ПРОЗА Выпуск 86


Елена КИМЕЛЬФЕЛЬД
/ Киев /

На полях

Рассказы



НА ПОЛЯХ


Мне кажется, что я всегда была противной. Сначала маленькой и противной. Позже – худой и противной. Потом худоба, вроде, вошла в моду, и я перестала раздражать ею всех окружающих, но противной так и осталась.

Противной я была всегда и, кажется, во всем, потому что мне многое казалось несправедливым. Ну, очень многое.

Несправедливым мне казалось, что папа спрашивает зимой, надела ли я рейтузы, когда шла в школу? Рейтузы для маленькой девочки уже сами по себе – несправедливость, потому что они всегда сползают и ерзают, а поднимать платьице, чтобы их подтянуть, нельзя: вокруг мальчики. В садике еще можно было, а в школе уже никак. А еще они жутко натянуты на коленках, это сразу после стирки, и ногу не согнуть и не разогнуть, ни побегать, ни попрыгать. А через день они уже гадко провисают и собираются в складочки. И все это вместе, усугубленное папиным вопросом, превращает данный предмет одежды в полный кошмар и несправедливость даже для девочки в начальных классах школы.

А еще было несправедливо, что маме можно вешать постиранное на балконе, а мне нет.

Она до этих веревок как-то дотягивается, а я никак. Ну, так я притащила табурет, залезла на него, оттуда встала на папин верстак, который возле балконных перил крепился.

Но зачем было на меня кричать и объяснять, что я могла упасть и разбиться? Ну ладно, второй этаж «царского», как его теперь называют, дома. Я же не собиралась падать.

Я не для того тяжеленный табурет из кухни тащила, ударяясь им обо все углы и об себя тоже, и не для того туда полезла – с табурета на верстак, чтоб вдруг вот так просто взять и упасть. У меня была задача – повесить постиранные куколкины платьица! Мама же сама сказала, что их постирать пора. Так что, постирать можно, а что их повесить нужно, чтобы высохли, она не предполагала? Или как? Стираю я сама, а она вешает, да? А мне уже пять лет. Нет, я не взрослая. Но стирать и вешать умею. Зимой да, на батарею, это нормально, поэтому табурет не нужен и лазить никуда не придется. Но кричать-то зачем? Мне же никто до того не объяснил, что этого делать нельзя – стоять на верстаке на балконе. Хотя помню, страшно не было. Зато было несправедливо.

Я не понимала, почему форма мне жмет. Мне– и жмет? Я весила, как не самая большая собака, а форма все равно жала. Она не была мала. Она была неудобна, тело под ней всегда чесалось, и я была уверена, что это отдельное наказание для девочек – такая одежда. Зачем и за что, так до сих пор и не знаю. Но даже сейчас считаю, что с девочками так нельзя. Даже в школе. И не помогает она быть более собранной. Зато помогает быть противной и выглядеть так же. А это несправедливо и даже нечестно. Девочки ведь все хорошие, только некоторых из них так сильно портит форма, что они потом такими на всю жизнь остаются. Несправедливо, что из-за дурацких платьиц портятся такие прекрасные девочки.

Самой большой несправедливостью, класса до третьего, а потом я привыкла и перестала об этом задумываться, мне казались школьные тетрадки. Ну вот, я не понимала тогда, да и сейчас не могу понять, почему та узкая часть, что за красной вертикальной чертой, называлась «полями». До сих пор уверена, что поля – это весь тетрадный лист, вот та часть, где надо писать что-то умное, важное, нужное, доброе, хорошее, пусть даже это будут тригонометрические формулы. А то, что за красной чертой, оно так и есть – «за чертой». Поля – широкие и просторные, остальное – за чертой. Нелогично назвали. Несправедливо – ни для тетрадок, ни для тех, кто в них пишет.



Я ТАНЦЕВАЛА


В гостях было хорошо. Совсем хорошо, и не факт, что дома будет лучше. Поэтому мне иногда из гостей уходить трудно. Особенно когда хозяева хорошие.

Но я все-таки пересилила себя, подозревая, что еще немного – и в следующий раз могут не пустить. Решительно собралась и вышла. До подземного перехода было каких-то пятьдесят метров, я даже попыталась достать сигарету, но не успела. Потому что оно разверзлось.

Дождь встал непрозрачной темно-асфальтовой стеной. Возвращаться в благословенный дом не было смысла, я уже все равно промокла, даже не до белья, а казалось, что глубже кожи. Было такое ощущение, что в животе булькает и перекатывается вся эта погода.

