А потому выкатили меня из одиночной палаты и перевезли в соседнюю, четырехместную.
* * *
Знакомый мне коммунально-больничный быт – дружелюбный, слегка ироничный, заботливый. Вот и сейчас, едва я поплелся в уборную, держась за стойку на колесиках и волоча за собой шлейф из прозрачных трубок, – несколько голосов крикнули: – Ахтунг! Ахтунг!.. – Два старика и один – на соседней кровати – мужчина средних лет, похоже, взявший надо мной шефство, невзирая на мои речевые каракули. Да уж не самый ли я старый в палате? Видимо, самый. Но не исключено, что одновременно и самый молодой.
Палата просторная, никто никому не мешает. Никаких запахов, никакой духоты. Всё налажено по лучшим европейским стандартам. Кровати запрограммированы на разные конфигурации. У каждого свой телевизор с наушниками. Над головами целая плата тумблеров и разъёмов. Братья и сёстры одаривают улыбками и душевной заботой. И всё же я заскучал по своему одиночеству – и по музыке, и по приглушенному свету, и по ночным писательским бдениям. А главное – по Акселю, который как будто лежит в углу и яйца себе вылизывает. Здесь тоже бурлящая, кипящая склянка гонит мне кислород в легкие, но она прямо над головой и эффекта такого не производит.
ПРО АКСЕЛЯ
Из нас троих, собравшихся переехать на жительство в немецкую землю, ни один не имел ни малейших немецких корней. Было, правда, семейное предание, будто бы дальний предок моего отца по линии его мамы (моей бабушки) Амалии по фамилии Мольд пришел когда-то из тех краев в качестве оруженосца немецкого рыцаря, да так и осел. Настолько осел, что даже и погрузился, смешался с эстонцами. И когда в конце девятнадцатого века семье Мольд дали землю за Нарвой, в Петербургской губернии, как тогда многим давали, то им предложили вместе со сменой местожительства сменить и фамилию, чтобы было легче ассимилироваться. Так они стали Молодовыми. Но мы ехали в Германию по другой моей линии – по материнской.
А четвертый член семьи – эрдельтерьер Аксель имел немецкие корни, и не просто имел, а был элитой германского собачьего племени. Он был рожден знаменитой Пармой, а та, в свою очередь, была дочерью легендарной Дженни, а та имела предком великую Бэсс, а в Бэсс текла кровь незабвенной Катьи и так далее и так далее, вероятно, вплоть до кайзеровских времен, уж не знаю, когда первых эрделей завезли на немецкую землю с их родины – Великобритании. И полное его имя было по документам – спокойно! – Аксель фон дер Хайнрихсбург.
И вот его мы решили оставить. Он жил с нами уже семь лет – больше половины назначенного ему собачьего века. Он был полноценным членом семьи, отзывчивым и чутким, назначив себе достойное, но и не последнее место в семейной иерархии. В нашей, по его представлениям, стае – он был вторым. После хозяина-вожака. И стоило хозяину уехать в командировку, как он без промедления, но и не суетясь, занимал хозяйское спальное место, положенное по субординации первому – кушетку, предусмотрительно застеленную специальной накидкой, но с подушкой. В присутствии вожака он себе этого не позволял.
При всех непреодолимых различиях, мы были душевно близки. Из свойственных ему качеств характера, были и такие, которыми мы, к сожалению, не могли похвастаться: решительность, коммуникабельность, уверенность в себе. Но был и общий для нас недостаток – упрямство. Одним словом, – в семье как в семье.
И вот решено было его оставить. Не потому, что мы этого хотели, а потому, что, как нам объяснили, мы были вынуждены. Там, куда мы ехали, нам предстояло несколько месяцев, а то и до года жить то ли в гостинице, то ли в общежитии квартирного типа, где нахождение домашних животных решительно возбранялось. Дети работают – к ним тоже его не поселишь. Ну, что делать?! Что дела-ать?!
И вот мы принялись от него отвыкать – по всем правилам предательства – скрепя сердце, притушив фибры души. Отводя взгляд, когда он, что-то чуя, заглядывал нам в глаза. Казалось, он спрашивал: «Что, вот это барахло вы заберете с собой, а меня оставите?»
Мы стали искать ему другого хозяина. Товарищ по профессии, тоже собачник, войдя в наше положение, порекомендовал мать с девочкой двенадцати лет, которые недавно потеряли собаку. Они к нам пришли, познакомились, посидели. Друг другу, вроде, понравились. А потом мы все пошли погулять. Немного погодя, я передал поводок девочке и пошел с ней рядом. Аксель тянул вперед. – Нравится тебе Аксель? – спросил я. – Да, нравится, – сказала она. – А вот ваш Саня так бы не поступил. – «Какой еще Саня», – подумал я и тут понял, что она имеет в виду героя моей книги «Мой старый дом». – Ты думаешь? – спросил я как можно равнодушней и перенял поводок у девочки, моей читательницы. И уже понимал, что в этот миг судьба Акселя была решена. Мне никогда так не было стыдно. Я чуть не заплакал, сраженный этим детски-наивным, но совершенно убийственным доводом: ты, дядька, как нас учил?!
Ну что ж, – думал я – будем спать в парке – я на скамейке, он возле меня, на подстилке из веток. А то палатку поставим. Лето обещают теплое. Как-нибудь проживем с грехом пополам. Зато не расстанемся.
В парке нам спать не пришлось. В первый же день Акселя увезли в семью Алексея, старшего сына. Там он и прожил в любви и заботе два месяца. Моя невестка Оксана брала его с собой на работу: она ехала на велосипеде, а он трюхал рядом. Трое моих внуков, когда позволяла школа, принимали его на свое попечение. Так и продолжалось, пока мы не получили квартиру. С нами он прожил в любви и заботе еще пять лет.
* * *
Мой «молодой» сосед, которому оказалось 65 лет, постоянно отдает кому-то распоряжения по телефону. Иногда это звучит как выговор, иногда как пространное нравоучение. Со мной он добродушен и немногословен. Да ведь со мной особо и не поговоришь.
Возле окна располагается красивый старик с седой опрятной бородкой. В ногах его, повернутое спинкой к нам, стоит кресло, в котором день напролет сидит жена его и, видимо, своим красавцем любуется. Возле них на подоконнике стоит круглое зеркало в металлической рамке. И больше ничего нет. Для меня это стало загадкой. Что мы берем с собой, когда за нами приезжает «Скорая помощь»? Или при пожаре? Всё, что угодно, но только не зеркало. Не знаю, я бы не взял.
Второй старик, еще более благообразный, с удлиненным горбоносым лицом, лежит на подушке в профиль, и выглядит так значительно, что с него можно лепить барельеф. На первый взгляд есть в нем что-то имперское, высокомерное. Такие лица помещают на денежные купюры высокого достоинства. Или на медали. Но когда замечаешь, какую чушь он смотрит в постоянно включенном окне телевизора, понимаешь, что не надо усложнять.
Вообще все три моих соседа – славные люди, благонамеренные граждане, и я ничего против них не имею. Если уж по справедливости говорить – я из них уязвимее всех: без гражданства, без языка. Не только самый старый, но и самый вредный старикашка: всё замечаю и всё записываю.
* * *
Ко мне подсел долговязый молодой человек в зеленом халате с длинными волосами, собранными на затылке в пучок. – Меня зовут Штефан, – душевно проговорил он, разделяя слова и тщательно их артикулируя, как если бы я был инопланетянином, не знающим никакого языка. Но я и так хорошо его понимал: он «медбрат» этой палаты и готов прийти мне на помощь в любую минуту, стоит лишь нажать на эту кнопку. Голос его звучал негромко и вкрадчиво и что-то он мне напоминал… Ах, да вот что!.. Много лет назад на Всесоюзном радио, в детской редакции, работал артист Николай Литвинов. Он подходил к микрофону и вот таким же душевным, вкрадчивым голосом обращался ко всем детям страны и к каждому в отдельности: – Здравствуй, мой маленький друг! А сейчас я расскажу тебе сказку… – Ну, конечно, это был он, милый и добрый сказочник.
А медсестра, смуглая стройная девушка второй молодости, остановившись вблизи моей кровати, сделала книксен. И представилась: – Мишалина. – Мессалина? – спросил я. – Найн! – поморщилась она. – Мишалина!..
8 марта 2017 г.
Утром эта сладкая парочка – Стефан и Мишалина – устроили в палате маленький ураган или что-то вроде танцевального шоу. Они двигались от одного пациента к другому, как шаровые молнии, вспыхивая и затухая, пересекаясь и плавно обтекая друг друга, совершая необходимые замеры и процедуры. Лица их были вдохновенны и приветливы, как в утро светлого Христова праздника, движения рук пластичны и неторопливы. Халат Стефана развевался, но едва он приблизился к моей кровати, движения его и речь пришли в неспешное и вкрадчивое состояние. Он склонился надо мною, и старательно артикулируя слова, проговорил: – Здравствуй, мой маленький друг. А сейчас я расскажу тебе сказку…
* * *
Обед в немецкой больнице по качеству и разнообразию блюд, нестандартности приготовления и даже наличию некоторых излишеств в виде приправ можно поставить вровень, я думаю, с уровнем средней руки ресторана. Ну, не того, где танцуют танго и пьют коллекционные вина, а дневного, обеденного. У меня небольшой ресторанный опыт, можно сказать, ничтожный. Но казенной пищи я на своем веку поел достаточно. Так что авторитетно свидетельствую: как в ресторане. Не хуже. А вы думайте, как хотите. И не спешите попробовать.
Но и там и здесь есть одно общее свойство, покуда для меня необъяснимое: к обеду не полагается хлеба. К завтраку – да! Целых две свежие хрустящие булочки. К ужину – да! да! Два ломтя черствого черного хлеба, почему-то дико холодного. Но на обед – хоть ты тресни! – хлеба тебе не дадут ни крошки. Даже если у тебя на закуску селедка под рюмку шнапса. Даже если ты заказал, что там?.. Винегрет или кислые щи! Будь любезен, поешь без хлеба, так принято, не обижайся, гутен аппетит! Нет, конечно, ты можешь «покачать права», как у нас говорят, и хлеба тебе принесут – белого или черного. Но в ту же секунду сработают сигналы распознавания «чужой-свой», и ты выпадешь из системы, потому что система хлеба к обеду не предусматривает. Почему? Откуда я знаю.
ИЗ СТРАНЫ ПОБЕДИТЕЛЕЙ
В первый раз я посетил Германию, когда мне было 35 лет, то есть, через два десятка лет после Победы. Я впервые, а потому в сильном волнении, пересекал границу своей страны. Я ехал в составе группы молодых ленинградских писателей по линии комитета молодежных организаций (КМО). Сначала мы пересекли границу дружественной Польши. Затем границу дружественной ГДР. Новичкам зарубежного туризма полагалось пересекать лишь границу друзей, чтобы не искушать провокациями врагов, которые, несомненно, ждали их, неискушенных, там дальше, на западе. Волнение умножалось еще и тем, что мы ехали не просто в «дружественную ГДР», а в Германию.
Что скрывать, двадцать лет прошло, а я ещё был в состоянии войны – душевно! – с этой страной и с этим народом. Да и вся наша группа была не подарком для принимающей стороны. Сергей Давыдов успел послужить солдатом Армии-победительницы. Виктор Соснора побывал в партизанах. Бабушка и дедушка Аси Векслер погибли в Бабьем Яру. А я был блокадником, едва не умершим от голода. Вслед за братом и отцом. Да и вообще по нашей семье война проехала, как хотела – девять человек близких родственников погибло ни за что, ни про что, а десятый остался на всю жизнь инвалидом. Свой счёт был и у остальных. В соседнем купе, где ехала молодежь, потренькивала гитара, шутки дорожные время от времени возникали, но какие-то натужные. Нарастала тревога. Что говорить – не за развлечением ехали.
Девица, встретившая нас на Восточном вокзале Берлина со скромным букетиком роз, после скупых приветствий сказала: – Зовут меня Инга. Я работаю с группами капстран, иногда с русскими. Сейчас я выдам вам немного денег, но три марки с каждого, если вы не возражаете, мною будут удержаны. Они пойдут на цветы, которые вы завтра будете возлагать на могилы советских солдат. – Кто-то спросил: – А вы что, за нас уже всё решили? – Инга удивилась. – Так принято. Все русские возлагают.
Ничто далее нас так не бесило, как эта холодная деловитость и педантизм, от чего, казалось нам, шла прямая дорожка к вещам более сложным и опасным, которые волей-неволей крутились в нашем сознании и от которых, вероятно, и рождалась наша тревога. Мы еще не догадывались, что – ничего страшного! – это просто система.
На обед нам подали мясной бульон с яйцом. Естественно, без хлеба. – А где яйцо? – спросил кто-то, гоняя ложкой белковые хлопья по тарелке. – А где хлеб? – поддержал другой. Тогда солдат Сережа Давыдов, басисто, как он умел, сказал пожилой официантке: – Матка! Яйки, брот! – Нам принесли хлеб. – Инга смущенно молчала. Такой русской группы ей еще не попадалось. Но главные открытия ждали ее впереди.
Измученные видами бывшего «фашистского логова», звуками военных оркестров на Унтер-дер-Линден, играющих при всех режимах одни и те же марши и вальсы, посещением тюрьмы Плетцензее с ее гильотиной посреди крытого двора, крюками и рояльными струнами, свисающими со стропил, мы еще не нашли ответа ни на один вопрос. Они лишь умножились. Стоя у витрин магазинов, кто-нибудь непременно спрашивал: – Слушайте, а кто победил?
И наконец, из всех щелей жизненного и делового уклада, окружившего нас, лезла та же неумолимая, обязательная для всех, раздражавшая нас система, – «орднунг» – только с другим идеологическим наполнением, с иными знаками и фетишами тоталитарности. Сама система ни в чем не была виновата, она служила лишь формой для сущности, заданным алгоритмом поведения. Она была вроде бега часов, которые могут равнодушно отмерять время смерти и время рождения, футбольного матча и воздушной тревоги, но сами сущности не меняют.
В Бухенвальде наша подавленность не была для Инги удивлением – это входило в программу. Она лишь не могла понять, отчего эта странная группа русских так взволновалась, когда благообразный, тщательно одетый служитель, объявил, что внутрь крематория люди будут заходить партиями, поскольку у него ограниченная пропускная способность. Что же в этом дурного, что для экскурсантов установлен определенный порядок? А иначе будет хаос и никто ничего не увидит. Но совсем доконала нас стеклянная – во всю стену – витрина, за которой были старательно рассортированы и выставлены тонны темных и светлых женских волос, тысячи детских игрушек, стоптанная обувь, мужская и женская, в несметных количествах, сумочки, очки и прочее, и прочее, и прочее… что осталось от побывавших здесь когда-то людей. Казалось, их ужас передался этим вещам да так и застыл за стеклом в безмолвном крике. Кем надо было быть, чтобы здесь работать?..
Мы поехали в гостиницу и напились вдрызг, выпили всё, что у нас оставалось. Женщины плакали, с кем-то случилась истерика. Инга растерянно пила и плакала вместе с нами. Но было что-то сильнее нашего общего горя, что заставило ее к определенному часу привести себя в порядок и объявить нам, что у подъезда нас ждет автобус. – Куда? – Мы должны ехать в домик Гете. – Какой домик, что ты говоришь? – Но он у нас по программе. – Женская часть группы, снизойдя к ее растерянности, стала собираться. Погрузились кое-как в автобус и мы. И это было большой ошибкой, что вскоре Инга и сама поняла…
На обратном пути она зашла в магазин и купила несколько бутылок вина. Вечером мы продолжали горько пьянствовать. Соснора продал кому-то купленные накануне часы и принес водку. В соседней комнате, где собралась молодежь, еще долго не утихала гитара. Возможно, в эту ночь русский хаос пересилил систему. Инга сошла с тормозов, взбунтовалась против неё. Это привело ее через несколько недель в Ленинград по медицинской надобности, где заодно она хотела вновь увидеть поразившую ее группу. Но почти никто не откликнулся, боль рассосалась…
Подробней об этой поездке можно прочитать в очерке «Германия вооруженным взглядом». («Дом прибежища». СПб. 2002)
9 марта 2017 г.
