В ГОСТЯХ У «КРЕЩАТИКА» ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПОРТАЛ РОССИЙСКИХ НЕМЦЕВ / ПРОЗА Выпуск 90


Нелли КОССКО
/ Бонн /

Рождественский «заговор» обреченных



Родилась в 1937 г. в нем. с. Мариенхайм под Одессой. В 1944 г. вывезли с матерью в Германию, после войны – репатриация в СССР. После ссылки поступила в Свердловский институт ин. языков. Работала в педвузах на кафедрах нем. языка и литературы. 19 лет проработала на радиостанции «Немецкая Волна» – переводчиком, диктором, корреспондентом, редактором, автором интервью, комментариев, статей, эссе, рассказов. Трилогия «In den Fаengen der Zeit» вышла в Москве под названием «Судьбы нетканое полотно». В 2020 будет издана книга «Как песок сквозь пальцы…» («Wie Sand zwischen meinen Fingern...») Пишет на немецком и русском. В Германии с 1975 г. Живёт под Бонном.



Главы из трилогии
«Судьбы нетканое полотно»
(In den Fаengen der Zeit)


РОЖДЕСТВЕНСКИЙ «ЗАГОВОР» ОБРЕЧЕННЫХ


Рождество 1946 года выдалось невеселое. И хотя мама принесла из лесу красавицу-елку, украсить ее мы смогли лишь клочками ваты из остатков нашего стеганого одеяла. Свечи заменил фитиль, плававший в банке с керосином, а подарков в этот раз вообще не было. Я даже как-то не особенно и огорчилась, ведь мне и раньше подарков перепадало не густо. Но теперь нам в довершение всего еще и нечего было есть. Мама затянула было нашу любимую «Тихая ночь, святая ночь», но, не допев и первого куплета, умолкла и начала лихорадочно одеваться:

– Пойдем, малышка, в бараки, пастор Вагнер обещал провести рождественское богослужение.

На улице стояла поистине Рождественская ночь: зимняя деревня была залита ярким лунным светом, а над заснеженными домами, деревьями и улицей царила величавая, возвышенная, тишина. Настоящая тихая, святая Рождественская ночь! Я чувствовала, что сейчас не надо ничего говорить, чтобы не потревожить этот волшебный покой – только скрип снега под ногами нарушал эту неземную тишину.

В бараке на нас обрушился гул голосов: вдоль длинного коридора-кишки, там, где низкие и узкие двери вели в комнаты отдельных семей, сидели и стояли наши немцы, большей частью женщины и дети. Их худые и бледные лица освещала керосиновая лампа, подвешенная на стенке в конце коридора. Вдруг кто-то из женщин затянул «О ты счастливая, радостная пора», ее поддержали – сначала робко, потом смелее – и постепенно образовался многоголосый хор. Пение нарастало, ширилось, песня поднималась ввысь, словно стремясь вырваться на свободу, но потом, наткнувшись на препятствие, падала, чтобы взмыть вверх с новой силой. Казалось, люди хотят – нет, не выплакать – выпеть свое горе, разделить с кем-то там, наверху хотя бы малую толику своих несчастий и страданий.

Но не успев окрепнув, хор начал распадаться, когда запели второй куплет, а после слов «Несущая нам милость и благодать Рождественская пора» пение вдруг прекратилось, и все, как один, стали истово молиться, хотя пастор еще не начал богослужение. Слезы текли по лицам детей и женщин, просивших Всевышнего об избавлении от мук холода и голода, о помощи в эту страшную пору безысходности.

Вдруг дверь с грохотом распахнулась. На пороге стоял взбешенный комендант:

– Прекратить! – рявкнул он.

Но люди, не обращая на него внимания, продолжали молиться, словно от этого зависела вся их жизнь.

– Прекратить, я кому сказал?! Стрелять буду! – выхватывая из кобуры пистолет, снова заорал он с искажённым от злобы лицом.

В бараке воцарилась мертвая тишина.

– Кто вам разрешил здесь собираться?

Никто не ответил.

– Кто зачинщик?

В ответ снова молчание.

– Последний раз спрашиваю вас, фашистские ублюдки, кто все это затеял, кто организовал, а?