Пока все остальные прохожие, тоже уже совершенно мокрые, зачем-то прятались, я смело двинула к переходу, терять уже было нечего. Спустившись на несколько ступенек вниз, я вдруг увидала высокого мужчину, который шел мне навстречу по колено в воде. Стало понятно, что там, где у него колено, у меня уже почти будет пояс. Переход был залит так, что несколько нижних ступенек были под водой. А плавать осенью и в одежде, тем более в переходе, как-то не очень хотелось. Поэтому я вернулась обратно и пыталась понять, что же делать дальше. И тут я заметила, что кроме дождя нет никаких других звуков. Вообще. Все Дмитровское шоссе, которое надо было перейти по подземному переходу, глухо стоит. И не безалаберно стоит, а как два войска, разделенные двумя чертами, на расстоянии метров тридцать, если не больше, друг от друга. Видимости почти никакой, мрачно в одиннадцать часов утра – как почти ночью. И стена дождя.

Я уже сейчас не помню, сколько оно полосное, это шоссе. Широкое, очень. Но я решила, что успею его перейти до конца ливня, тем более что кончаться он никак не собирался.

И только я на это самое шоссе вступила, как мне повезло окончательно и бесповоротно – вдруг стало очень светло, как будто включили прожектора, и с неба посыпался град.

Не очень большой, даже мелкий, но острый и колючий. Пара градин даже оцарапала лицо. «Привет от Снежной Королевы», – подумала я и двинула навстречу стихии.

А когда я дошла до середины, вдруг заиграла музыка. Очень громко. Наверное, в какой-то машине были нестандартные колонки. Вальс. Вдруг. Посреди этого кошмара и ужаса.

И тут меня понесло, неожиданно, даже для себя. Я затанцевала. Дальше помню смутно. Как полупровал в памяти. Музыку сделали громче, я вальсировала, да, посередине шоссе. Мне было легко и свободно. Как будто плыла в воде. Только вода была везде, и сверху и снизу. И эта вода даже по лбу стучала. Очень острая и холодная. Но мне уже было неважно. А потом загудели машины. Они загудели все, с обеих сторон. Но даже их вой не перекрыл музыку. И не мешал танцевать. Потом музыка закончилась. Не то чтобы неожиданно. Но лучше бы не кончалась. А я пошла дальше переходить это бесконечное, даже поперек, шоссе. А машины гудели и гудели. Их было слышно даже минут через семь, когда я до метро дошла. А град тогда все еще не кончился.



МОЙ ПРАДЕД И МОЙ ДОЖДЬ…


Я почти не помню себя в глубоком детстве, но вот своего прадедушку Бориса помню отлично: мелкий, худой, морщинистый, всегда колючий, потому что с небольшой щетиной. Я его обожала так, как собака обожает своего хозяина.

Я совершенно не помню, что и как он говорил, что делал, но, почти физически, помню, что он меня очень сильно любил. А еще он был очень добрым и всегда мне улыбался. Даже когда я была к нему спиной, я чувствовала его улыбку. Любила ли меня прабабушка Берта, не помню, любила, наверное. У нас в семье как-то не принято говорить ни о чем подобном.

А дед со мной всегда гулять ходил. Вечером.

Мы выходили из парадного, он брал меня за руку – и мы медленно шли к улице Жданова. Разговаривали, наверное. Кажется, он мне что-то рассказывал.

Я особенно помню такие прогулки под небольшим дождем или сразу после него.

Вечер, уже темно, мокрая улица, мокрые деревья и кусты на Андреевской и Жданова, мокрый асфальт, мокрый свет фонарей. И дедушка держит меня за руку...

С тех пор, всю жизнь, как только идет мелкий тихий дождик, я всегда деда Борю вспоминаю.

Сегодня вечером вышла от родителей, автоматически посмотрела направо и почти вживую увидала нас обоих – как со стороны: темно, мелкий дождик, мокрые деревья, хотя бы те несколько, что выжили после проведения метро, мокрый свет фонарей и мы – я и дед Боря – идем по Андреевской в сторону Жданова. А кроме нас на улице ни души...

Меня как током пробило, сняла капюшон и шаталась по улицам еще часа два, а дед был рядом и, кажется, держал меня за руку... а может, нес на своих крыльях...

…Дед Боря умер, когда мне было три года.

Я очень люблю Подол после дождя. Вообще люблю город после дождя, но Подол особенно. И особенно вечером. Воздух чистый и пахнет рекой.

Улицы чистые, сверкают, как под свежим лаком, переливаются разноцветно, как в калейдоскопе. Лужи глянцевые, а если с масляными разводами – просто повезло, можно на них смотреть бесконечно, завораживают...

И каждый раз ощущение, что грязь смыло со всего не только снаружи, но и внутри.

Когда после дождя за окном проезжает машина – звук все ближе и громче, звук мотора яснее и подробнее, потом все те же звуки, но только в обратном порядке. Стихает, проехал мимо...

Только что дождь прошел, вот именно так, буквально, так же приближался, был рядом и так же быстро ушел. Как будто быстро дальше проехал.