Утром Мишалина повезла меня на сидячей каталке, оснащенной баллончиком с кислородом, куда-то вниз, в лабораторию на тестирование. Стефан, стоявший в коридоре в группе коллег, попросил всех посторониться, а затем вытянулся во фрунт и отдал мне честь. Я салютовал ему сдержанным взмахом руки, как это делают уставшие от забот и чинопочитания генералы. Он оценил это и изобразил подобострастие. Все засмеялись.
ДЕЛО ЛЕНИНА-СТАЛИНА
Однажды с другом Сашей обходили сквер неподалеку от его дома. Сквер был закрыт на ремонт и перепланировку. Работы явно подходили к концу: дорожки были набиты гравием и песком, скамейки расставлены, имелись столики для игры в шахматы и пинг-понг. Но чего-то явно не хватало, отсутствовало завершающее крещендо, какой-то торжественный финальный аккорд. Я сказал Саше: – Середина сквера совершенно плешивая, ты не находишь? Такое важное место, всё на виду – и ничего, пусто! – Саша меня поддержал: – Я бы там разбил фонтан. – Хорошая мысль! – сказал я. – Или роскошную клумбу! – Тоже неплохо. Но у меня другая идея. Памятник! – возгласил я. – Ну, что ж, – сказал Саша. – Можно и памятник. Только кому? Гёте – уже есть. Шиллеру – есть. Да всем есть. Вплоть до римского императора Траяна. – Нет, не всем, – сказал я. – Нет в Майнце памятника гению человечества, величайшему другу Германии – Ленину! – Саша засмеялся.
А чего смеяться, я всерьёз. Столько, сколько Ленин сделал для немецкого народа, может быть, не сделали и его вожди. Потому что вся его деятельность, начиная с апреля 1917 года, была направлена на сбережение немецкого народа. Любой ценой! Ценой утраты огромной части территории Российской империи. Ценой распада русской армии. Ценой сепаратного мира и потери союзников. Ценой братоубийственной гражданской войны. Так бывают щедры – даже во вред себе – только русские люди.
– Можно и Ленину, – сказал Саша. – А можно и Сталину! – подхватил я. – Кто больше сделал для вермахта, снабжая его едой, бензином, редкоземельными металлами и прочим, гоняя эшелон за эшелоном целых два года, вплоть до войны? А сколько немецких жизней он сохранил, вовремя ликвидировав командный состав Красной армии?
– Да? Ты думаешь? – спросил Саша. – Ну, тогда уж и Мао Цзедуну. – А Мао-Цзедуну за что? – За то, что ни один китаец не стрелял в немца. – Ну, хорошо, – сказал я. –– Можно и Мао-Цзедуну. Но точно – не фонтан!
Сейчас там нет ни того, ни другого, ни третьего. Есть детская песочница. Ну, и к лучшему, я думаю.
* * *
Вечером к моему соседу Гельмуту приходит жена, такая же, как и он, моложавая. Вряд ли это с ней он разговаривает строгим поучающим голосом по телефону. Между ними лад, это ясно. Они уютненько усаживаются рядом – он в кровати, она в кресле – перед телевизором, лицом к окну, ко мне спиной. Принесенные ею лакомства и какое-нибудь питьё создает им полную иллюзию, что они дома. И проводят дружный семейный вечерок. Очень мне нравятся.
10 марта 2017 г.
Тайна настольного зеркала в круглой оправе мною разгадана. После всех утренних священнодействий двух младших медсестер над малоподвижным телом красавца – всех этих обмываний, массажей, смены памперсов и простыней, он лежал, умиротворенный, держа в одной руке зеркало, в другой ножницы. Всё, что ниже бородки, до самых пяток, он отдал на попечение медицинского персонала, страховой кассы, и, чего уж там – государства в целом. Но вот эту седую щетку, которая окаймляет подбородок упругой подковкой, никому не мог доверить и решил самолично лелеять и холить ее до последнего, а там хоть трава не расти… Жена одобрительно наблюдала.
А с другим соседом, с венценосным профилем, две хрупкие девушки-медсёстры проделывали те же манипуляции: мыли, меняли, на счёт «айн-цвай-драй!» двигали тушу. Не позавидуешь, какая работка, и для мужчин-то мало подъёмная, тем более, что фактура у пациента не лишь бы какая – имперская. И вот когда всё было закончено, и он лежал, вздёрнув орлиный нос, а девушки наводили последние штрихи, любуясь своей работой, в палату вошли два амбала в форме «йоханнитер-скорой-помощи». Они поставили рядом с его кроватью каталку и стали значительного господина на неё перетягивать с помощью простыни. Ему предстояло отправиться в другой корпус. А девушки стояли и растерянно смотрели, как исчезает их пациент и их труд. И едва его увезли, они громко, захохотали, комкая свежее постельное белье и швыряя его на пол.
Вот так и рождается постмодернизм. От отчаяния. А отчего же ещё.
БРАТЬЯ И СЕСТРЫ
Старшие медсестры, младшие медсестры! Сестры палатные и их помощники. Сестры процедурные и операционные! А также, соответственно, братья. К вам обращаюсь я, друзья мои. К среднему и младшему медицинскому персоналу. Потому что вы мне очень нравитесь. Потому что вы самые главные в этой медицинской системе. Потому что вы столько для меня сделали за шесть моих больничных лёжек, что я до сих пор, с вашей и Божьей помощью, жив. И превозмогаю.
И всё это старательно, дотошно, настойчиво, с приветливым выражением лица, как будто вы всю жизнь меня знаете. До сих пор не могу понять, чем я это заслужил.
Что подкупает – в майнцских больницах нет воркотни, унылости и даже ритуальной почтительной тишины. Вспышки смеха в разных концах коридора постоянно ее нарушают. И как они живительны для ослабшего организма и духа лежачего больного!
Особенно жизнерадостна атмосфера, царящая в УНИ-клинике. Ну, а как еще, когда коридоры полны молодежи – практикантов, студентов, начинающих врачей. Да и медперсонал в основном молодой и юный. В ординаторской, когда им случается в короткие паузы собраться всем вместе выпить горячего кофе, хохот стоит, как на вечеринке. Это понятно. Нужна разрядка. Целую смену – тяжелый, порою малоприятный, изнурительный труд. Иногда сделанного за день хватает лишь до утра. Приходится лишь удивляться, с какой легкостью утром, подойдя к пациенту, они начинают всё сначала.
В католических больницах (а я был в обеих) обстановка, конечно, посуше, построже. Утро начинается с богослужения. Но зато здесь царит интернационал. Католики из разных стран мира приезжают не столько на работу, сколько на послушание. В клинике святого Винсента за мной ухаживали афроамериканка, индонезийка, литовец. У каждого из них свои резоны для радости и печали, поэтому массовых вспышек веселья здесь не возникало. Очень активны в клинике волонтеры. Из палаты в палату движется библиотека на колесах. Ходит милая девушка с цитрой и играет – только тебе! – волшебную музыку. А иногда появляется женщина с фотографиями кошечек и собак: не хотите ли завести себе нового друга? Но трогательнее всего мне показались ночные дежурства родовитых, богатых, восхитительно ухоженных дам. Они бесшумно являются к вам в палату, скромно одетые, благоухающие – нет, не духами – ночным кремом глубоко эксклюзивного происхождения, в скромных драгоценностях, мерцающих в полутьме. Обаятельно улыбаясь, они спросят о самочувствии, не могут ли они чем-нибудь вам помочь. И одарив еще одной лучезарной улыбкой, расправят одеяло у вас ногах, – так начальство расправляет ленты на венках, – с сознанием значительного, потаённо-сакрального дела.
Незадолго до последнего своего ухода в больницу где-то в интернете я прочел письмо русской пациентки, только что вставшей с немецкой больничной койки. Она жаловалась на бесчувственность персонала, его не улыбчивость, равнодушие к больным. То ли дело на родине – и улыбнутся тебе, и про самочувствие спросят, и скорейшего выздоровления пожелают.
В чем тут дело? Ведь мы же с первых посещений наших отечественных больниц и поликлиник запомнили громкие повелительные голоса медсестер, скупые, не окрашенные ничем, кроме нетерпения, вопросы врача, не перестававшего что-то писать, склонив голову, вплоть до нашего ухода. Ну, о гардеробщиках и санитарках я уж не говорю. О них еще Шукшин написал: что с нами случилось? И тогда – при всех райкомах, народных контролях, профсоюзах – управы на них не было. Как же это теперь, в стране, где господствует чистоган, произвол и беззаконие, вдруг они явились в обличии ангелов и херувимов?
Для меня ответ ясен. Эта дама не нюхала общедоступной народной медицины – ни тогда, ни теперь. Она с деньгами. Там, на родине, она пользовалась платными медицинскими услугами и денег, видимо, на это не жалела. А поскольку улыбки и доброе отношение в этих учреждениях, как и почти всё остальное, стало товаром, то дефицита в них она не испытывала. Ну, а здесь, получив желаемое, она, предполагаю, с «обслугой» вела себя так же, как привыкла дома, – высокомерно, а то и по-хамски. Ведь за «свои деньги» – а почему нет? Вот за это, видимо, «братья и сестры» улыбками ее и не удостоили. Этого они не терпят и не прощают. Они – не «обслуга». Они граждане.
В системе здравоохранения России сейчас много нового. Повсеместно происходит «оптимизация». Это открытие состоит в том, что в регионах увольняется часть врачей. Зато их зарплата распределяется между оставшимися. Так в пределах одного и того же фонда повышается средний уровень заработка врачей в целом по всей системе. Или, например, в каком-то отдаленном и малонаселенном районе закрывается больница, поликлиника, родильный дом или даже фельдшерские пункты. Естественно, их ресурсы передаются другому району. А время пребывания пациента на больничной койке сокращается. Статистика опять-таки улучшается. Часто, правда, появляются сообщения, что то в одном, то в другом месте видели объявления: «Больница убедительно просит пациентов приходить со своим постельным бельем». Или даже такие: «Пациенты без своих бинтов и йода приниматься не будут».
Но это мелочи. Не всё так плохо. Вот газеты пишут, что в Москве будет построена новая клиника, оснащенная всеми мировыми новинками медицинского оборудования. На территории так называемой «Кремлевской больницы» запланировано трехэтажное здание общей площадью 12 тысяч квадратных метров. В нём будет бассейн, конференц-зал и прочее. Правда, палат будет только десять. Из них две – по 200 метров каждая. Общая стоимость проекта 3 млрд. рублей. Странно. Для кого бы это?
СУДЬБА КАРДИОЛОГА
В той, «писательской» поликлинике, что я посещал еще в те, прежние времена, работал врач-кардиолог высокой квалификации Аркадий Миронович. Когда поликлиника прекратила свое самостоятельное существование, он перешел на работу в одну из самых престижных петербургских больниц. Прошло немного времени, и он стал там главным кардиологом.
Случилось так, что понадобилась оперативная помощь его жене. Он, естественно, положил ее в свою больницу. И вот настал день операции. Её уложили на операционный стол, дали наркоз. Аркадия Мироновича, естественно, и близко не подпускали, и он коротал время в своем кабинете. И надо ж было такому случиться что в эти минуты привезли какого-то богача – банкира или нефтяника – сопровождавшие потребовали срочного оперативного вмешательства за любые деньги и поставили у операционной охрану. Что было дальше?.. Десять секунд на ваши варианты – и я продолжаю.
Подготовленную к операции женщину под наркозом сняли со стола и отвезли в соседнее помещение. Оперировали богача. А она лежала, дожидаясь своей очереди. Видимо, добавили наркоза. Аркадию Мироновичу, обеспокоенному затянувшейся операцией, отвечали по телефону, что всё в норме. Но когда он, не выдержав, пошел к операционной и увидел охрану, поднял шум. Главный врач, приобняв его, увел в свой кабинет и сообщил ему, что жена его скончалась.
Что стало с Аркадием Мироновичем? Он был жив до недавних времен. Но с того дня ничего не помнил и никого не узнавал. Сын его работает главным кардиологом одной из больниц Израиля.
11 марта 2017 г.
Утром самостоятельно мылся, чистил зубы, но вот на бритье дыхания не хватило, пришлось вернуть кислород и уйти восвояси в свою берлогу.
Галя рвется ко мне, но Ольга ее не пускает, и правильно делает. Прислала куриный бульон в термосе и морс в бутылке из-под водки «Абсолют». Это кстати, потому что «ресторан» начинает надоедать. Врач по лечебной физкультуре увидела бутылку: – А это еще что? – Схватила ее и стала обнюхивать. Она понимает, что за этими русскими нужен глаз да глаз. Так и норовят разрушить систему.
* * *
Вот, оказывается, кем он командует, мой моложавый сосед Гельмут, вот на кого ворчит. Кроме жены, все пришли по случаю субботы: дочка с зятем, внучка, типичная Брунгильда в юности, внук в куртке почтальона «Почты Германии». (А зятёк-то у меня покрасивше будет). Всё семейство, рассевшись вокруг стола, шумно пообедало тем, что принесло с собой, один лишь Гельмут с важностью поглощал кулинарию нашего «ресторана». Потом выпили кофе, что можно получить в коридоре. Потом шумно ушли. Я, вздохнув, взялся за свою тетрадь… И вдруг – нате! – они снова здесь и опять с едой. Все, кроме внука. А я еще себя спрашивал: чего он на них лютует по телефону? Вон какие внимательные. А чтобы боялись и почитали.
ДОМАШНИЙ ДОКТОР
К нему привел меня Генрих Дауб и представил как «знаменитого русского писателя» («шрифтштеллера»). Доктор Цонхен был единственным врачом в своем «праксисе», ему помогали лишь три сестры, а поэтому прием новых пациентов на постоянное обслуживание был ограничен. В эти дни я искал ответа на вопрос о происхождении мучившей меня боли в правой ноге. Избавляться от нее я начал еще в Петербурге с помощью электрофореза, парафиновых обертываний и прочего. Боль отступала и возвращалась, вдобавок появлялись признаки онемения. – Я знаю, что у вас! – воскликнул русскоговорящий доктор, к которому я обратился. – У вас ишиас!.. Вот вернусь из отпуска, и мы займемся его лечением. – Сказал – и укатил. А ты как хочешь. Мне уже больно было не только ходить, но и сидеть.
Доктор Цонхен был впечатлен и моей профессией, и ногой и, усадив нас с женою за стол, достал с полки анатомический атлас.
Всё, что он говорил, означало следующее. Всякое движение наших конечностей – рук или ног – зависит от импульса, посланного своим позвонком. Правда, ни один из позвонков не пошлет импульса своей конечности без одобрения головного мозга. Получалось, что будь ты лев, или кенгуру, или просто человек, прыжок твой возможен лишь тогда, когда в действие вступит вся система. Полет божественных сил от одной части организма к другой был очевиден под руками доктора Цонхена, распростертыми над анатомическим атласом. Упругие силовые линии от позвонка до кончиков ног вершили на наших глазах жизнь, чудесную и непредсказуемую.
Доктор сказал, что ему всё ясно, проблема моя затаилась между четвертым и пятым позвонками, но следуя заведенному порядку, он посылает меня на томографию. Получив на другой день снимки, он тут же позвонил мне домой и велел без промедлений ехать на такси в УНИ-клинику, где уже была договоренность об операции и где меня ждали. Так всё и было – меня осмотрел главный врач нейрохирургического отделения, крупный вальяжный швед, и без долгих разговоров отправил в палату. Несколько дней прошло еще в каких-то анализах и проверках. Тут случился и мой день рождения – приехали Ксения с Виктором, Галя принесла пирожки и малосольные огурцы. Мы вышли на улицу, на лужайку, и там они выпили кока-колы за мое здоровье. Жара была дикая, они сидели в тени на пожухлой выгоревшей траве, а я в силах был только стоять, переминаясь с ноги на ногу… На следующий день меня оперировали. Когда меня повезли, какая-то сила заставила меня вздернуть руку и крикнуть: – «Аванти!» – Что по-итальянски означает: «Вперёд!» Все засмеялись.