Молчание.

Но тут вперед вышел пастор Вагнер:

– Господин комендант, мы ведь всего-навсего празднуем Рождество – Рождение Господа нашего Иисуса Христа...

Комендант грубо перебил пастора:

– Запомни, поп, ваш Бог – это я, понял? И вы все запомните хорошенько: ваш Бог – я! Рождество, говорите? – сощурил он глаза. – Какое такое Рождество, а? Рождество наступит через две недели. Нет, не Рождество вы празднуете, вы заговор устроили против советской власти и нашей родины. Но я вас выведу на чистую воду, фашистские ублюдки, я вас научу свободу любить! А ну, по домам, гады! Завтра, – тут он усмехнулся, как гиена, учуявшая падаль, – завтра мы все, все выясним. Так легко вы у меня не отделаетесь, немчура недобитая! – И, презрительно сплюнув себе под ноги, комендант ушёл в тёмную, тихую ночь.

Рано утром на следующий день деревенский мальчишка «разносил» приказ коменданта. Он бегал по деревне, стучал в окна домов, где жили немцы, и, прыгая с ножки на ножку, кричал в звонкую морозную тишину: «Всем немцам сегодня приказано не выходить из домов».

Как и все в жизни, эта новость имела и свою хорошую сторону: нежданно-негаданно мама получила выходной и была даже рада этому. Но радоваться, увы, было рано. В 11 часов перед домом коменданта остановились сани. Из них вылезли четверо военных в толстых тулупах. А через несколько минут наша деревня – которая, казалось, вымерла – ожила: к дому коменданта небольшими группками стали водить жителей барака. Их сопровождал красноармеец с винтовкой наперевес. Когда люди через некоторое время выходили из дома, они казались ниже ростом: втянув головы в плечи и стараясь не смотреть по сторонам, они быстро, почти бегом, направлялись в свои бараки.

Надо было разузнать, что происходит – любой ценой! Павлик, который бы мне обязательно помог, был, к несчастью, в школе, поэтому нужно было самой думать, как выбраться на улицу. Мама, конечно же, бурно запротестовала, но мне удалось ее успокоить:

– Мам, но ведь приказ коменданта, наверное, не касается детей, а только взрослых. Я просто на санках покатаюсь. Терзаемая страхом неизвестности, мама нехотя согласилась.

Взяв свои санки, я помчалась к баракам. Ночью выпал снег, день выдался солнечный и ясный, и вокруг все было так красиво, что я едва не забыла о своих страхах, когда летела с горы на санках. Но кучка моих друзей у бараков сразу же вернула меня в суровую действительность: в другое время они надорвали бы животы от смеха, видя, как я кубарем скатилась в сугроб, а тут...

Я посмотрела в сторону бараков – в окнах видны были бледные, застывшие от страха лица. Мне даже не пришлось задавать вопросов своим друзьям, новости на меня посыпались градом – им тоже не терпелось ими поделиться:

– ...из района приехали какие-то большие начальники, говорят, многих арестуют...

– ...они спрашивают, куда подевались все наши мужики...

– ...да, да, они всё выпытывали у мамы, где мои папа и старший брат, – пропищал Йоганнес, самый маленький из нас.

У меня потемнело в глазах: я вдруг чётко увидела опасность, которая нависла над моей мамой: папа осуждён как «немецкий шпион», братья пропали без вести во время бомбёжки в Германии... Да им, только этого и надо! Я резко повернулась и стремглав кинулась домой, чтобы рассказать новости маме.

…Странно, но мама мне показалась очень спокойной. Вот только лицо стало белым, как стена. Глядя в пространство застывшим взглядом, она прошептала:

– Это конец! Я обо всем умолчала, и если теперь кто-нибудь из соседей скажет хотя бы одно словечко, я – погибла...

...Летом 1944 года в наше село пришли симпатичные весёлые немецкие солдаты, которые понимали наш «доисторический» швабский диалект, если, конечно, мы очень старались и говорили медленно, помогая себе при этом руками и ногами. И мы старались изо всех сил. У солдат при звуках родного языка на глаза наворачивались слёзы, и ничего, что язык наш был немного странный и «законсервированный». Нас одаривали конфетами, а иногда и шоколадками, а перед этим меркли все семь чудес света!