И сразу резкая тишина, ночь все-таки. А минут через десять, обвалом, резкий, мощный, крепкий ливень, как будто кто-то несется на сумасшедшей скорости и вдруг начинает резко тормозить прямо под моими окнами. Тормозной путь длинный, минут десять, а потом опять резкая тишина. Кончился ливень.

Интересно, где сейчас отдыхает этот теплый мотор, который умеет за секунды разгоняться до безумной скорости и так же мгновенно тормозить?



ЧТО Я ПОМНЮ


Мало что. А если помню, то почти все глупое или неважное. Важного я помню немного. Деда Борю и бабу Берту. Прадед и прабабка так и назывались – дедом и бабкой, бабушка и дедушка – так и были.

Дед Боря – очень добрый и всегда со мной, или почти всегда, когда не на работе.

А она, баба Берта, почему-то всегда сидит на постели, слегка растрепанная, в ночной рубашке и халате. Строгая. Я ее не очень любила, поэтому лицо ее плохо помню. Кажется, она часто болела.

Помню бабушку и дедушку – Любу и Фиму. Я у них первая внучка, а они были самыми настоящими бабушкой и дедушкой, добрыми и теплыми. Я их обожала так же, как их обожали все бабушкины собачки – прелестные длинноногие пинчеры, неизменно именуемые «Кнопками», с огромными выпуклыми и печальными глазами. Я помню их лица, но почти не помню подробностей, хотя я уже была не очень маленьким ребенком.

Я помню, как они всегда вместе на кухне капусту резали, чтобы заквасить. И дед всегда резал пальцы, потому что у него ножи острые были. Это гениальное качество – порезаться ножом на почти ровном месте, от деда передалось маме, ей тоже острый нож в руки давать нельзя.

Помню, как бабушка вдруг купила живую курицу и хотела ее сама зарезать на бульон, потому что к шойхету на Житнем рынке была большущая очередь, он мог только на завтра, а бабушке надо было срочно. Но срочно все равно не получилось. Потому что бабушка пришла домой, и вместо того, чтобы сразу курицу зарезать, она ее зачем-то покормила. Это была ее большая ошибка – трудно убить того, о ком заботился. Но живая курица была дорогая, а бабушка не Рокфеллер и даже не его жена.

Поэтому она попыталась сделать это по всем правилам, на кухне. Но курица, дважды накормленная за сутки, явно не была согласна с этой идеей, поэтому выскользнула, как змея, и бросилась убегать по всей коммунальной квартире. Бабушка ее все-таки как-то загнала в ванную и убила. Но потом вышла оттуда красная, пила валокордин, плакала и проклинала шойхета, его загруженность и больше всех саму себя. Она еще долго после этого не могла есть куриное мясо, хотя и готовила его для семьи.

Я помню, как дедушка в качестве вознаграждения выдавал мне листик мацы. Это сейчас ее купить не проблема. А тогда, раз в году, он покупал перед пасхой большущий бумажный мешок с мацой и должен был растянуть это сокровище на весь год – на всех внуков (четырех), на все бульоны, на все мои отдельные угощения за то, что я себя хорошо вела, и вообще, за то, что он меня любит.

А еще дедушка делал серебряную воду. В кипяченую воду он клал большую серебряную ложку для супа. Вода на ней «настаивалась» и через 3–5 дней ее можно было пить. Она становилась полезной, так ему объяснили. По полстакана в день. Надо было специально прийти к бабушке (через дорогу), чтобы дедушка меня этой «живой» водой напоил. Он в это верил. Я никакой особой пользы на себе не ощущала, но пила, потому что дедушке нельзя волноваться и потому что я «хорошая девочка». В этом я тоже не была убеждена. Знали бы они, где я лазила в промежутках между этими «вливаниями», они бы на меня даже воды из-под крана пожалели бы. Потому что, кроме дедушкиной живой воды, я лакала воду из всех окрестных колодцев, их было немного, но они тогда еще были, с наслаждением трескала немытые и неспелые, конечно, марельки, ела любого размера яблоки и груши с земли, потому что высоко дотянуться не могла, а низко их и без меня обрывали. Объедала клей с вишен, правда, этому меня мама научила. Про черноплодную рябину, дикий виноград, обычную рябину можно и не упоминать, это и так понятно. Про «калачики» и тополиные сережки, которые я тоже ела с подружками, даже и говорить неловко.

В общем, я вела здоровый образ жизни. Кстати, ни одной дизентерии так и не случилось. Наверное, благодаря дедушкиным стараниям и его воде, свойства которой предстоит открыть каким-нибудь будущим ученым. Не перепутайте пропорции: одна серебряная ложка на одну трехлитровую банку воды.




Назад
Содержание
Дальше