Через неделю я уже мог ходить, прихрамывая, но правая нога почему-то стала чуть короче и суше. Зато опасность онемения, другими словами, паралича миновала. Через несколько дней мы явились к моему доктору с благодарностью, а чем благодарить, не знали. Тем, чем благодарят у нас, здесь не принято. На полках его кабинета стояло множество сувениров. Матрешки у нас не было. Русской водки тоже. Он сказал: раз вы писатель, то напишите мне стихотворение. Я вернулся домой, благо надо было только перейти улицу, взял свежее издание «Дома прибежища», а по дороге сочинил стишок, которым и надписал книгу:
Галя, как могла, перевела ему надпись, и доктор смеялся, а уточнив какие-то слова, просто хохотал. Таких сувениров он еще не получал. И вдруг, посерьёзнев, на чистом русском языке стал читать, глядя нам в глаза:
И еще множество строк вслед этим. Оказалось, что доктор наш в недалеком прошлом жил в ГДР и когда-то, в школе имел уроки русского языка. Он признался, что смысла прочитанного не понимает и даже не может перевести ни одного слова, но фонетически стихи запомнил на всю жизнь, и они ему очень нравятся.
С тех пор он встречал меня одной и той же фразой: – Добрый день! (По-русски.) – И далее: – Танцен мит фрау?» И когда мы оказывались в кабинете втроем, обязательно звучали стихи Некрасова.
Доктора Цонхена вывела из строя болезнь Паркинсона. Я по его совету перешел к врачу в соседнем квартале, и он отрекомендовал меня так же, как когда-то это сделал Генрих Дауб. Работавшая в этом «праксисе» русскоговорящая женщина-врач спросила меня: – Как же вы друг с другом общались? – Она хорошо знала доктора Цонхена и почитала его. – Хорошо общались, – сказал я. – От сердца к сердцу. – Она недоверчиво покачала головой.
Но это было похоже на правду. Он усаживал меня рядом с собой и терпеливо кормил с ложечки мелко протертой кашицей немецких слов, тонкими ломтиками фраз и даже хрящиками медицинских терминов. И не было случая, чтобы я его не понял.
12 марта 2017
Готовясь к переезду в Германию, мы, естественно, заглянули в пучину немецкого языка. Опытный педагог Елена Дмитриевна Аверинцева, доцент, кандидат наук, за какие-то сто часов привела нас на первый уровень системы речевого общения. По ее оригинальной методике, начальным и базовым механизмом является умение узнавать и произносить речевые штампы. – Именно из них состоит живая диалогическая речь, – говорила она, – с которой вам предстоит с первых же шагов столкнуться.
А куда от них денешься? И в немецком, и в русском речевом обиходе множество таких стертых пятаков, которые упрощают общение, позволяют добиться результата, не заморачиваясь поиском слов.
В пособии, которое нам предложила Елена Дмитриевнаевна (Общение в быту. СПб. 1996), оказалось 810 штампов немецкого языка и столько же русских эквивалентов. Стоило их усвоить, утверждала она, и все чиновники, продавцы, официанты Германии – у вас в руках. Небрежно роняя, одну за другой эти ходячие монеты, или еще говорят, прописные истины, вы можете вскоре сойти за своего, а то и войти в систему.
Сегодня я вынул из этого роскошного перечня избитых выражений 40 образцов, выписал их на карточки и бросил на сукно. Вот что у меня получилось. (Здесь нет ни слова, придуманного мною, кроме тех, что в скобках, в драматургии это называется – ремарки).
РОКОВАЯ НОВОСТЬ. (Пьеса на двоих)
Он. – Удели мне минутку внимания. Ты уже слышала новость?
Она. – Что случилось?
(Он шепчет Ей на ухо.)
– Что ты хочешь этим сказать?
– Это, должно быть, правда.
– Откуда ты знаешь?
– Я утверждаю со всей ответственностью, что я это видел.
(Он продолжает шептать.)
– Как жаль!.. Не мог бы ты мне объяснить?..
– Да слушаешь ли ты, что я говорю?
– Пожалуйста, без подробностей.
(Он шепчет.)
– Понятно?
– Ясно, я поняла. Это на него не похоже.
– Что ты об этом думаешь?
– Это меня не касается.
– Послушай!
– Я не хочу в это вникать.
– Это и тебя касается.
– Мне это глубоко безразлично.
– Тебе это кажется.
– Я не могу в это поверить.
– Минутку! Дай мне договорить.
(Он снова что-то шепчет.)
– Разве это возможно?
– Я отвечаю за каждое мое слово.
– Вот тебе и на! Я этого не ожидала.
– Жаль, но ничего не поделаешь.
– Боже! Какой сюрприз!
– Могло кончится хуже.
– И что я должна с этим делать?
– Не принимай близко к сердцу.
– Этого мне только не хватало.
– Успокойся, пожалуйста!
– С меня довольно!
– Признай, наконец, что я прав!
– Мне становится плохо при одной мысли об этом.
– Моя точка зрения такова…
Она. – Всё, больше не могу!.. (Падает в обморок.)
Он (в оцепенении) – Этого я от тебя не ожидал…
Занавес
Оказалось, что с помощью этой коллекции банальностей можно не только общаться, но и стать драматургом. А что, некоторые так и пишут.
А уж говорят многие именно так, иначе и не умеют. Есть целые профессии, целые сферы деятельности, где годами, десятилетиями мусолят одни и те же заезженные выражения. А уж если это еще подкреплено профессиональными канцеляризмами, то живого слова там век не услышишь. Послушаешь иного чиновника, силовика, пресс-секретаря – уши вянут. «В данный период времени», «денежные средства», «имеет место», «подчеркнул со всей остротой», «находился в состоянии алкогольного опьянения», «находимся в правовом поле» и так далее. Начальство вообще не прочь ввести не только единомыслие, но и единоречие народа в виде словесных клише. Так легче управлять. Скажешь: «Говорю вам это с предельной откровенностью» – и всем всё понятно, все довольны. Хотя, черт его знает, врёт или нет? (Конечно, врёт!) А уж если пообещаешь: «Будем мочить в сортире!» или: «Вор должен сидеть в тюрьме», то высокий рейтинг тебе обеспечен.
А что с этим делать? Как что, бороться, протестовать. Я уж не знаю, как относятся к казенным речевым штампам в Германии, а в России городская молодежь их на дух не переносит. В бурлящей, то и дело меняющейся стихии общения в порядке борьбы со словесной рутиной появляются различные молодежные сленги, хорошо замешанные на иностранной лексике. Возникло также сложное, невероятно изысканное, с хорошими корнями, (по-моему, идущее от Гоголя, Алексея Константиновича Толстого, Зощенко и Платонова) стилистически-речевое явление как «стёб». Множество словесных выкрутасов принесли блогеры, которым, правда, часто изменяет вкус. Резвятся с русским языком рэп-исполнители и многие другие. Традиционно в русском языке прекрасно себя чувствуют иностранные заимствования, которые тоже становятся штампами. Носителями их прежде была учёная публика, но теперь они доступны и простым людям. Я от одного писателя-деревенщика за один вечер услышал столько французских выражений, что ушел с впечатлением, будто в Париже побывал. Тут были и «тет-а-тет», и «ва-банк» и «карт-бланш», и «селяви» и многое другое. Да еще по-латыни: «воленс-неволенс».
А иногда впечатление такое, что один и тот же народ говорит на разных языках и друг друга не понимает.
Россию что выручает в этом сопротивлении – присущее ее людям чувство юмора. Оно воспитывается словесностью и языковой средой с детства. Сомневаюсь, что немецкие книжки для детей перевиты такой затейливой канителью первоклассного юмора, такой многозначностью слов, как русские. Хармс (кстати, германофил), Олейников, Маршак, Драгунский. Голявкин, Григорьев, Успенский, Остер… Да много еще. Это волшебники речи.
Редкий детсадовец не знает, что такое «прикол», «прикольно». Сам слышал от малышей. А словечко «клёво» гуляет в подростковой среде во множестве вариантов: круто, хипово, кайфово, супер, сто процентов, сто пудов. А вот как у немцев с чувством юмора и со словотворчеством – кто его знает.
Но доминирующим пластом русской речи вот уже сто лет остается блатной сленг, «феня». Её жуткие штампы проникли во все сферы жизни – от школы до Кремля, от армии до театра, от журналистики до дипломатии. Причины этого срама, этого позора много раз обсуждались, выводы сделаны. Чего уж их тут повторять. Историю страны не переделаешь.
В речевом общении немцев трудно представить тюремный жаргон. Да оно у них и вообще, по-моему, более защищено и консервативно. На мой непросвещенный взгляд, немцы общаются между собой более многословно и церемонно. Там, где мы тратим три слова на клишированное выражение, они – пять. Мы пять – они восемь. Мы, не расслышав, произносим какое-нибудь вульгарное «А?» или «Что?» Они – церемонное «Ви битте!» Похоже, что немцам комфортно живется с речевыми штампами, и они не так уж и настроены с ними расставаться. Ведь штампы унифицируют и укрепляют систему. Сплачивают народ.
13 марта 2017 г.
Вчера вечером были у меня Ксения с Жилем и внук Виктор. Я пожаловался Жилю: – Профессор возле меня не останавливается. – Вот и хорошо, что не останавливается! – воскликнул Жиль. – Значит, дело идет на выздоровление.
Виктор убедил меня, что оно пойдет быстрее, если я соглашусь подключить себе телевизор и радио. Достал из кармана наушники и подключил. От телевизора я все-таки отказался. А любимая радиостанция HR-2 Культура снова зазвучала.
НЕМЕЦКИЙ ВНУЧОК
Как он вырос, мой паренек – он уже молодой, уверенный в себе мужчина! У меня есть любимая фотокарточка, где мы сидим рядом у нас на балконе и подкручиваем усы – я свои, он свои. Теперь он снова без усов и без бороды. А я всё еще с бородой и с усами.
А в первый раз я увидел его, когда ему было чуть больше года. Он родился и сразу стал гражданином Германии. Жили они в Висбадене, на мансардном этаже. Дома говорили только по-русски. В их семье, когда я приехал в гости, было модным, как и в России, словечко «типа», словесный сорняк. Внучок ползал по полу, подымался на ножки, падал, снова полз. Вот встанет на ноги, – говорил отец, – тогда, типа, кричи караул, всё будет на полу, до чего, типа, рука дотянется. – Мама ему возражала: – Ну, не держать же его из-за этого, типа, в манеже.
Мы поехали на гору Нероберг, к Елизаветинской русской церкви. И там, на клочке земли, посреди Германии принадлежащем России, я вынул внучонка из коляски, взял за ручку и сказал: – Ну, пошли!.. – Этот миг тоже запечатлен на фото. Меня и сейчас охватывает гордость, когда я вижу, как свои первые в жизни шаги он проходит рядом со мной, держа меня за руку. По русской земле.
Ну, а потом, годы спустя, я ездил один раз в неделю в Висбаден и забирал внука Витю из школы. Мы шли к автобусу, и подросший внук на перекрестке всё еще с готовностью вкладывал свою руку в мою. Мы заходили в музей. Или гуляли по парку. Или сразу ехали на окраину, в их арендованный дом с маленьким садиком. Там играли в футбол. Потом в шахматы. Потом в «Монополию». Мы бросали кубик, и я с удивлением наблюдал, как внучок мой лихо оттяпывает у меня то дома, то земельные участки, строит на них отель, сдает его в аренду, платит налоги, берет в банке кредит… – Смотри-ка, что делается! – мысленно восклицал я. – Того и гляди капиталистом вырастет. Или банкиром. – А внучок подбадривал меня, продувшего всё состояние: – Дедушка, думай на головку!
До сих пор думаю. Но всё такой же банкрот.
Виктор не стал ни капиталистом, ни банкиром. Больше того, когда в мире вспыхнуло и пошло гулять по континентам и странам движение «Оккупай Уоллстрит!», наш девятнадцатилетний Витек стал одним из организаторов протестных акций во Франкфурте, финансовой столице Европы. Они поставили палатки напротив оперного театра и «пошли в народ». – За что воюем, внучок? – спросил я как-то, проходя мимо. – Понимаешь, дедушка, эти финансовые магнаты когда-нибудь погубят человеческую цивилизацию. – И так далее: про вопиющее неравенство, финансовые аферы, наживе на горе людском. Ну, слава Богу, думал я, хоть что-то унаследовал от меня – общественный темперамент. Было, конечно, тревожно за него, ведь власть не любит слишком надоедливых и берет их на заметку. Но когда они уже готовились свернуть палатки, приехала дама, оказавшаяся бургомистром города Франкфурта, и спросила их, не могли бы они еще месяцок подождать: уж больно хорошо эта акция туризм стимулирует. Это в Москве пылкие власти, повинуясь неясному страху, разогнали «Оккупай-Абай» на бульваре возле памятника Абаю. А здесь молодежный протест включили в систему.
Очень рано и с завидной легкостью Виктор освоил компьютер, с которым я до сих пор на «вы». (Он, кстати, мне его и наладил.) Уже в школе, в компьютерном классе, пока все пыхтели над своими приборами, он быстро решал индивидуальную задачу, и мы с ним раньше всех уходили домой. Наш приятель из московской Академии наук Илья Амитон, побеседовав с ним, сказал: «Да-а…» И удивленно качнул головой.
После школы он поступил на работу в американскую рекламную фирму, где уже скоро как двадцать лет работает Ксения. Руководители посмотрели, подумали, посоветовались и через несколько месяцев открыли под него специальный отдел. Время от времени он представляет фирму и лично себя на всегерманских и международных конкурсах по этому делу (а по какому – я и сам не знаю.) Когда я прошу сформулировать тему его выступления, он, подумав пару минут, произносит: – Понимаешь, дедушка… – И потом замолкает. – Ну, ладно, – говорю я, – не напрягайся. А чего привез? – Привозит он то «золотую» звезду, то серебряную пружину, то какую-то женскую статуэтку. – А это еще кто такая? – Женщина. – Может, богиня? – Нет, – говорит, – просто женщина. – Ладно, – говорю, – нам и такая нужна. – Кстати говоря, она скоро материализовалась: рядом с Виктором теперь еще и Виктория, Викки.
И вот он сидит возле меня со страдальческим видом. – Ты чего накуксился? – говорю я. – Не переживай. Скоро поправлюсь. – Не отключая кислород, спускаю ноги на пол, сажусь, а потом и встаю, опираясь на стойку капельницы. Меня покачивает, за мною тянутся трубки. – Ты куда? – спрашивает Виктор. – Куда-куда… куда царь пешком ходит. – Пойдем я тебя провожу, – говорит он.
Внучок Виктор берет своего дедушку за руку и ведет его в сортир.
14 марта 2017 г.
Красавца с зеркалом выписали. Сочли, видимо, что подстригать свою бородку он может и дома. А в остальном жена ему поможет.
На его место положили почтенного бауэра, доставленного откуда-то из германской глубинки на вертолете, который каждые полчаса приземляется на крыше главного корпуса клиники. Он и мыслью, и чувством всё еще там, у себя в поместье, и, видимо беспокоясь за семью, хозяйство, скотину, часто звонит домой. Речь его звучит как-то невнятно, по-моему, это какой-то местный диалект – вместо «я» он говорит «ё». И чувствуется в его голосе и во всей его повадке гордость за то, что о нём так позаботились.
СИСТЕМА
Нет, не речевые штампы создают и цементируют систему. Главный строительный материал в ней – штампы общественного поведения. Каждая жизненная ситуация чревата хаосом, пока не будут выработаны типовые каноны взаимоотношений людей друг с другом внутри нее. Баланс между «я» и «они». Компромисс между «хочу» и «должен». Регулируют их вертикаль законов, институтов, гласных и негласных договоренностей.
Для верующих эта вертикаль начинается с закона Божия, данного при сотворении. Не убий, не укради, не прелюбодействуй и так далее. То есть, с закона нравственного.
Для всех прочих – с государственной Конституции. А для всех без исключения – с рукотворного Закона, в том числе, гражданского и уголовного кодекса.
Далее, я думаю, идут правила общения, то есть, правила устной и письменной речи.
Потом, наверное, гигиенические императивы, всевозможные санитарные ограничения.
Я не знаю, на каком месте в шкале приоритетов находятся законы взаимодействия человека с природой. Но конечно, они возникли раньше, чем правила дорожного движения. Вот ехал на-днях по четырехполосному автобану на окраине Майнца, возле стадиона. Две полосы – в ходу, две – ремонтируют. Хозяйка машины посетовала: – Да, тут надолго эта канитель. – Я спросил: – А в чём дело? – Да ходы укладывают под автобаном для каких-то особенных муравьев. Тут их дорожка, а они в красной книге.
Вот такие дела. Неважно, насекомое ты или лань, кошка или скворец – государство не даст тебя в обиду.
Регулируется содержание домашних животных, выгул собак, оплата труда, карьерный рост. Есть, как всюду, техника безопасности, противопожарные требования, правила поведения на воде… Я, вероятно, много чего пропустил или перечислил не в том порядке. Но не в этом ведь дело.