Весной 1944 года стало известно, что все «фольксдойче» – так теперь нас стали называть – будут вывезены в Германию...

Для жителей нашего села Мариенхайм час этот пробил 17 марта 1944 года. Было воскресенье, и прежде, чем пуститься в путь, люди прощались с отчим домом – с родной деревней, полями, простиравшимися до горизонта, с кладбищем, на котором были похоронены предки. Прощались с каждым деревом, с каждым кустиком, с каждой до боли знакомой вещью в родительском доме. И, несмотря на лихорадочную спешку, на страх перед участившимися бомбёжками, люди не торопились, будто понимали уже тогда, что это прощание – навеки, что нигде и никогда больше они не смогут обрести родину, что никогда больше у них не будет настоящего дома.

Наконец обоз крытых брезентом повозок медленно тронулся, оставив позади обезлюдевшую деревню. Позднее мы присоединились к другим таким же «деревням-обозам», а после нас ещё десятки других, и вся эта колонна нескончаемой вереницей потянулась на Запад – через Тирасполь, Бессарабию, Румынию, Венгрию в Польшу. Путь этот был долгим, изнурительным и полным лишений: жуткие погодные условия – дожди и слякоть, размытые просёлочные дороги, эпидемии, нехватка фуража для лошадей. Но самой страшной бедой были налёты советской авиации и набеги партизан.

Самолёты прилетали днём, внезапно появляясь именно тогда, когда обоз останавливался на привал. Они расстреливали на бреющем полёте всё, что передвигалось по земле и «работали» основательно, не давая никому пощады. В неописуемом хаосе, возникавшем каждый раз во время таких налётов, зачастую теряли друг друга люди, чтобы встретиться лишь через годы, а то и десятки лет. А некоторые не находили друг друга никогда.

В один из таких налётов несколько пар лошадей с испугу понесли, и через несколько минут вся огромная колонна оказалась неуправляемой. В хаосе пропали мои братья, отлучившиеся «на минутку», когда мы делали привал. Обезумевшая от горя мама отказывалась ехать дальше, пока не вернутся её сыновья. Но они не вернулись, не нашлись, и никто не знал, как и где их искать: исчезли, пропали без вести...



ЧУЖИЕ В ДЕРЕВНЕ


Наступил полдень, а мы, забыв о холоде и голоде, не могли думать ни о чём другом, кроме «чужаков» в нашей деревне. Время шло, и когда начала было зарождаться робкая надежда на то, что беда пройдёт стороной, они пришли.

Мама, не говоря ни слова, встала и надела телогрейку

– Затопи печку, я скоро вернусь, – мама была спокойна, будто собиралась забежать к соседке на пару минут...

Потом дверь с шумом захлопнулась, и я осталась одна. Обезумев от страха, я подбежала к окну и успела увидеть три фигуры: проваливаясь глубоко в снег, они шли к дому коменданта – впереди моя мама, а за ней два конвоира. Потом все трое скрылись в доме.

Не знаю, как долго я сидела так, не спуская глаз с двери комендантского дома, но мне показалось, что прошла целая вечность. Потом дверь вдруг отворилась, и на улицу вышел человек. Зайдя за угол, он через несколько минут подъехал к дому коменданта на санях, и, осадив лошадей, резко остановил. В проёме двери показались военные из района и группа обитателей бараков, а с ними и моя мама.

Я чуть было не запрыгала от радости, но что-то удержало меня у окна: военные усаживались поудобнее в санях, а группка немцев, как мне показалось, вообще не торопилась возвращаться в свои дома. А когда сани тронулись, они, словно связанные с четвёркой в санях невидимыми нитями, побежали за ними, понуро опустив головы.

«...Наверное, многих арестуют, – вспомнила я слова, сказанные маленьким Йоганнесом сегодня утром. И вдруг всё поняла.

Забыв о пальто, я выскочила на улицу и побежала за санями, не обращая внимания на снег и мороз. Я падала, поднималась, падала вновь, плакала и звала маму, крича из последних сил.