Заканчивается всё, как я понимаю, – неписаными правилами и обычаями поведения людей в быту: за столом, на прогулке, в общественном месте, в гостях, в учебной аудитории, в зрительном зале, на пикнике – одним словом, всюду и везде. То есть, этикой.
Наряду с прописанными правилами есть устоявшиеся поведенческие штампы, такие же, как в языке. Будет странно, например, если в вагон поезда войдет притихшая компания молодежи. Согласно общепринятым стереотипам, в дороге она должна вести себя шумно, отвязано, мешать пассажирам. Громко смеяться даже если на это нет особой причины. В компании всегда найдется модератор, который позаботится о соблюдении статуса. И будьте уверены, в нужный момент все будут скандировать или свистеть, или ржать, а кто-нибудь обязательно пропоет по-тирольски. Я это несколько раз наблюдал.
Поначалу меня удивляло, почему такие законопослушные и опрятные немцы в дни карнавала, словно безумные, швыряют мусор на тротуар, бьют бутылки, а то еще и писают возле чьих-то дверей. А ничего особенного – просто в эти дни такие обычаи. Какой же карнавал без смешения «верха» и «низа», без безобразий!
Так что поведение человека и социальных групп в обществе в основном предсказуемо.
Ну что ж, это принято всюду в Европе. Свои поведенческие стереотипы царят, например, в старейших университетах. Владимир Набоков, будучи первокурсником Кембриджа, вынужден был вести себя, как предписывал кодекс: бил фонари и писАл непристойности на стенах, хотя очень этим тяготился. Старшекурсникам так поступать, естественно, возбранялось.
Система – общее детище европейской цивилизации, возникшее задолго до Объединенной Европы. В иных странах, например, во Франции, Италии, Испании, как подсказывает мне мой скромный опыт, относятся более либерально, чем в Германии, к соотношению системы и национального темперамента. Там чаще поступают по-своему, спонтанно, сгоряча, наперекор тому, как принято. Но общность основных моральных и этических ценностей и привела их к объединению. Система создает упругую, нерушимую форму (формулу?) жизни. В конечном итоге, это вопрос выживаемости.
Зарегулировано, в той или иной степени, всё, что только возможно. В свободном полёте остаются, пожалуй, только два человеческих свойства: талант и инициатива.
А есть те, кто не принимает эту систему? Как с ними? Есть. В Германии они бродят как неприкаянные из города в город, нестриженые, небритые, чаще с собаками. Они спят на поролоновой подстилке где придется, собака на своей подстилке, – рядом жестянка для мелочи. Живут на то, что соберут. Или вот сидят у нас в Майнце по скамейкам в начале бульвара и без конца пьют пиво, (между прочим, не самое дешевое!). Они протестуют против системы, но государство относится к ним лояльно, на пиво даёт, за бродяжничество и попрошайничество не преследует. Иногда кажется, что и они часть системы.
Точно так же я смотрю на молодежные всплески протеста, связанные чаще всего с музыкой, танцем, модой, прической, стилем поведения – это всё не подрывает систему, а скорее разнообразит, украшает ее как декоративный элемент.
Так что в общем и целом система незыблема. Хорошо это или плохо?
Я человек стихии, импульса, настроения. Я жуткий враг конформного поведения. Обожаю людей, которые говорят нешаблонным, ярким, неожиданным языком. Но левое полушарие подсказывает мне, что дважды два – всё-таки четыре.
Вот когда люди принимают всю эту вертикаль условий, церемоний и ограничений, тогда и наступает Свобода. Царство Свободы ведь не бывает для одного человека, оно реально, если доступно для всех. А много свободных людей – это и есть демократия.
Господи, куда меня занесло, я ведь не трактат пишу, а всего лишь делюсь своими житейскими наблюдениями, довольно поверхностными. Вернусь лучше ближе к жизни, к живым и лично испытанным ощущениям.
* * *
Кандидат медицины Виктория, как было начертано на бейджике ее халата, брала у меня кровь из вены, похоже, впервые. Была в сильном волнении, раскраснелась вся, но у нее получилось. Радостно рассмеялась, когда я ее поздравил.
15 марта 2017 г.
ПРО УЛЫБКУ
Как приятно рано утром встретить на садовой дорожке бегуна, который, приблизившись, скажет тебе «гутен морген» (чаще – просто «морген», а у нас на юге и вообще «моржен») и обдаст улыбкой. Улыбки в общественной жизни Германии играют особую коммуникативную роль, имеют множество оттенков и назначений. Одно дело, когда ты улыбнешься матери, ведущей за руку своего малыша – улыбка твоя полна восхищения, и не просто, а с каким-то намеком, что малыш лучше всех из встреченных ранее. Другое дело улыбка, адресованная хозяину собачки, которую тот ведет на поводке. Здесь, кроме умиления, есть еще толика юмора, доброй иронии: ах, какой красавец! Но какой, должно быть, шельмец. Мне случалось, когда я шёл с Акселем, встречать одобрительные улыбки в свой и его адрес, но тогда я еще не знал, что должен в знак благодарности тоже улыбнуться в ответ.
Но пройти мимо ребенка или собачки с равнодушным лицом… Это не дело.
Дурной тон – войти в лифт, не улыбнуться и не поздороваться. Улыбка по праву назначена общественным договором и почтальону, и уборщице, и кассиру, и водителю трамвая, и полицейскому. И я гарантирую, что получите добрую улыбку в ответ.
Тебе непременно улыбнется женщина в толпе или в метро, если ты остановил на ней взгляд. Некоторые русские туристы истолковывают это как желание познакомиться. А то и обещание. Ничего подобного! Попробуйте-ка в ответ на такую улыбку «подбить клинья», получите такой отпор, что мало не покажется.
Многим, пребывающим вне системы и уверенным в своей неподдельной искренности, это дает повод говорить об искусственности этих «системных» улыбок. Я, признаться, тоже так думал. Вспоминаю, как в конце восьмидесятых, еще в Ленинграде, в нашем доме открыли финский сетевой магазин «Стокман». Полки в нем, в отличие от наших магазинов, ломились, дразнили изобилием. Правда, все там было намного дороже. Кроме молока фирмы «Валио». Вот за ним мы туда и ходили. Подходишь, как водится, хмурый, к полке с молоком – берешь пару пакетов, кладешь в корзинку, отводя глаза от прочего товара – пока всё, как у нас. А вот у кассы начинается что-то незнакомое и даже подозрительное. Красивая русская девчушка, прошедшая курс где-нибудь в Турку, с лучезарной улыбкой, как будто всю жизнь тебя ждала, страстно восклицает: – Здравствуйте! (что можно истолковать как: «Наконец-то!»). И с тем же выражением, выложив сдачу и чек: – Спасибо вам за покупку! – А то еще и хороших выходных пожелает. Затем в конце кассы молодой человек уложит молоко в фирменный пакет и тоже улыбаясь, поблагодарит тебя за покупку. А потом скажет интимно, как приятелю: – Заходите еще!
Ты выходил на улицу своего прекрасного, но погибающего голодного города с первоклассным молоком всемирно известной фирмы, с красивым пакетом, и чувствовал себя… как бы это сказать… ну, в общем, обосранным.
Нет, чтобы принять улыбку европейского человека и истолковать ее правильно, надо освободиться от предубеждений. Прежде всего, что все хотят тебя обмануть. И что всё продаётся. И нет ничего святого. И каждый за себя. А что все улыбаются, так это привычная гимнастика лицевых мышц, не более.
Но теперь я знаю, что «системная» улыбка, подаренная тебе незнакомым человеком, несет великий сигнал, яркий импульс, который заряжает всю житейскую атмосферу на целый день.
Даже если у тебя и у меня есть проблемы, ты посмотри, какое прекрасное утро! Как пахнет воздух. И как плывут облака. Давай не будем отчаиваться. Это всё чушь – что человек человеку волк. И никого ничто не волнует. Ты мне верь. А я доверяю тебе. И, если что – можешь на меня рассчитывать.
И это правда! Это истинная правда! Много раз мне доказанная. Испытанная мною.
И не беда, что это всё «системные» улыбки, предписанные негласными правилами поведения. Это как температура на градуснике. Улыбаются, – значит, 36 и 6. Общество здорово. Запас положительной энергетики, накопившейся в обществе, сказался в проблеме с сирийскими и прочими беженцами, когда немцы встречали их улыбками, аплодисментами и другими знаками внимания. Что было дальше – это другая тема.
Но, черт возьми, что мы за люди, что утром выходим из дому хмурыми, входим в толпу, заведомо считая ее враждебной, и только наводим на всех тоску. Сколько раз я себе говорил и сколько раз мне говорила жена: расслабься! Расправь морщины на переносице. Утепли взгляд. Посмотри дружелюбно на всякого, кто тебе встретится.
Нет. Идешь насупленный. Идёшь изгоем и понемногу злишься.
На кого мы злимся? Скорей всего, на себя.
* * *
При походе в туалет было тяжело с дыханием. Сопровождала сестра. Едва вернулись – сразу ингалятор. Кто это будет делать дома? И что? Надо знать, уметь. Гале будет только хуже со мной. Неужели я не смогу вне больницы? Мне отсюда не выбраться?..
16 марта 2017 г.
Ночи тяжелые, тело затекает от долгого лежания. Воздуху мало.
Был профессор со свитой, но меня посещением не удостоил: а что толку, если не поговорить. Зато кандидат медицины Виктория послала мне яркую эксклюзивную улыбку в утешение.
СИСТЕМА-2
Кроме отсутствия языка, за двадцать лет у меня возникало много поводов, чтобы чувствовать себя вне системы. Нет, законов я не нарушал. А так, по мелочам. То в студеный и ветреный день выйдешь в кепке, когда все, даже мои ровесники, в жидком венчике волос, ходят с обнаженными головами. То в теплый день наденешь сандалии с носками, когда все, кто в сандалиях, обязательно без носков. То в трамвае шикнешь на школьника, который дерет глотку прямо над твоим ухом. А то, напротив, молчишь сам, будто в рот воды набрал, когда все вокруг, отвечая карнавальной колонне, что есть мочи орут: «Хэла-ау!». Тут нет мелочей, всё важно – смотри в оба! И если я, допустим, лежу на больничной койке, а в шкафу лежат два полиэтиленовых пакета с вещами, то какой же я человек системы – у меня что, нет денег на чемодан? Или на сумку? Не уважаешь!..
Главный принцип системного существования: делай как все! Поэтому, если объявлен день роликовых коньков, то весь город встает на ролики, от мала до велика. Кто с детскими колясками – тоже. А если ты сам в коляске, то на роликах тот, кто тебя везет. Ну, а если нет у тебя коньков или нет сил, то стой, будь добр, на краю тротуара и скандируй вместе со всеми, хлопая ритмично в ладоши и приседая, когда проносятся лидеры гонки. Или те, кто их догоняет. Или те, кто и вовсе отстает. Придай им бодрости, и тебе засчитается…
Пойдешь в кино, прошу тебя – купи кулёк поп-корна, не обеднеешь. Зато будешь как все. Жуй! Жуй, когда таращишь глаза на экран! Жуй!
Ну, а в октябре, в знаменитый пивной праздник «Октоберфест» посиди за длинным столом персон этак на сто, положи руки соседям на плечи, покачайся вместе со всеми. (О, боже!..)
Ну, кому какое дело, что ты со студенческих лет убежденный нонконформист, не терпевший даже хорового студенческого, обязательно беззаботного, пения. Про какую-нибудь «бабку Любку» или про какой-нибудь «чемоданчик». И что в филармонии на концертах никогда не хлопал в лад, а всегда поперек. И что никогда в отпуске не лежал вместе со всеми на пляже, а копал огород где-нибудь в черноземном Суздальском ополье, или босыми ногами месил грязь проселочных дорог, пробираясь к истокам Волги. Ты здесь не сам по себе, а член хорошо структурированного общества, филигранно отлаженной системы. Умерь гордыню, подчинись правилам. Не разрушай форму. Будь, как все.
ВЕТЕРАН
Вчера вечером к нам в палату на свободное место доставили старичка с Восточного фронта. Старичков с Восточного фронта я сразу узнаю. Откуда я их знаю? Разве я видел их в форме, в пору бытности их солдатами или офицерами во время последней войны?
Ну, конечно же, видел, иначе я бы с такой уверенностью не говорил.
Это было году в 44-м. Мне было двенадцать лет, когда я их в первый раз увидел не в кино, а вживую.
Из блокированного Ленинграда мы с мамой попали на Урал. Под Свердловском, неподалёку от деревни Коптяки, в окрестностях которой закопали последнего царя династии Романовых и его семью, был посёлок СУГРЭС. Ну, ясно, что жизнеобразующим центром в нём была тепловая электростанция, построенная в 30-х годах людьми из бараков, в которых теперь жили мы. Дымили четыре трубы, накрывая посёлок и всю округу сизой шелковой мантией гари. Кроме электричества, побочным продуктом её деятельности был кипяток, горячая вода, которую можно было использовать для отопления. Подземные коммуникации в виде горячих труб частично уже были нами освоены: мы в этих теплых коллекторах зимой вполне комфортно прогуливали школу. Но трубы надо было вести дальше – в Пышму, километров за десять. И вот на рытье траншей для этих труб работали мужчины в серо-зеленых мундирах с погонами и петлицами, в пилотках или с непокрытыми головами. Стояли последние дни лета. У многих были закатаны рукава. Это были типичные «фрицы», каких нам показывали в кино. Смотреть на них издалека было можно, а приближаться не разрешалось. Было страшно, но влекло к ним неудержимо, тем более, что, разогнувшись в траншее, они, подзывая нас, махали руками. Мало-помалу наладилось общение, страх пропал, а на его место явилось, неведомо как и из чего образовавшееся сочувствие. Они кидали нам самодельные зажигалки, наборные мундштуки, значки, еще какие-то мелочи. А мы, швыряли в траншею картофелины, турнепс, луковицы и даже краюхи хлеба.
…Новому пациенту, наверное, было под девяносто. Молодость его пришлась на сокрушительно поражение. А может быть, и плен. В облике многих старичков, особенно с Восточного фронта, так и запечатлелось, – и не ушло с годами – былое разочарование. Воинственный дух молодости следа не оставил. Вместо него какая-то зябкость, как будто они еще не отошли от тех лютых русских морозов, не отогрелись. Был и протест, неизвестно кому адресованный. С ним я столкнулся в 1968 году, когда в первый раз попал в Германию.
Мы ехали в пригородном поезде из одного города в другой. Пожилой немец, сидевший на лавке напротив, услышав русскую речь, вдруг побагровел, вынул челюсть и замахал ею перед нами, шепеляво выкрикивая: – Шталинград! Шталинград!..
Мы пересели на другую сторону, но он не унимался, что-то выкрикивал и бубнил, бубнил и выкрикивал…
– И чего разошелся, – сказал поэт Сергей Давыдов. – Сидел бы дома и был бы сейчас с зубами…
Новый старичок был долголицый, худой, с длинными, давно не стриженными и не мытыми патлами. Его сопровождала семья – женщина лет сорока, – видимо, внучка (а может быть, поздняя дочь?), судя по внешнему сходству, – её муж и ребенок лет пяти, правнук или внук ветерана. Теплоты в отношениях всех четверых не было, как не было и улыбок, адресованных нам, соседям. Была лишь озабоченность и плохо скрываемое облегчение – никому не нужный одинокий старик пристроен, останется здесь. Женщина усадила сына за стол и дала ему ужин – какой-то салат в коробочке с пластмассовой вилкой. Он поел и вскоре они ушли.
Солдат сел на краю кровати и, достав мобильник, стал кому-то названивать. Жидкие засаленные пряди волос свешивались по обе стороны головы. Бодрым голосом он, видимо, говорил собеседнику о том, где сейчас находится, и вскоре прощался традиционным словесным штампом: – Чу-ус!.. (Что-то вроде нашего «пока!»). Потом позвонил второму абоненту… Потом третьему… И каждый раз прощальное «чу-ус!» звучало все менее приветливо и беззаботно. А по канонам системы оно должно быть произнесено с бодростью, с оптимизмом и даже беспечностью. И вот эти краски в голосе старика раз от раза тускнели, блекли… Нет, старый солдат явно никому не был нужен. Не интересен, не нужен. Безразличен, постыл. Никому. В целом мире.
Видимо, кроме меня. Я был моложе его на какие-нибудь пять лет. Но у нас была общая история. И я ему сочувствовал. И мне показалось, что я его узнал – это он звал меня тогда из траншеи.
17 марта 2017 г.
Медсестра Елизавета из Караганды пришла в сопровождении женщины-врача и сказала: – Вот ваша врачиха!
Мы поговорили. Это был уже третья женщина-врач, гладко зачесанная, с кичкой на затылке. Я подумал, что отсутствие интереса у женщин-врачей к прическам говорит о хороших перспективах немецкой медицины.
МЕДАЛЬ
Первую свою Золотую звезду я получил за разгадку операции «Кроссворд». Это когда связной сообщил мне, что Центр не может настаивать на возвращении товарища Юстаса в Германию… тьфу! – в Россию… Ну, в общем понятно, что это не про меня, а про Штирлица.
А со мной дело было так. Консул Российской Федерации позвонил мне из Бонна и сказал, что по решению Президента я и моя жена, как блокадники, награждены юбилейной медалью «60 лет победы в Великой отечественной войне». Он уполномочен вручить нам их, так вот не соглашусь ли я встретиться с ним завтра в Майнце (можно без жены), куда он приедет по своим делам… Нет, конечно, Центр не настаивает… – Соглашусь, – сказал я. – Время, фамилия, явка?.. – Время в восемнадцать часов, фамилия моя Птоломеев, а место, будьте любезны, сами назвать. – Главный вокзал, цветочный киоск, – выпалил я. – А место встречи изменить нельзя? – спросил консул. – Дело в том, что я не на поезде, а на машине. – Условились встретиться у фонтана в конце бульвара Кайзерштрассе.
Он возник точно в назначенный час из кустов, отделявших фонтан от проезжей части, и, не здороваясь, спросил: – Ваша фамилия? – Я назвал себя. – А жены? – Не утаил и эту. – А ваша? – Я же сказал: Птоломеев! Вот ваши медали! – И вернулся в кусты. – Я крикнул вдогонку: – Но здесь в ста метрах гестапо! – Берегите себя! – ответил мне он уже от машины.
Я сжал по медали в каждой руке, – две медали это уже была агентурная сеть – и, перемещаясь от одной группы кустов к другой, никем не замеченный, миновал мрачное здание по правой стороне бульвара с привинченной к нему медной табличкой: «В подвалах этого дома, где помещалось гестапо, замучены сотни граждан города Майнца»…
А через пять лет раздался звонок и молодой мужской голос сказал: – Говорит консул Российской Федерации из Франкфурта! Решением Президента вы награждены медалью «65 лет победы в Великой отечественной войне»! – Уже? Так часто? – спросил я. – Таково решение Центра. Завтра я буду у вас дома в пятнадцать часов.
Жена испекла пирог. Я купил бутылку коньяка. Поставил три рюмки. Когда прозвенел звонок, я, чисто выбритый, в новой рубашке, распахнул дверь: – Прошу!.. – Ну, что вы… – услышал в ответ. – Вы у меня не один. Вот, получите… – И затопал по лестнице. И уже со второго этажа: – Поздравляю!..
А через пять лет письмо. Указом Президента вы награждены медалью «70 лет победы в Великой отечественной войне»… Вручение состоится… Концерт ветеранов… Банкет… Сообщите согласие.
Но ехать мы отказались. И получили медали, по-моему, вместе со справками о нахождении в живых. Наше присутствие в побежденной нами стране ежегодно свидетельствовал нотариус. Иначе пенсию из России не присылали.
А за год до этого нам еще вручили медали в честь семидесятилетия полного освобождения Ленинграда от фашистской блокады. Это – да, это мы заслужили. Приближали как могли. Экономили для страны хлеб. Себе 125 грамм, излишки – для победы.
Так что, если прибавить еще полученные до этого, то медалей у меня полная грудь. За победу. Над Германией.
Только тогда – почему я здесь? Что я здесь делаю?
Выйти, что ли, как-нибудь при полном параде и пройтись с видом победителя?
СИСТЕМА-3
Система не дает мне покоя, ну, что ты будешь делать. За двадцать лет, прожитых здесь, она и очаровывала меня, и раздражала, и ставила в положение чужака, и приходила на помощь в трудную минуту. Я хочу понять ее.
Сегодня ночью подумал, что, составляя вертикаль факторов, которые ее образуют, я многое упустил.
Сразу после Конституции и Закона нужно было сказать о государственной символике – флаге, гимне, эмблемах, всевозможных управленческих терминах – они почитаются всеми немцами и тут не нужно принимать закона об уголовной ответственности за искажение гимна – никому и в голову не придет его искажать. Если ты не знаешь слов или смысл их тебе безразличен, то какой же ты гражданин?
А как можно не расслышать в общем звучании государственного оркестра такой мощный инструмент, как налоговый кодекс? К нему немцы относятся с чрезвычайным почтением – и те, кто платит пятнадцать процентов налогов, и кто сорок пять. Нарушить его – это значит потерять лицо и моментально вылететь из системы. Хорошо, если не в тюремную камеру.
А другая священная корова системы – личная собственность. Поди-ка, преступи черту, где написано: «приват», посмотри, что дальше будет. Я однажды поднял большую красивую шишку, упавшую на тротуар с незнакомого хвойного дерева, стоявшего в палисаднике. Мой спутник, русский немец, сказал мне, что я должен быстренько вернуть шишку на место, так как она принадлежит владельцу дома, так же, как и дерево. А то ведь могут быть неприятности.
Непривычным для русского глаза при первых же шагах по немецкой земле будет единообразный стиль оформления. Оформления – чего? Да всего! Жизни! Городского пространства, рекламы, киосков, автобусных остановок, магазинных витрин, парадных подъездов, почтовых ящиков, площадок для мусорных баков, цветочных вазонов. Всё имеет форму, оформление, стиль! Он очень прихотлив и разнообразен, этот дизайнерский стиль, но при ближайшем рассмотрении обнаруживается общий знаменатель. Никакой броскости. Никакой аляповатости. Классические пропорции, сдержанные цвета, благородные линии, строгие шрифты. Стилевое и цветовое сочетание с тем, что слева и что справа. Ансамблевое единство живого и рукотворного, цветов и камня, асфальта и травы. А главное – никакого хлама ни вблизи, ни вокруг. За двадцать лет я не встретил ни одного позабытого кирпича, ни одного перекошенного фонаря, ни одной лужи. Холодильники – да, стоят. Телевизоры стоят устаревших моделей. Мебель стоит – классика и модерн, прессованная стружка и орех, гостиные гарнитуры с велюром или зеленой кожей, как в английском парламенте. Правда, стоят недолго, пока не подоспеет или новый хозяин, или уборочная машина, которая всё это сплющит и перемелет.
Вот это системное оформление жизни и быта, выполненное в уважительном отношении к человеку, было знакомо нам, еще советским гражданам, по Эстонии, но у себя дома мы в нем не жили. Едва автобус, скажем, «Ленинград – Тарту» пересекал реку Нарву, мы, только что проехавшие Ленинградскую область и побывавшие в Ивангороде, попадали в иной, гармоничный, желанный, волнующий мир. Удивляло всё. Удивляло и радовало. Тогда еще, не потерявшие надежд, твердили: ведь можно! Вот прогоним этих, и у нас так будет. По сути дела, за этим, – за праздником для глаз, за душевным отдохновением, за глотком свежего воздуха мы туда и ездили. Ну, еще за керамикой.
Краеугольным принципом бытовой эстетики этого мира можно считать такое условие: ничто, уже однажды использованное, «не первой свежести» не может быть приспособлено «как-нибудь». Всё должно быть новое, с иголочки и использоваться только по своему назначению. Наш, русский, принцип: «и так сойдет», «а это мы к этому приспособим» – вызывает у них только недоумение.
Эх, не понимают они нашей жизни и души русского человека. Недаром ведь говорят: что русскому хорошо, то немцу – смерть. А что же русскому хорошо? А что немцу? Вот кому что – надо разбираться.
18 марта 2017 г.
Сегодня воскресенье. К моему соседу из германской глубинки, из полей и лесов в окрестностях Кобленца приезжали сын, невестка и внучка. Судя по тому, как нарядно они были одеты, пострижены и причесаны, выбираться с насиженных мест им приходится нечасто – видимо, хозяйство не отпускает. Пока взрослые оживленно и громко общались, девочка в нарядном платье, которое, как и полагается в деревне, было куплено чуть-чуть на вырост, катала по всей палате чей-то ролятор.
Сам глава семьи принимал гостей с достоинством: демонстрировал, как с помощью пульта меняет свою конфигурацию кровать, показывал, к чему подключен, какие приборы. Он и болел с достоинством, лишний раз кнопку вызова персонала не нажимал, управлялся сам. Подхватив одной рукой чемоданчик с сосудами, к которому был подключен, а другой двигая стойку капельницы, шел, куда следует. Был он нескладен – приземист и кривоног, что выдавало в нем землероба. Таким же нескладным и корявым оказался и сынок, тоже, видимо, пахарь и сеятель. Гости тихо пообедали тем, что привезли, отчитались в делах по хозяйству и через пару часов уехали. И вот теперь он сидел на краю кровати с кульком в руках и жевал, жевал без конца чипсы и помес – угощения из картофеля, которых в обычной жизни, конечно, себе не позволял, считая их детским баловством, и которые посетители сочли лучшим приношением для больного.
ПРЕРВАННЫЙ ПОЛЁТ
Я спросил как-то у своего зятя Жиля: – Скажи, а немецкий бауэр мог бы построить самолет? – Мы проезжали красиво расчерченные, ухоженные поля. Желтым ровным пламенем, простираясь до горизонта, светилась необъятная плантация рапса, широкую полосу пашни украшали сине-зеленые султаны лука-порея. Лён, овес, капуста-брокколи, картофель были посеяны и высажены с превеликим почтением. – А из чего? – после долгой паузы спросил Жиль. – Из подручных материалов. – Жиль снова задумался, видимо, мысленно перебирая, что может оказаться у бауэра под рукой. Наконец, он сказал: – Я думаю, что бауэру лучше заниматься землей, сельскохозяйственными культурами. Птицей, скотом. А самолет кто-нибудь другой построит. – Может быть, ты и прав, – сказал я. – Но у нас не все так считают. Потому что у нас, в разных местах России, то один крестьянин, то другой строит летательный аппарат. Сообщения об этих происшествиях время от времени появляются в газетах. – Жиль снова задумался. – А зачем? – наконец, спросил он. – Объяснение, которое они чаще всего дают в суде, такое: в соседней деревне тёщу пугнуть. – Помолчав, Жиль сказал: – Ну, это другое дело. – Сказав так, Жиль принял на себя чужую мужскую заботу. Вошел в положение, проявил солидарность. Своей озабоченности на этот счёт он не имел. (Вот и на-днях, в женский праздник, он купил две охапки мимозы – одну для жены, другую для тёщи.) И разумеется, рассказом моим был впечатлен. Я и сам долго переживаю, когда встречаю газетный отчет об очередном воздушном происшествии и его виновнике. Поражает меня больше всего даже не сам полет, а непременная формулировка милицейского протокола: «…нарушая спокойствие граждан…». Как будто главная мечта русского народа – спокойствие. И ни слова о том, что он осуществил вековую мечту земляного невольника, русского пахаря – взлететь! И летать, как птица! Даже ценой падения.
19 марта 2017 г.
День с нарастающим ритмом движения. Ходил чистить зубы и обратно почти без одышки. Позже – мылся в душе, с головой – почти всё сам. Может быть, это уходит воспаление легких. Температуры нет, показатели крови хорошие. А вечером – брился, стоя у зеркала. Ресурсы мои явно возросли.
ГРИБНАЯ ОХОТА
Ну, почему, почему здесь нельзя нарвать букет полевых цветов и идти с ним по городу! Как я любил, пока был ходок, рвать ромашки и зверобой на пустыре за плавательным бассейном, смолки и колокольчики на берегу Рейна, у спуска к воде, между камней.
Но этот букетик лучше спрятать в сумку, если не хотите показаться «чужим». «Свой» купит цветы в магазине или на рынке, и букет будет обёрнут фирменной бумагой. Для системных букетов тоже есть свой стандарт – и в подборе цветов, и в способе укладки – тесно, головка к головке, так что цветок мигом теряет индивидуальность – и в обертывании его бумажным воротником. Я не покупал таких букетов, они мне были чужды, разве что иногда дарили. Другое дело – дикий букет. Поставленный в подходящую стеклянную или керамическую вазу по законам японской «икебаны», он открывал неприхотливую красоту каждого цветка в отдельности, а вместе напоминал веселый ситчик цветущей лужайки. Только пчёлки над ним не хватало.
Настоящий член системы также никогда не снизойдет до сбора грибов, встреченных на лесной дорожке, как бы они не исхитрялись заявить о себе и привлечь внимание. По-моему, здесь даже отсутствует волнующее каждого россиянина словосочетание «грибная охота». Древние русичи – народ-собиратель. Грибы, ягоды, дикий мёд, липовое и дубовое лыко, берёста, съедобные и лечебные травы шли не только на внутреннее потребление, но и на продажу. От кого я унаследовал этот инстинкт, даже не знаю.
Когда мне надоедал чужой урбанизм, я вставал затемно, в шесть часов, садился в автобус и с пересадкой в Висбадене ехал до конечной станции, в лес, на Солнечную гору (в Зонненберг). Пока я добирался, на горе светало. Мне шел седьмой десяток, и я без особого труда забирался по крутой верхней дороге на вершину гряды, вдоль дубовых и буковых рощ, уплывающих все ниже и ниже по крутому склону, к ручью, к шоссе, по которому бесшумно сновали игрушечные автомобили. Лес втягивал меня и завораживал своей многозначительной тишиной, сознание моё становилось сомнамбулическим, воздух пьянил настоем прелой листвы, внимание становилось чутким к каждому шороху – от шуршания птицы в листве до стука упавшего желудя.
В лесу я был один. Это было настоящее лесное одиночество, нарушаемое лишь скрипом деревьев, стуком дятла или всполохом крыльев, да еще внутренним диалогом, который ты непроизвольно ведешь в лесу – даже непонятно с кем. Здесь были нахоженные, глазами обшаренные грибные полянки, тропинки. Пока ехал, как убежденный оптимист и лакировщик действительности, представлял каждое такое местечко в его лучшую пору – с семейками белых, россыпью лисичек и даже ярких жизнерадостных рыжиков. Бывало, после таких галлюцинаций приезжал в совершенно пустой лес и возвращался ни с чем. Но чаще – с добычей. Особенно в сезон опят, когда они дружно глядят на тебя с каждого пня, с каждого упавшего дерева и умоляют: возьми нас! Ведь пропадем! Возьми!
На восьмом десятке приходилось уже прислушиваться к перебоям дыхания, к биению сердца. Но я не сдавался. Я завел трость. Она служила опорой, а в некоторых случаях и крюком, цеплявшим гриб на склоне, после чего он самоходом катился прямо в корзину.
Грибная страсть вела меня наверх и на девятом десятке, – правда, в самом начале, пока еще окончательно не одолела одышка. Эти два-три восхождения, напоминавшие не грибную охоту, а скорее какой-то цирковой трюк, вроде ходьбы по наклонному канату – с балансированием, с частыми остановками, рискованными шагами – наполняют мою душу гордостью до сих пор.
Вот, к примеру, как я встречал день рождения жены и, кстати, свой юбилей. Как всегда, встал в шесть. Приехал на Зонненберг еще в утренних сумерках. Однако быстро светало.
И вот на нижней, более отлогой дороге, обследуя зорким, всевидящим взглядом горный склон справа, я заметил нечто похожее на шляпу белого гриба-перестарка. Трость до него не доставала. Подняться по склону на встречу с грибом казалось сложным и рискованным делом. Азарт молодой, страсть первозданная, а кости-то старые! Неровен час, что-нибудь поломаешь. Например, шейку бедра. А то и просто шейку. Страсть пересилила. Как я держал равновесие на сорокапятиградусном склоне, одному Богу известно. Но был вознагражден. Вокруг перестарка тихо существовали еще четыре шоколадноголовых крепыша. Произошло это на 10-й минуте моего попадания в лес, а все остальное время стало безгрешной и бескорыстной прогулкой. Несколько перестарков, парочка молодых еще обнаружилось, но в целом прекрасный, гостеприимный горный лес ничего, кроме запахов, птичьих голосов и двух стремительно летящих косуль, предложить не мог. И слава Богу. Я и так вернулся еле живой.