Меня заметили. Мама кинулась мне навстречу, один из конвоиров – за ней. Подбежав ко мне, мама хотела поднять меня с земли, но милиционер грубо оттолкнул её, крепко схватив меня за руки. На помощь ему подоспел его товарищ: схватив упиравшуюся маму за шиворот, он волоком потащил её к саням. Я, как могла, сопротивлялась, упираясь ногами в снег и отчаянно колотя здорового мужика кулачками, но он был сильнее. Милиционер взял меня, как обычное полено, под мышку и понёс назад в деревню. Вдруг дорогу ему перегородил Сергей Иванович. Я так испугалась, что перестала кричать, и крепко зажмурилась.

– Слышь, друг, – сказал милиционер, – отнеси девчонку в деревню, а? А то орёт, как оглашенная, и ничего с ней не поделаешь.

– Слушай ты, легавый, – Сергей Иванович говорил медленно и тихо, но в его голосе слышалась угроза, – я солдат, понимаешь, и с детьми не воюю, заруби себе это на носу, понял?

Он обошёл милиционера стороной и, тяжело ступая, пошёл дальше. А мой обидчик, грязно выругавшись, кинул Сергею Ивановичу вдогонку какие-то слова, которые были, видимо, настолько оскорбительны, что тот, вернувшись, бросился на ошеломлённого милиционера с кулаками. Потом Сергей Иванович выхватил меня у него из рук, и милиционер позорно бежал. Только теперь я почувствовала, что замёрзла. Я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, но мне было всё безразлично, потому что сани удалялись всё дальше и дальше, а группа людей становилась всё меньше и меньше, пока не превратилась в точку, а затем и вовсе исчезла в лесу…



ЖЕСТОКИЙ МИР ВЗРОСЛЫХ


Они вернулись на третий день – все, в том числе и моя мама. С тёмными кругами под глазами, обмороженным лицом и руками. Она выглядела очень усталой и похудевшей, хотя трудно было себе представить, что можно быть ещё более худой, чем она уже была раньше.

Мама присела на краешек кровати и заплакала, прижав меня к себе. Мы сидели, плача, судорожно вцепившись друг в друга, потому что, кроме меня, у мамы не было больше никого на свете, а у меня – никого, кроме нее.

Она смертельно устала и вскоре заснула. Стараясь не дышать, чтобы не разбудить ее, я не сводила с нее глаз и молила, молила Бога, чтобы он не забирал у меня мою маму.

Мне очень хотелось сделать что-нибудь для мамы.

– Она, наверное, голодна, – подумала я и осторожно вылезла из постели… Заглянув в тумбочку, я нашла там три картофелины и морковку – это были все наши запасы. Я могла бы поджарить картошку, но у нас не было масла, к тому же мама запретила ее чистить, чтобы ничего съедобного не пропало…

Спала мама беспокойно, металась, стонала во сне, всхлипывала, плакала и все время звала меня. Не выдержав, я подбежала к кровати и принялась трясти ее:

– Я тут, мама, я тут, ты не видишь меня, что ли?! – Кричала я, видя, что она никак не может прийти в себя. Наконец она поднялась, испуганно озираясь, словно не могла понять, где находится и что с ней происходит.

Я подбежала к печке, вытащила из чугунка наши три картофелины и принесла их маме. Она вопросительно посмотрела на меня.

– Ешь, ешь, я уже много картошки съела, – я быстро отвернулась, чтобы она не заметила, что я вру.

Мама ела молча, а я не решалась приставать к ней с расспросами. Молчание затянулось. Потом она заговорила…

– Как же всё-таки слаб человек, как слаб! – мама пожала плечами. – Но вот чего я не пойму: почему же он должен ещё и быть подлецом, можешь ты мне сказать? Она внимательно посмотрела на меня, будто и в самом деле ждала ответа.

– Они там уже всё знали о нашей семье, когда меня привели на первый допрос. Один из следователей НКВД спросил, где вся остальная моя родня. А когда я ответила, что сама бы очень хотела это знать, они избили меня, решив, что я издеваюсь над ними. Они били нас, требуя, чтобы мы сознались в том, что готовили заговор и собирались бежать! Это мы-то готовили заговор – один мужчина, три женщины и молоденькая девчушка – Кати Майер! Я не могла поверить, что они это говорят серьёзно, но у энкавэдешников был свидетель – ты только представь себе – свидетель! Вернее, свидетельница. Ты никогда не угадаешь, кого привели в качестве свидетельницы! – Она сделала паузу. – Это была фрау Шёнбергер, да-да, тетя Тина, наша тетя Тина!

Я была настолько ошеломлена услышанным, что затаила дыхание: как, тетя Тина, милая, симпатичная тётя Тина, мамина лучшая подруга и моя вторая «мама»?

– Да, да, – мама, казалось, подслушала мои мысли, – милая, всеми уважаемая тетя Тина!

– Господи Боже мой, сделай так, чтобы это все было неправдой, ну, пожалуйста, пожалуйста – я не хочу этому верить! – Шептала я про себя, ужасаясь жестокости окружающего мира. Где-то очень далеко я услышала голос мамы:

– Почему она это делает? Ведь она же одна из нас, она же немка?..

«...Немка! Всё время одно и тоже – немка, немец, немцы... почему именно мы должны быть немцами? Почему мы не русские, как все вокруг? Тогда бы все, все было гораздо проще – проще для нас и всех остальных», – подумала я, а вслух спросила:

– Мама, это проклятие – быть немцами?

– Да ты что, дочурка, конечно же, нет, – мама сразу заволновалась. – Немцы считались трудолюбивыми, порядочными и способными людьми... А потом они начали эту безумную войну, и теперь вокруг – только груды развалин... Но – проклятие или позор? Нет и нет! До войны, когда мы еще жили дома, нас уважали, уважали плоды нашего труда, наше умение, наше трудолюбие… Нет, нет, стыдиться того, что мы – немцы, у нас действительно нет причин. Мы, правда, не можем знать, что нас ждет завтра, но мы знаем, что мы – немцы и должны помнить об этом, – она вдруг замолчала, не объяснив, что же хорошего в том, что мы – немцы, и в отчаянии взглянула на меня:

– Доченька, умоляю, обещай, что ты всегда будешь помнить, что ты – немка, хорошо?

Я покраснела – мне показалось, что мама угадала, о чём я только что думала.

– Боже мой, – подумала я, – ну почему эти взрослые всегда всё усложняют? – Но пообещала маме оставаться немкой.

Допросы прочно вошли в нашу жизнь. Мама менялась в лице и дрожала всем телом, когда её или кого-то из наших вызывали в районное отделение НКВД. А тётя Тина старалась вовсю, роя нашим одну яму за другой. Её избегали, как прокаженную. В один прекрасный день она исчезла. Говорят, ее арестовали и отправили ещё дальше, на север.

Немцы в нашей деревне боялись смотреть друг другу в глаза. И на то была причина: когда у них уже не было выхода, а тетя Тина продолжала «закладывать» одного за другим, кто-то не выдержал и на одном из допросов поведал, что в своё время она так же рьяно работала на гестапо. Меня ужасно мучила мысль, что к печальной участи тети Тины могла быть причастна и моя мама, но прямо спросить ее об этом я не решалась. В это время всеобщей и повальной лжи я боялась, что единственный человек, которому я могла еще доверять, обманет меня, и тогда у меня уже ничего и никого не останется.

И всё же бремя это оказалось непосильным для моих детских плеч, и однажды вечером я спросила:

– Мам, а есть справедливая месть, месть, которая бы не была грехом?

Мама сразу все поняла:

– Я никогда бы не стала мстить, Бог все видит. Он один наш судия.

Я чуть было не расплакалась от радости и облегчения – моя мама греха на душу не взяла!



ФРИЦЫ ИДУТ!


Между тем в школе началось второе полугодие. Теперь пришлось ходить туда и нам, немецким детям. Но добраться до школы было не так-то легко: дети из небольших близлежащих деревень ходили в школу в Дорофеево – большую деревню, где располагался, так сказать, административный центр. А от нашей деревни до Дорофеева было ни много ни мало – шесть километров.

Когда мы вошли в школьный двор, мальчишки и девчонки устроили нам «встречу», крича на все лады: «Фрицы пришли, фрицы!».