Через несколько дней хвастался петербургскому другу:
Я уже нашел семь белых грибов и на Галино рождение соорудил знатную похлебку, до сих пор стоит запах. В лесу (на горе под Висбаденом) чуть концы не отдал, но своего добился. Тебе – того же!
Легкомысленный друг отвечал:
Дорогой Вова! Я не понял – чего ты добился в лесу под Висбаденом, чуть не отдав концы? Сперва подумал о сексе. Поздравляю. К юбилею это хорошо! Других трактовок не принимаю. Обнимаю. Попов. Без грибов.
Сразу видно, что он не грибник, и что у него другое на уме. Хотя и написал повесть «Грибники ходят с ножами».
Но была у меня в этом лесу еще одна тайная страсть… А, может, игра?.. Нет, скорее фантазия. Я вдруг воображал себя… – чёрт знает, почему! – бежавшим из лагеря военнопленным. И вот я бегу, бегу. Куда бегу – я не знал. Но я знал, что за мною погоня. И я видел отлично, что этот лес меня не спасет, выдаст! Он весь просматривается насквозь, и в нем негде укрыться. Нет ни подлеска, ни кустов, ни бурелома, как в русском лесу. Одни деревья, стволы, открытые от подножья до кроны. Что же делать?.. Изредка между ними возлегает большой, укрытый мхом, камень. Разве что – за ним?.. А они уже догоняют!.. Можно зарыться в лесную подстилку, скопившуюся здесь, бог знает, за сколько сезонов… А они всё ближе!.. Нет, надо свернуться калачиком и катиться кубарем до самого ручья. А там – как Бог даст!.. Я не успокаивался, пока мысленно не пролагал себе подходящий маршрут.
От кого мы всё время прячемся? От кого бежим? Ведь за нами давно уже никто не гонится. Никто! Никто! Никто!
20 марта 2017 г.
Первое утро, когда я не нуждаюсь ни в чьей помощи, допингах и так далее. Бодро встал и легко прошел в туалет, где лихо проделал всё, кроме чистки зубов – кто-то из выбывших стариков прихватил мою щетку и пасту, из-за которых в реанимации две недели назад мы устроили балаган. Значит, всё дело в воспалении легких, которое, наконец, отступило. Хоть спокойно, под радиомузыку позавтракаю, а там и Галя придет. Все больше мерещится романтический запах украинского борща из шестнадцати компонентов и анафемски аппетитные пирожки, которые Галя почему-то называет «московскими». А также собственноручно приготовленная капуста-провансаль.
К слову сказать, мой зять Жиль, наполовину француз, родом из Прованса. Говорит, что никогда о такой капусте не слышал. А друг из Висбадена, в прошлом москвич, попробовав, сказал: – Слушайте, это что-то из детства… По-моему, это капуста-провансаль.
Ну что ж. Каждый живет в своем заблуждении.
СВОБОДА И ВОЛЯ
Один мой гость из Петербурга подвел итоги своего пребывания на германской земле так:
– Всё понятно. Свобода у них есть. Но у них нет воли. А что это за жизнь, когда всё по регламенту? Я ведь не тварь дрожащая, а право имею…
Это он повторил то, что заронил в нас Фёдор Михайлович Достоевский в те ещё времена, когда мы были спелёнуты страхом не то, чтобы перед законом, а скорее перед беззаконием. Да что вы, какое право!..
Честно говоря, я и сам думал так. Но не всегда. По молодости просто не задумывался, жил в смирении. Правда, однажды сорвался на институтском профсоюзном собрании – какая-то сила подняла меня с места и бросила на трибуну на защиту студентов, проживающих в общежитии с крысами и плесенью на стенах. Председатель обозвал меня демагогом и дал понять, что это не всё, чего я заслуживаю… Всё могло быть, время было суровое.
А потом долго не мог понять значение слова «воля». «На свете счастья нет, но есть покой и воля» – это что Пушкин имел в виду? Ну, «покой», допустим, понятно, а вот «воля» – это что такое? Волевое усилие? «Волевой характер»? «Сила воли»?
Лишь потом до меня дошло: он имел в виду возможность совершать поступки без принуждения, вольно, по внутреннему велению. Воля – это то, что не имеет ограничений, это спонтанный поступок без причины и плана. Это удовольствие следовать за причудами, капризами, тонкими реакциями своего существа. Импровизация в слове и деле, мысленное прозрение, душевный порыв – вот что такое воля. Творчество – это воля – и даже своеволие в чистом виде и в высшей степени. Оно рождалось на наших глазах даже в отсутствие гражданской свободы, под угрозой физического уничтожения. Примеров этому в нашей истории тьма, а самый яркий из них – Шостакович. Уж как старательно он изображал из себя невольника, покорного слугу тогдашней системы, – такого, как все. И выступал, и подписывал, и в президиумах сидел. Но свободней его, смелее, своевольнее не было никого. Это становилось ясно после исполнения каждой новой симфонии. И тут уже начальство делало вид, что всё понимает: да, замечательно, музыка «наша», прославляет, мобилизует… Правда, случился однажды сумбур вместо музыки, но это было давно. И ему простили.
А еще он умел налить себе стакан водки и выпить его в два приема. Ради удовольствия. Воля и удовольствие – ведь однокоренные слова. Покажите мне в Германии композитора такого уровня да чтобы он еще мог выпить шнапса в один присест больше тридцати трех граммов.
Воля выше свободы, потому что она остается с тобой даже тогда, когда тебя свободы лишили. В казарме. В лагерном бараке. В тюремной камере. Достоевский называл это подпольем. Здесь, где ты невольник, ты, оказывается, волен делать все, что захочешь. Ты волен думать, переживать, вспоминать, мечтать, читать стихи, крыть матом недругов, фантазировать, напевать любимую арию, перевоплощаться в любого героя. Ненавидеть и любить, предаваться печали и радоваться. Ты можешь в любой момент совершить поступок, которого от тебя не ждут. Ты можешь покрыть свое имя позором или славой. Ты хозяин себе, ты сам по себе, хотя и несвободен. Воля будет с тобой до конца, до смертного часа. Недаром есть выражение: «последняя воля».
Что это был за фильм – где-то в 60-х – и какой страны производство не помню, но финальный поступок героя и ныне перед глазами. Представьте: сидит скорбный господин на стуле возле постели умирающего родственника, распахнув от плеча до плеча газету. И вдруг эта газета в его руках начинает тлеть, а потом полыхать огнём. Он в ужасе отбрасывает её, и мы видим того, кто на смертном одре: в руках у него зажигалка и он смеется… Прямо хохочет! Вот – человек исполнил последнюю волю – и умер. Сделал то, чего от него ни герои фильма, ни зрители не ожидали. О, какая завидная смерть!
Свобода же с тобой лишь до тех пор, пока ты не преступил закон. Или не слёг.
Свобода – надёжна, стабильна, похвальна.
Воля – случайна, рискованна, под подозрением.
Что же лучше? Чему отдать предпочтение?
Да ничто не лучше, не хуже. Они – две стороны одной и той же медали. Кому какая ближе.
Ах, какой прелестный пример двуединства свободы и воли, закона и случая сохранила байка из давно минувших времён!
Барин у станционного смотрителя спрашивает:
– Лошади будут?
– Обязательно! – горячо отвечает смотритель. А затем потише, разведя руками: – Но не навернОе…
Всё понимал человек.
* * *
21 марта 2017 г.
Пришел очередной практикант – брать кровь. Ремень надел с трудом. Дезинфекцию забыл, сбегал. Пластыря не нашел, зажал кровь тампоном: сама остановится. На прощанье чихнул – я поздравил. Ушел, оставив на тумбочке все причиндалы.
Идет новое поколение?
СВОБОДА И ВОЛЯ-2
Что ж это за народ, который ценит волю выше, чем свободу?
А вот тот, про который Федор Михайлович мог написать: да что ж вы, господа, не понимаете, что для него 2х2=4 и не жизнь вовсе, а начало смерти? (Имел в виду вообще человека, но прежде всего русского, которого лучше всего знал). Потому что, русский человек все сделает, чтобы отыскать это 2х2=4, подвиги совершит, океаны переплывет, жизнью пожертвует (своей, добавим мы, и чужими!), но как найдет, так сразу и заскучает… По крайней мере каждый раз замечается в нем что-то неловкое при достижении цели… Ну, нашли, выстроили, а дальше-то что? Ни язык не показать, ни кукиш. Один удел: стать фортепьянными клавишами, чтобы по нам стучали, как им вздумается.
Достоевский не был свидетелем, а мы с вами были. Дважды! Как что дальше? Ломать!.. С тем же остервенением, с каким строили. Рушить до основанья, а затем… Некоторые умники ныне спрашивают, каламбуря: а зачем? А затем, чтобы снова искать. Потому что поиск и есть содержание и цель жизни, а вовсе не его результат.
Ну, а насчет разломать… вы не беспокойтесь. Разломать иногда что-нибудь тоже приятно, успокаивает нас Достоевский. И вообще у русского народа замечается странное – для наблюдателей со стороны – качество. Вместо того, чтобы сделать что-нибудь выгодное для себя, он иногда делает себе во вред. Не любит, видишь ли, одно лишь благоденствие, а любит еще и страдание. Да больше того – иногда любит страдание больше всего остального, до страсти. Потому что страдание и есть причина сознания, побуждение к поиску, а, стало быть, выгодно человеку. Поэтому, по мнению Ф.М., человек от настоящего страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется. А как иначе? Иначе – значит отказаться искать и строить? А зачем тогда жить?
Так что, говорит Ф.М., я согласен, что 2х2=4 превосходная вещь, но и 2х2=5 премилая иногда вещица.
Ну да, вяло соглашаемся мы, если она снова не ведет нас к химере, к утопии, к самоуничтожению… Россия только и делает, что ставит эксперименты над собой и своим народом.
Пушкин, как говорится, не читал Достоевского.
Ну что ж, и Достоевский не читал Солженицына. А то б они знали, что бывают времена, когда нет ни свободы, ни счастья, ни покоя, ни воли, а есть один произвол. Дело в том, что «воля» и «произвол» тоже растут из одного корня. (Только, умоляю, не говорите мне о жертвах произвола при самодержавии! За весь 19-й век по политической статье был казнен 41 человек.).
А как сейчас?
А так – любуемся на очередной «венец творенья». Построили властную вертикаль, встали с колен, вырастили криминально-олигархический капитализм, единоличную диктатуру, отдали все ключевые посты офицерам внутренней службы, перессорились со всем миром, носим хоругви, вернулись в средневековье за духовными скрепами. Всё, чего добились на баррикадах и в словесных баталиях в 90-е, летит в тартарары!.. А как же воля? – спросите вы.
А то сами не знаете. Чтобы иметь на нее право, нужно подать заявку за пять дней. Даже если кто-нибудь умер. Без заявки, спонтанно, волю может проявить лишь один человек.
Что же делать?
А что делать – народу нравится. Испытывает глубокое удовлетворение и чувство превосходства над всеми.
Ой, что-то он не договаривает, народ!.. Прикидывается.
Это с ним бывает. Он ведь артист. Скоморох. Комик. И правильно, говорит, что у него 40 миллиардов. А как же, ведь всё на нём! Чечня, Сирия, футбольный чемпионат. Крым, а что Крым? Если бы не мы, то Америка. Ну, и что, шесть дворцов. Значит, надо. У царей, что ли, не было? Не обеднеем. А как не быть двадцати миллионам за чертой бедности? Ведь Америка гадит. Англичанка гадит. Франция, и та гадит. Господи, не оставь, помоги!..
Потом как жахнет!.. И дворцы, и кресты полетят. И все удивятся: откуда?
Воля-волюшка – наша долюшка,
Да иной мы долюшки
Не хотим,
В синеве кружим
Стаей быстрою,
Нашей волюшкой дорожим! – поют в народе.
Ох, опасная это публика. Особенно молодежь…
А нам что делать, которые в подполье? Мы ведь тоже народ.
Как что – кукиш показывать и язык, как они показывают нашей Конституции и нашим правам. Помнится, Эйнштейн тоже язык показывал, когда своё выстроил и все закричали: виват! А он им – язык! Вот такой язычище!
Так что, ничего больше искать и строить не будем? Станем фортепьянными клавишами? Штифтиками? Винтиками?
Да разве мы себе хозяева? Будем делать, что суждено. Как закодировано. Никуда не денемся.
22 марта 2017 г.
Врач подтвердил выписку в понедельник. Сейчас долечивают, наблюдают, сравнивают показатели. И потом решат – подбирать аппарат или отправлять домой без кислорода, чего я боюсь. Пока динамика моей болезни, переходящей в выздоровление, их удовлетворяет.
СВОБОДА И ВОЛЯ-3
Вот маньяк.
Свобода, благоденствие через подсчёт, через план, через систему – продукт левого полушария мозга, где и помещается это злополучное 2х2=4.
Воля – продукт полушария правого, где зарождаются художественный образ, метафора, энергия заблуждения, музыка, мистика, способность мечтать, любить, фантазировать, верить – одним словом, всё иррациональное, чем одарена наша натура.
Таков, видать, и весь наш народ: мечтатель, мистик, выдумщик, легковер, способный во имя своей веры (или – неверия?) многое совершить – как во благо себе, так и во вред. Как доброго, так, однако, и злого.
Откуда это идет? Тут без генетики, видно, не обошлось.
Страсть к иррациональному, к нарушению причинно-следственных связей пытливые умы нашего отечества заметили уже в русских сказках, то есть, в детстве нашей литературы. Если европейские три поросенка в зависимости от своего прилежания и вложения сил получают вполне заслуженный результат, то в русской сказке курочка-ряба, да и другие герои ведут себя необъяснимо. Вы посмотрите, что они делают. Снесла курочка золотое яичко. Дед и баба бьют-бьют золотое яичко (зачем?), а разбить не могут. А мышка пробежала, хвостиком махнула – оно упало и разбилось. Это что ж получается, чем меньше сил затратишь – тем лучше результат? Нет, не так нас учили три поросенка. А курочка-то о чем думает куриными своими мозгами? Не плачьте, говорит деду и бабе, снесу вам другое яичко, не золотое, а простое. То есть, как не плачьте? Что же они, слабоумные, разницы не понимают? Полный абсурд!
А что это за Емеля, которому всё достается по его «хотению» и по щучьему велению? Мечта о волшебном достижении счастья вместо тяжкого труда (как у иноземцев) – вообще красная нить русских сказочных размышлений. Она не ушла с веками, возвращается в разных формах, хотя и называется теперь (с оттенком презрения) – халявой. У героев немецких сказок таких привилегий нет. «Ohne Saat keine Ernte». (В переводе с немецкого: «Как потопаешь, так и полопаешь»).
А кто ж такой Иванушка-дурачок, оказавшийся на поверку самым умным и самым положительным? Опять нарушена европейская логика. (Французы говорят: Если человек дурак, то это надолго). Но у нас по-другому. По-моему, Иванушка-дурачок этот вообще прародитель любезных русскому сердцу «лишних людей» в литературе, как сейчас говорят – «лузеров» – всех этих Онегиных, Печориных, Чацких, Треплевых, Войницких. Тайная симпатия русского народа к Иванушке–дурачку, победившему предприимчивых, рассудительных братьев, так и вошла с ним в 21-й век, невзирая на разгул и победное шествие дикого рационализма. А уж русская интеллигенция ни за какие ватрушки не променяет своего возлюбленного Илью Ильича Обломова – такая в нем фатальная глубина, такая сакральная сила, хотя он и лежит на диване при занавешенных окнах. («Не понимаете!.. Его же надо понять!»). Нет, не променяет ни на кого, тем более на Штольца с его системой.
По Достоевскому – система удовлетворяет лишь одну, рассудочную потребность человека, воля – всю натуру целиком.
К системе может быть много претензий и главная из них в том, что в коллективе человек утрачивает индивидуальность. А ведь это самое дорогое. Система склонна нивелировать личности, только и ищет возможности постричь всех под одну гребенку, а то и скомандовать им: «ать-два!». А то ещё и «…шаг влево, шаг вправо, стреляем без предупреждения!..» Знаем, проходили!.. Роковая склонность и немцев, и русских к коллективности – что поделаешь, тут они схожи! – окрасила кровью весь двадцатый век.