От неожиданности мы остановились, как вкопанные. Наши друзья из деревни, с которыми мы до тех пор мирно играли и никогда не ссорились, смутившись, сбежали, бросив нас на произвол судьбы, а некоторые даже присоединились к крикунам во дворе, с каким-то, одним им понятным удовольствием выкрикивая: «Фрицы! Фрицы!»

Мы сгрудились, втянув головы в плечи, а на нас со всех сторон сыпались эти, непонятно почему, обидные прозвища. Дразнили нас весело, почти шутя, с чувством превосходства и безнаказанности, но сколько презрения было во всём этом!

Прозвенел звонок. Ребята ринулись в классы, на ходу бросая нам: «Фрицы!». А мы не сдвинулись с места, и, если бы не страх перед нашими матерями, не задумываясь, повернули бы обратно.

Потом пришла учительница и отправила всех в первый класс, где нас снова встретили обидными выкриками. «Фрицы! Фашисты!» – ревел класс, и с ним не могла справиться даже учительница – худенькое, тщедушное и беспомощное создание.

И ребята в классе, и мы смотрели друг на друга, сгорая от ненависти: мы молчали, а русские громко орали. Опустив головы, мы направились к партам, всё время глядя только перед собой. Учительница продолжала вести урок, а я никак не могла сосредоточиться и слушать ее. В мыслях я все еще была на школьном дворе, снова и снова переживая страшные минуты унижения. Меня не покидало чувство беспомощности и стыда за то, что мы струсили и не дали отпора.

После уроков мы поспешили уйти со школьного двора, сопровождаемые всё теми же криками «Фрицы!». Мы пошли домой одни, без наших друзей из Горок – они нарочно отстали, боясь, что другие увидят их вместе с нами. Это чуть было не разрушило нашу дружбу.

Школа стала для нас настоящей пыткой. Каждое утро нас встречал хор – «Фрицы!», «Фашисты!», мы избегали выходить на переменах в коридор играть вместе со всеми, потому что только в классе с нашей учительницей чувствовали себя хоть отчасти в безопасности. По вечерам я подолгу смотрела в наше маленькое, чудом уцелевшее зеркало: я видела девочку, самую обыкновенную девочку, не красивую и не уродину, не злую и не добродушную, – короче, девчонка как девчонка, каких вокруг множество. Я смотрела на бледное, худое лицо со вздернутой верхней губой, придававшей ему дерзкое выражение, и никак не могла понять, что же случилось? Ведь после всего происшедшего у меня, по меньшей мере, должны были бы вырасти рога или что-то в этом роде!

Когда же нас вдобавок ко всему жестоко избили старшеклассники, потому что для игры в войну им нужны были «настоящие фашисты», я поклялась, что ни за что больше не пойду в школу.

Почти полмесяца я прогуливала уроки, а мама и ведать об этом не ведала. Да и откуда ей было знать, чем я занимаюсь, когда она и дома-то бывала только по ночам? Но потом всё же грянул гром: Павлик принёс маме письмо от директора школы с требованием немедленно отправить меня на занятия. Мама не стала ругаться, не наказала меня, нет, она просто заплакала. Заплакала, потому что я её обманывала? Или потому, что понимала мои мучения, но не могла ничем помочь?



МОЙ ДРУГ КАРЛ МАРКС


Пятый урок по понедельникам – классный час. Учительница третьего класса, наш ангел-хранитель Людмила Петровна, задумала положить конец вражде «народов».

– Сегодня мы поговорим о дружбе народов и об интернационализме. У нас в классе учатся дети самых разных национальностей – русские, татары, украинцы, немцы...

По классу прошел шумок, все головы повернулись к нам, а мы со страхом и ненавистью, ставшей уже привычной, как защитная реакция, глядели на счастливчиков, относившихся к «хорошим» народам.

– ...В последнее время, – продолжала, словно ничего не замечая, Людмила Петровна, – мне неоднократно приходилось наблюдать безобразное явление, когда часть ребят, пользуясь своим большинством, издеваются над слабыми. Это недостойно человека...

– И поделом им, – перебил ее Лешка, самый хулиганистый мальчишка в нашем классе, – немцы были и останутся нашими злейшими врагами!