За системой нужен глаз да глаз. И не только в виде законов и установлений, но и неограниченной воли людей, выражаемой свободными выборами, митингами, демонстрациями, забастовками, общественными расследованиями, бесцензурным голосом прессы, карикатурами, анекдотами. И даже, извините, фигой и языком. Вот только тогда ее продуктом становится благоденствие. Благоденствие – о-о, какая это роскошь, если для всех и для каждого!..
Воля в чистом виде – тоже опасная штука. Множество свободных, ничем не ограниченных воль это вольница, анархия, хаос. Это главенство тех, у кого кулак крепче и глотка сильнее. А позже – у кого больше денег.
Как ни крути, на «хочу-не хочу» в обществе не проживешь. Всё равно получается, что каждый что-нибудь обществу «должен». Хорошо, если то, что ему нравится или что он лучше умеет. А бывает независимо от этого: должен и всё! Например, защищать родину. Не умеешь – научим. Не хочешь – заставим. Каждый, кто служил в армии, это проходил. И ничего, терпимо.
Получается, что без системы воля никак невозможна. Так же, как система без воли. Пусть лучше живут вместе, дополняя друг друга. Видимо, они так и задуманы. Слушайте, а, может, немец и русский – не противоположность друг другу, а взаимное продолжение. А почему нет? Вот пишут, что ирландцы (кельты) и русские – как близнецы-братья. И то их роднит, и это… Легкомыслие, любовь к приключениям, к бродяжнической жизни, к застольной беседе, юмор… А с немцами, если мы и противоположности, то это ведь тоже единство, так нас учили.
23 марта 2017 г.
Слушайте, а я ведь больной! И мне нельзя волноваться. Лечение и так затянулось. Как хочется домой, к столу, на балкон, в парк под балконом. Да страшно. Воздуху не хватает. Чуть отключу свои трубки – кажется, вот-вот задохнусь. Дышать, дышать!.. Воздуха мало!..
Вот привезли на свободное место нового старика. Капельница с двумя флаконами. Кислородные трубки в ноздрях. Аппарат искусственного дыхания каждые три часа. То же, видимо, что и у меня – недостаток кислорода в крови. Лёгочное воспаление.
И что же? Чуть освоился, оклемался – сел перед тумбочкой, тетрадь вынул и ну давай записывать! Мать честная, так это же наш человек, свой. Никак, писатель? Моё отражение? И внешность подходящая, и самодостаточность явная – вон, чуть въехал, сразу стал себя нитью обматывать, кокон вить, отделяться. И глаза ясные – отражают постоянное биение мысли. Жаль, не поговорить. И на меня, тоже пишущего, не обращает внимания. Ну, и правильно делает. Это я тут за двадцать дней одичал, то и дело оглядываюсь вокруг себя, ищу компании. А он, видно, дорвался до одиночества.
Ну, что ж, не буду мешать, займусь своим делом.
РАЗРУШЕНИЕ ФОРМЫ
Федор Михайлович Достоевский, как известно, чрезвычайно почитаем на Западе. В Висбадене, что неподалеку от Майнца, вхожу как-то, понимаете ли, в курзал, – туда-сюда всё интересно, вдруг смотрю: табличка – «Зал Достоевского». Вот где, оказывается, «Игрок»-то задумывался! А не здесь ли он платье Анны Григорьевны проиграл? (Нет, не здесь – в Баден-Бадене).
(В скобках не могу не упомянуть и такого обстоятельства: в этом зале мой сын Константин однажды проиграл «Картинки с выставки» Мусоргского на одном из заседаний Общества Достоевского).
Я это к чему вспомнил, что как-то не вяжется любовь немцев к порядку, к целостной форме с таким, скажем, высказыванием их кумира, разумеется, вложенным в уста героя:
«Хорошо ли, дурно ли, но разломать иногда что-нибудь тоже очень приятно. Я ведь тут собственно не за страдание стою, да и не за благоденствие. Стою я… за свой каприз и за то, чтоб он был мне гарантирован, когда понадобится».
М-мда…
Могли бы уж мы перенять западную систему с ее улыбками, приветствиями при входе в лифт, так ведь что-то так и подмывает, когда останешься один, поджечь пластмассовые кнопки на пульте. Или по стене полоснуть. Разве нет?..
Так что поулыбаться можно, ножом-вилкой управиться, без ушанки, там, на легкий морозец выйти, а остальное – извините – каприз мешает.
Но и улыбка у нас пока специфическая.
Особенность нашей актуальной системы какая в отличие от немецкой или даже от наших, прежних? А в том, что немцам даже в голову не приходит: главные преступники это те, кто поставлен систему эту охранять, то есть, люди в погонах. То одного, то другого сажают. Да с каких должностей! Начальник управления противодействия коррупции. Главный тюремщик страны. Начальник управления собственной безопасности. И так далее, и так далее… Стало быть, это они первые разрушители формы, закона, регламента. Никогда, как говорится, не было такого, и вот – опять! В этом наша беда. Но и большая надежда… такая большая гарантия самораспада. Подавятся. Друг друга сожрут, перебьют. В окно выбросят. Так что чего уж нам глотки драть, сатиру писать, подставляться на митингах. Это слишком изысканно. Много чести. Достаточно и пролет Литейного моста поднять прямо под окнами петербургского ФСБ с изображенным на нем фаллосом – а вот этого не хотите?
Вот такая улыбка, простите. А, кстати, за неё арт-группа «Война» получила международную премию. По-моему, по заслугам. До сих пор внутренне хохочу – не могу успокоиться. Да что я, говорят, весь Большой дом хохотал.
Не зря еще Лесков говорил: жить в Европе удобно, а в России забавно.
А в остальном – мы за форму, за правила. Только – если для всех. Тогда, может быть, и с капризом управимся.
Или вот еще.
В нашем отечестве – что ни день, то новый запрет. Того нельзя, этого… Самим можно всё – украсть два миллиарда долларов, вырубить реликтовый лес, проход к морю перегородить, на человека наехать и его же сына отдать под суд. У них ведь тоже каприз. Неукротимая тяга к разрушению.
Все остальные должны пребывать внутри формы. А чтоб она не развалилась, надо ее подпирать, укреплять неустанно. Законами, уговорами, показательными процессами. Полицейскими автозаками. Страхом. А теперь вот еще и национальной гвардией. Этого нам еще не хватало.
Больше всего они боятся бесконтрольной воли. Типа волонтерского движения. (Эх, пропустили тимуровское, поздно родились!) Или каких-нибудь неформальных клубов. Или, упаси Бог, толковища на улице или на бульваре, вроде «Оккупай Абай!». В общем всего, что в цивилизованной системе называют гражданским волеизъявлением.
Стихийная воля, она от кого исходит в первую очередь? Естественно, от молодежи. Когда системы становится слишком много, воля так и прёт, так и брызжет изо всех щелей, тянет к хаосу и разрушению. Возникают арт-группы. Рождается сленг. «Приколы» всевозможные. Ну там, мошонку к мостовой приколачивают. Появляются новые формы публичного протеста: флешмобы, перформансы, хеппенинги. Поди, уследи за ними.
Теперь каждый пятиклассник знает, как эту систему унылую обдурить. А почему нет? Учителя в избирательных комиссиях жульничают, разрушают выборную систему. А мы им стихотворение расскажем сверх школьной программы: «Маленький мальчик нашел пулемёт. Больше в деревне никто не живёт».
Надо ж, какие шустрые, мы так не умели. Самое большее – могли классную доску чесноком натереть.
Молодежь и при монолитной советской системе была самым чутким приёмником новой формы и последовательным разрушителем старой. И умела находить короткую дорогу к цели. Что объединило ее с западной молодежью в 60-е? Джинсы. Что разрушило идеологические барьеры в 70-х? Битлы. Поп-культура. Что навсегда выбило российскую молодежь из-под надзора в 80-х? Всемирная паутина. Что навсегда связало людей поверх всевозможных барьеров? Коммуникации. Всякие гаджеты, смартфоны, айфоны, скайпы, ютьюбы, социальные сети. Всё! Они непреодолимы.
Так куда мы денемся? Мы обречены вползать в мировую систему, наполняя общую для всех матрицу своим уникальным содержанием. Балдёж, стёб, чувство юмора, непритязательность в быту, способность выживать в нечеловеческих условиях, русская удаль, гениальный поэтический дар, музыкальность – пусть это будет нашим вкладом в многоцветную палитру этого мира. Русский менталитет давно уже пора объявить национальным достоянием, как украинцы, к примеру, объявили то, что им дороже всего – сало.
Мы бы давно уже были в этой цивилизационной системе, если бы нас не придерживали. Что русский этнос слабее финнов? Жили столько лет вместе, в одной империи. С неба звёзд они не хватали. Богатством не славились. Талантами тоже. Как-то я имел неосторожность в общении с моими эстонскими друзьями похвалить финнов за продвинутость в этих самых цивилизационных вопросах. – Да ты что! – вскричали они. – Финны не знали, что такое постельное белье, это эстонцы им объяснили.
Посмотрел в интернете – всё так. Спали на земле, шкурами укрывались. Ну, что поделаешь… Но это было давно. Сейчас – рафинированная цивилизация.
Что с нами случилось, что нам теперь приходится их догонять? Кто виноват?
В первую очередь, конечно, начальство, черт его подери… с его утопией… с его «все, как один, в едином порыве…» Сами верили, нет? Да Бог с вами!.. А многим успели внушить, что мы самые-самые, впереди планеты всей, и люди в других странах вот-вот поймут, что и у них иного выхода нет, поскольку это неумолимый закон истории… Надо лишь чуть-чуть подтолкнуть, объяснить, а где надо, нажать. Ну, там, пугнуть. Кое-кого изолировать…
Опутали народ «сетью политического просвещения». Пастыри наши, ораторы, подпевалы – все еще живы…
Всё берегли нашу девственность, на запад не выпускали. А уж если выпускали, то всё делали, чтобы мы чувствовали себя там людьми без достоинства, внутренне и внешне зависимыми, подотчетными, жалкими – всё равно, кто ты – рабочий или народный артист. Чтобы не забывали: от того, как ты себя сейчас поведешь, зависит твоя дальнейшая жизнь.
Но и сам народ, особенно его крестьянская и происходящая из него маргинальная часть общества быстро уставала на западе, боялась нарушить правила, в музеях скучала, отталкивалась от непривычных форм жизни, отводила глаза от витрин. И всё туда, туда норовила – на фломаркт, по-нашему, на барахолку.
Но вот пал занавес, каждый мог ехать, куда его глаза глядели. Тратить, что заработал. Или украл.
Быстро наездились.
Та же болезнь, что диагностировали Достоевский, Тургенев, Чехов, размышляя на тему «русские за границей»: комплекс неполноценности и спесь.
Ну, а что делать? В систему ихнюю не войти. Волю не проявить. Так на черта она сдалась, эта заграница, если ты там не можешь натуру свою раскрыть, а становишься почти сходу человеком второго сорта, прихлебателем. А на самом-то деле – у них всё проедено, продано, предано. Нет перспектив. А у нас всё в сохранности. И всё главное еще впереди. Мы и без них проживем.
Потом это назвали русский ресентимент.
Ну, ладно, привыкнем. У себя построим систему. Суверенную. Вот только этих заменим. А с ними и главный принцип устройства: человек – на первом месте, а не государство с его бюрократией. И даже не общество. А Человек.
Конституция у нас хорошая, умными людьми писана, начнем соблюдать.
Законы, если пену последних лет сдуть от взбесившегося принтера, то и они терпимы при условии, что следовать им будут неуклонно все и без исключения.
Нравственные законы тоже понимаем, не первый год на свете живем. Кто хочет, пусть повторяет за бородатыми мудрецами-пророками, жившими тысячи лет назад: не убий, не укради, не прелюбодействуй… Кому мало, для тех существует великая русская литература, созданная в сходных моральных и нравственных категориях.
Но вот есть камень преткновения, есть. Ох, боюсь, нам его сходу не преодолеть. Потому что он дремучий, вековой, весь лишайниками и мхами покрылся… А главное – все к нему притерпелись. А не преодолев его… ну, что ж, говорить не о чем.
Идешь по улице европейского города. Или входишь в трамвай. Или в магазин… То и дело тебя свежей душистой волной обдает… И больше, извините, ничем…
Ну, вы понимаете, о чем я. Пора, пора уже государству на горячую воду для всей страны раскошелиться, на всеобщую канализацию, на европейский подход к сбору и утилизации мусора. Чтобы ты еще родиться не успел, а тебя уже ждет душ, ванная, теплая уборная, чистое жизненное пространство. А не выгребная яма.
Трубы – лежат по горам, по равнинам, по странам и континентам, по дну рек, морей, океанов. Северный поток, Северный-2, Южный… Голубой поток, Турецкий поток, Сила Сибири. И еще десятка два магистралей. Это ж сколько стали ушло, какая прорва техники, людской энергии, материалов!
А проложить в отечестве трубы с несравненно меньшим расходом металла, чтобы у всех был водопровод и канализация, за все сто лет так и не удосужились. В русских селениях 80 процентов людей живет без канализации, треть без водопровода и газа. Все – без горячей воды. Все!.. В городах и поселках необъятной страны – ненамного лучше. Ну, какой дизайн, какая икебана с удобствами во дворе?
А вдобавок – бездорожье: непроходимые лужи в центре городка или поселка, непроезжие ямы, вязкая грязь и скользкие, хлипкие доски, брошенные кое-как. Какие улыбки, какой дезодорант, вы что? Тут в воздухе висит не душистая волна, а поголовное нарушение языковых правил – сплошной неформат. Мат-перемат!.. И пьянь беспробудная. А вы как хотели? Человек без канализации – в принципе, варвар. Ему реформы не нужны, он их не потянет. Он из-за этого убиваться не станет, а уговорит себя, что и так сойдёт. Сыты будем – и ладно. Наши отцы и деды и не такое терпели. Начальство это знает и пользуется: то и дело сообщения – там водоразборную колонку торжественно открыли, с разрезанием ленточки, с шариками, тут фонарь уличного освещения, а где-то в Тверской области даже помойку…
Господи, неужели Россия и не жила еще на своём долгом веку? В просторных жилищах. На крепких дорогах. В чистоте и комфорте. В красоте. С бытовыми машинами. С компьютерами. С техникой для труда и для отдыха. С красивой одеждой. Чтобы народ радовался, а не боролся за выживание?
Вот не дают нам приобщиться к западной цивилизации – и всё. К восточной – пожалуйста. Некогда им. Они заняты. Им надо нефть, газ продать и валюту распределить.
24 марта 2017 г.
К писателю моему уйма людей пришла, человек пять. Пожилая фрау, молодая фрау. Молодой человек и двое мужчин средних лет. И все как один интеллигентного облика – с мыслью в глазах и деликатного обхождения. Один, который из средних, стулья перетаскал, всех усадил, а сам остался на ногах – сесть не на что. Молодой ему уступает, а этот – нет-нет! Ни за что. – Истинный филантроп. И вот пошла у них беседа. Один говорит – все слушают. Потом другой говорит – никто не перебивает. И каждый адресуется к моему старику, к писателю: что он скажет? И тут до меня дошло: господи, да это же заседание кафедры! Только выездное. Филантроп постоит-постоит, потом пройдется, на подоконник присядет. Когда мимо меня идет, эдак – зырк-зырк! – острым глазком: чего это он там пишет? И вот уже улыбается – вовсе не системной улыбкой, нет-нет. А такой, когда своего узнают, собрата по сословию. Ну, что ж, может быть, кафедра филологическая. Всё бывает.
Я задремал, а когда проснулся, они все еще заседали. Похоже было, что молодой делает доклад. Наверное, он соискатель, и они обсуждали его реферат. Вероятно, мнения разошлись, судя по темпераментному обсуждению. А мне тут в уборную приспичило. Но не пойдешь же мимо ученой компании в таком виде, толкая стойку перед собой и волоча шлейф пластиковых переплетений. Тут филантроп мимо прошел, мы снова друг другу поулыбались. Когда ж, думаю, вы уйдёте?..
Наконец, засобирались. Все встали. Филантроп тяжелые стулья по местам растаскивает. Прощаются. Женщины даже целуют своего заведующего в лоб. Все к дверям, а соискатель все еще договаривает… Я уже ноги с кровати свесил… Вот он пошел, наконец. Нет, вернулся… Получишь ты свою степень, получишь. Нет, говорит, говорит… Он заметил мое нетерпение, ушел.
Я встал, наконец. Потащился. И пока тащился, вопрос сочинил… как это по-немецки?.. – Кафедралише митинг? – Завкафедрой вскинул брови, секунду усваивал, и заулыбался:
– Найн, найн! Дас ист майне фамилия!
Я поплёлся дальше. Чёрт-те что… Шерлок Холмс хренов…
РАЗРУШЕНИЕ ФОРМЫ-2
Когда долго живешь в немецком пространстве, все время мысленно сравниваешь, прикидываешь, примериваешь – что бы нам подошло? По содержанию у нас много общего, но вот по форме…
Не любит русский человек формы. Тесно ему, некомфортно. То ли просторы необозримые ввели его в заблуждение. То ли русский размах. То ли застенчивость. А может быть, пылкость, с которой он чужое перенимает. Но почти всегда поверхностно, торопливо, постепенно остывая к новшеству.
Да еще запутали его, умники.
В системе ведь следить все время надо, чтобы было единообразие, соответствие одного другому, логика. Например, если есть сенаторы, то должен быть и сенат. А где он? Нету сената. Есть Совет федерации, заполненный, видишь ли, сенаторами. Или, скажем, если уж назвал главу губернатором, то и править он должен губернией, а не областью. Если город из Свердловска стал Екатеринбургом, то и область (а лучше – губерния) должна стать не Свердловской, а Екатеринбургской. Точно так же и Петербург оказался почему-то на территории Ленинградской области. И глава города здесь не мэр, а губернатор, хотя к области (губернии) не имеет никакого отношения. А в Москве – мэр. Чувствуете, какой разброд? Точно кто-то нездоровый убежал из лечебницы и всё перемешал.
А уж если мэр, то чтобы и сидел в мэрии, а не в городской администрации, тем более – не в правительстве города. А не хочешь – не называй. Назови по-русски: градоначальник, городской голова, да уж на худой конец и – городничий, всё лучше будет. Мэр, видишь ли… А назвал, так уж соответствуй.
Или, к примеру, муниципалитет… (Так и слышу диалог: – Теть Маня, куда пошла? – Ай? – Куда пошла, спрашиваю? – А в энтот… как его… муцилитет, прости господи.). Чего мудрим, спрашивается, чего ради Христа одалживаемся у Франции? Когда есть же хорошие русские слова – волость, управа.
Вот с этого и начинается разруха в головах. Да простит меня господин Вилинбахов, Государственный Герольдмейстер, председатель Геральдического совета при Президенте РФ и прочая, и прочая, и прочая… Кстати, как мы теперь друг к другу должны обращаться: господин или товарищ? Или так и этак? На дворянском гербе Георгия Вадимовича Вилинбахова уже в наше время вместе с изображением его государственных наград почему-то появилось слово «братцы», (смотри Википедию). Так, может быть, «братец», а?.. Ну, не «браток» же!
По-моему, здесь тоже нет упорядоченности, какое-то двоемыслие, если не сказать, раздвоение личности.
Или вот, государственная символика.
На герб Российской федерации снова двуглавый орел залетел. Что он сегодня здесь делает? То же, что во времена Российской империи? Высматривает, где бы еще отхватить кусок территории? Или зорко следит за порядком и слева, и справа, чтобы никто не свалил? Готов, чуть что, сорваться с места и впиться всеми когтями и клювами в спину и в шею. Но разве Российская Федерация империя? Наша птица теперь скорее белый сокол, чем орел, как и было до заимствованного из Византии двуглавого.
Ну, а с гимном вообще странная история. Текст гимна трижды перелицован одним и тем же автором, хорошо известным эластичностью своей гражданской позиции – а это признак того, что душевного волнения текст не содержит, оно выветрилось, если и было, от суеты и безверия. Больше того, текст гимна рассчитан не на всех граждан страны, а на людей верующих, скорее всего, православных. «…хранимая Богом родная земля…» – это что? Вы хотите, чтобы в почти поголовно атеистической стране, какой весь двадцатый век была, а боюсь, что в немалой части и осталась, Россия, все люди пели эту строку искренне, с душой? Это невозможно, уверяю вас. Это возможно произнести только в одном случае – подавив в себе чувство правды. Мысленно сказав себе: я лгун. Ну, а если ложь допустима в отношении государственных символов, то она расползется и далее, во все поры государственного организма. Государство, хотите или нет, начинается с правды, чести, благородства, высоких помыслов, воодушевления. А не со спецопераций. Таким оно предстаёт и заявляет себя всему миру – Россия не исключение. Символы всего этого – флаг, герб, гимн. Получается, что разруха в головах россиян изначально заложена.
25 марта 2017 г.
Вчера события развивались так. Сразу после ухода гостей, старику стало плохо. Видимо, дыхательный спазм, мне знакомый. На вызов пришла медсестра, сменила кислородный режим, надела маску. Но старик выгибался, шарил руками вокруг себя. Маска бурлила. Я физически ощутил его состояние, так что меня даже передёрнуло. Пришел медбрат, вдвоем они, громко переговариваясь, пытались помочь ему, но ничего не выходило. Тогда они, позвонив куда-то, спешно покатили кровать прочь из палаты, видимо, в реанимацию…
К вечеру его не вернули. Лежу и думаю: как он там? Почему так долго? Специально встал, подошел к его шкафчику, открыл – нет, сумка здесь. Спросил у его соседа-бауэра: где он? Тот беспечно махнул рукой: Нах хаузе! Ну вот. А члены кафедры, оказавшиеся ближайшими родственниками, тоже, наверное, беспечно машут рукой: он в УНИ-клинике, на излечении! Где же он на самом деле?
Во время обхода подошел врач с переводчиком. – Если сегодня тест даст хорошие результаты, завтра отправитесь домой. – С кислородом или без кислорода? – А это в зависимости от показателей.
Пока я не представлял себе, как буду дальше жить без кислородной поддержки. У меня был свой показатель – утренний поход в туалет. Дыхания хватало лишь на половину процедур, которые я планировал. Дальше начиналось удушье, сердцебиение. И всё это на фоне небывалой физической слабости.
Ну, что ж, говорил я себе, пока болезнь протекает в лучших традициях МХАТа. В прошлый раз – кровохарканье. В этот – кислородный баллончик. Ну и что ж, что трубочки в ноздрях, Олег Николаевич с ними театром руководил. Даже почетно.
Покатили меня вниз, в лабораторию. Там встречают с улыбками, поскольку я завсегдатай. И вот через полчаса радостно вручают листок с цифрами, диаграммами: аллес окей! Супер!
То есть, как аллес окей?.. А, впрочем, черт его знает.
Держу листок перед собой, как охранную грамоту. Штефану, Мишалине показываю: Нах хаузе! Нах хаузе!.. Штефан привычно встаёт во фрунт: – Йа, майн герр! – Я отдаю честь. А сам думаю: как бы, господа хорошие, мне снова к вам не загреметь.
Вхожу в палату. И чтобы два раза не вставать, сразу открываю шкафчик коллеги. Сумки в нем нет. – Где он? – спрашиваю сопровождающего. Тот машет рукой: – Там! – Ну, так я и предполагал. Когда они хотят что-то скрыть, они делают это без свидетелей, темнят. Нехорошая мысль, прежде мною гонимая, теперь поселилась в моей голове. Вот и про меня когда-нибудь так же скажут: –Там!
Вечером приехала дочь Ксения. Выслушала мои опасения, и в свойственной ей решительной манере нашла врача, привела в палату.
– Показатели хорошие, – сказал он. – Выписываем без кислорода. – Доктор, – сказал я. – Но я боюсь. – Разумеется, – сказал он. – Страх ваш понятен. Больше трех недель вы с кислородом. Но поверьте мне, это всего лишь из области психологии. К вашей дыхательной функции этот страх отношения не имеет. Мы вас вылечили. Цифры не лгут. Дальше дело за вами. Чем больше страха, тем меньше кислорода. Мой вам совет: спите сегодня без него.
Дочь уехала. Поздно вечером на свободное место рядом с бауэром прикатили кровать с очередным пациентом.
Что же я наделал, – думал я, прислушиваясь к собственному дыханию. – Я сократил их последнюю встречу. А это ведь был не соискатель, а сын.
26 марта 2017 г.
Я открыл глаза и вздохнул.
Прислушался.
Кислород над головой не журчал. Трубки под рукой не было – упала на пол.
Я дышал ровно.
Может, и в самом деле?.. Значит, благо жизни вернулось? Теперь главное – его не спугнуть. Дать понять, что его тут ждут. Что будут беречь. Расходовать экономно, лишь на самое необходимое. Самое – это что? Работа до последнего вздоха.
А кислородные трубки – зачем они? Это ведь переход в другое состояние жизни. Их много – по нисходящей. Боже, сколько есть форм выживания, борьбы за жизнь, за творчество и просто за созерцание! Самый нижний предел – английский физик-теоретик Стивен Хокинг, у которого для общения с внешним миром осталась лишь мышца щеки. Вот с помощью этой мышцы и управляемого ею и датчиками компьютера он приводит в восхищенное недоумение весь ученый мир планеты, делясь своими открытиями в области космогонии. Например, об излучении «черных дыр», которое теперь и называется «излучением Хокинга». По всем трудным случаям отношений человека с Вселенной обращаются к Стивену Хокингу.
Так что кислородные трубочки – это игрушки. Ну а если не обойтись, куда торопиться, успеем. До мышцы щеки мне еще далеко.
Я позвонил домой. За мной ехал сын Костя.
После завтрака принесли документы. Велели собраться и перейти в комнату ожидания.
Я попрощался с ветераном, с бауэром и вышел.
В конце коридора у окна стоял филантроп. В комнате ожидания сидела вся кафедра, она же фамилия. Все уставились на меня. А я на них. В дверях появился филантроп, помахал мне рукой: аллес гут?
Я сказал: да, аллес. И вспомнил речевой штамп: – А как ваши дела? – Лучше, – сказал филантроп. – Он дышит сам.
Вот как? Значит, и к нему возвращается благо жизни.
Ну ладно, думаю. Дай ему Бог. Мы с ним еще напишем то, что нам суждено.
– Будьте здоровы! – сказал я и встал, потому что за спиной филантропа появилась голова моего сына.
ИВАН И ФРИЦ (Пьеса на двоих)
– Фриц, ты не спишь?
– Нет. Чего тебе, Ванья?
– А какой был гроссе-гроссефатер Володья?
– Он был прикольный. Говорят, он на свадьбу своей дочери Ксении без штанов пришел.
– Да ну!.. (Смеется.) А как же его пустили?
– Ну, не совсем без штанов, а в чужих. В штанах дедушки Виктора, которые не застегивались…
Пауза.
– Фриц, а правда, мама говорила, что я в Россию не поеду?
– Да, я слышал.
– А почему?
– Потому что ты в этом месяце много сидел за компьютером. А сам обещал…
– Ну, что же в этом плохого, а, Фриц? Вот дедушка Виктор, он же тоже много сидел за компьютером. Теперь у него институт в Санкт-Петербурге. Может быть, и у меня будет…
– Ишь, чего захотел.
Пауза.
– Фриц.
– Ванья, я уже задремал.
– Энтшульдигунг. Я только хотел спросить, у гроссе-гроссефатера Володьи что, своих штанов не было?
– Были. Он как раз накануне свадьбы новый костюм купил.
– Ну, так и что?
– Не знаю… По-разному рассказывают. Одни говорят, что он взял его с собой в машину на плечиках, чтобы не помять в дороге. А когда они с дедушкой Виктором во Франкфурт приехали, брюк под пиджаком не оказалось.
– Потеряли?
– Да нет, забыли в Майнце. Легенда такая…
– Ой, как интересно!.. А дальше?
– А дальше – дедушка Виктор дал ему свои брюки, но они не застегивались на животике, всё время спадали, и их надо было поддерживать. А гроссе-гроссефатеру Володье речь говорить. Как самому старшему за столом…
– Ух ты!.. (Хохочет.). Во, клёво!.. (Хохочет.)
– Тише ты!.. Девчонок разбудишь.
Пауза.
– А у бабушки Виктории ресторан в Петербурге?
– Да.
– Круто!.. Мы однажды с мамой заходили. Но я был еще маленький. Помню только, там курочка между столов ходила.
– Это Курочка Ряба. Она и сейчас ходит.
– А зачем?
– Ты хоть помнишь, как ресторан называется?
– Как?
– «По щучьему велению».
– Это такая сказка?
– Да. Но у бабушки Виктории всё взаправду.
– Как это?
– Посреди ресторана есть бассейн. И в нем плавает щука.
– Настоящая?
– А то!..
– И ее хотят съесть?
– Ничего подобного!
– А как?
– Человек подходит к бассейну и говорит…
– Что?..
– По щучьему велению, по моему хотению…
– А дальше?
– А дальше – кто чего хочет. Папа тогда сказал: – Супчику бы сейчас!.. Да с потрошками!..
– А потом?
– Только мы вернулись к столу, а там уже стоит супница с поварешкой… Пар клубится, запах такой!..
– И это всё щука?
– Ну да.
– А еще чего она может?
– Да всё. На каждом столе экран с меню. А в меню всё, что в эту минуту готовят в ресторанах России. Желания у людей ведь разные… Кто омуль закажет с Байкала. Кто оленину из тундры… А кому азу по-татарски захочется, прямо из Казани.
– Что, и из других стран можно?
– Нет, пока только из России.
– Во, класс!.. Фриц, а как это делается?
– Ну, чудак ты, Ванья! Вот для этого и есть дедушки Виктора институт. У них квантовый компьютер, вакуумные капсулы… И многое другое.
Пауза.
– Фриц!
– Ванья, ну сколько можно?.. Я опять задремал.
– Честное-пречестное, больше не буду. Ты мне только скажи, чем тогда на свадьбе дело кончилось?
– Ну, чем же ещё… Гроссе-гроссефатер Володья встал и произнес речь. Брюки все время спадали, но он их поддерживал. Речь всем понравилась.
– И никто не смеялся?
– Только жених с невестой хихикали. А так никто ничего не видел. Стол ведь был ему до пояса.
– Во, супер!.. (Хохочет.) Прикольно! Сто пудов!..
– Вот опять. Ванья, какой ты шумный…
– Этшульдиген. Я люблю этого… как по-русски… пра-пра-дедушку.
– А есть еще одна версия этой семейной легенды.
– Ой-ой, расскажи!..
– Будто он сделал это специально, чтобы подразнить родственников прадедушки Жиля.
– Кайфово!
– Ну, а третья версия…
– Ну, давай же!..
– Будто пра-прадедушка Володья одолжил у одного знакомого бауэра вертолет и слетал за брюками.
– Во, круто!.. А ты веришь?
– Как тебе сказать… В щуку ведь раньше тоже никто не верил.
Пауза.
– Вот курочку помню. А чего она ходит?.. Фриц, зачем она ходит между столиками?.. А, Фриц?..
– Ну, какой ты приставучий, Ванья!.. Мы будем спать?
– Будем!.. Ты только скажи про курочку.
– Ну, приедешь, поймешь.
– Да-а, приедешь… Меня ж не берут в Россию.
– А курочка Ряба ждет, пока кто-нибудь закажет блюдо, ею задуманное. Ну, а дальше – ты сам понимаешь.
– Что? Что?..
– Тому она снесет золотое яичко.
– Ой, да возьмите меня в Россию! Возьмите же… (Плачет.) Ну, почему?..
– Не плачь, Ванья..
– Да-а, не плачь… Как же мне не плакать?.. Давай вместе упросим маму!
– Ну, хорошо. Всё, спим! (Поворачивается на другой бок.)
Пауза.
– Фриц! Ну, последний-препоследний!.. Фриц, не сердись, а?..
– Ох, Ванья!..
– Фриц, а правда, что в России три краника, а не как у нас – один?
– Водопровод, что ли?
– Да. Из одного – простая вода. Из другого – газированная. А из третьего – газированная с сиропом?
– Правда. Спи.
– Фриц, а когда у нас так будет, в Германии?
Пауза.
– Папа говорит – никогда. Это по плечу только России.
Пауза.
– Фриц. (Пауза. Тишина.) А мне нравится гроссе-гроссефатер Володья. Он был прикольный. Жаль, что его с нами нет… а то бы…
Тишина. Все спят.
|
|
|