– Попридержи язык, Алексей! – Видно было, что Людмила Петровна рассердилась. – Вы еще многого не знаете. Немцы ведь тоже разные бывают. Взять, к примеру, вождя мирового пролетариата, Карла Маркса – он был немцем.

– Это ещё кто такой? – шепотом спросила Кларка.

– Не знаю, не слышала, – сказала я, чтобы отвязаться. Меня озадачили слова Людмилы Петровны. Что же получается: есть, оказывается, немец, которого русские не только не презирают, как нас, а ещё и выбрали своим вождём?

– ...Но и Фридрих Энгельс, друг и соратник Карла Маркса, был немцем, и вождь немецких коммунистов Эрнст Тельман, погибший, как и тысячи его товарищей, в нацистских застенках…

Людмила Петровна рассказывала, а мы с каждым ее словом все больше распрямлялись и даже стали как будто выше ростом. Мы были потрясены: оказывается, «светлое будущее», «общество нового типа» – то есть все, что русские построили после революции 1917 года – было заслугой немцев: Карла Маркса и Фридриха Энгельса, дело которых продолжили русские вожди – Ленин и Сталин!

– ...И, как вы все знаете, мы говорим – великое и всепобеждающее учение Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, – завершила свой рассказ Людмила Петровна.

Я была счастлива! Теперь у меня был ответ на «фрица»! Я хорошо запомнила всех этих либкнехтов и тельманов, но своим защитником я выбрала именно Карла Маркса, человека с широкой, окладистой бородой, и каждый раз бросалась в бой с его именем. А он ни разу меня не подвел! В своём рвении я даже стала утверждать, что без нашего Карла Маркса русские бы сами ни за что не догадались построить коммунизм, да и Ленина со Сталиным у них тоже бы не было!

Людмила Петровна пришла в ужас, услышав как-то мое толкование ее рассказа, и потребовала, чтобы я никогда больше такого не говорила. Но откуда мне было тогда знать, что дело было вовсе не в Марксе, Ленине или Сталине, а в том, что наша учительница могла поплатиться жизнью за такие бредовые рассуждения своей воспитанницы?



ГОЛОД


Людмиле Петровне удалось все же создать сносную атмосферу в классе и даже добиться, чтобы учащихся-немцев тоже принимали в пионеры. Мне с самого начала страшно понравились яркие красные галстуки юных пионеров – они так скрашивали серую, изношенную одежду.

После уроков Людмила Петровна готовила нас к вступлению, потому что стать пионером было не так-то просто – нужно было многое знать. Она рассказывала нам о пионерской символике, например, что галстук – часть красного знамени революции. Красного потому, что оно пропитано кровью рабочих и крестьян. Три конца галстука означали союз между компартией, комсомолом и пионерией. Но ещё интересней был рассказ о салюте: пять пальцев руки означали, оказывается, пять континентов, а то, что пальцы были тесно прижаты друг к другу, символизировало дружбу всех народов этих континентов.

– А мы, немцы, тоже входим в их число? – спросила я Людмилу Петровну.

– Естественно, – ответила учительница, не исключавшая нас из дружной семьи коммунистических народов.

Совсем иначе повели себя наши мамы… Дома мне здорово попало от мамы, когда она узнала, чем я занимаюсь в школе. Она запретила мне даже думать о пионерах. Голубая мечта о пионерском галстуке враз улетучилась. Но Костя разрешал мне дома поносить свой галстук и даже играл иногда со мной в «пионеры»: он был «пионервожатым», и после слов «Пионеры, к борьбе за дело Ленина-Сталина – будьте готовы!» я должна была встать по стойке смирно, отдать салют и крикнуть в ответ: «Всегда готовы!» Я так увлекалась игрой, что, вскидывая правую руку, нередко автоматически тянула ее в привычном еще по Германии приветствии и едва успевала проглотить «Хайль Гитлер!». После этого Костя страшно выкатывал глаза и басом орал: «Гитлер – капут!» Валя, Павлик и я орали что было мочи в ответ, хохотали, баловались – как всё же хорошо было дома, особенно, если в наши дела не вмешивались взрослые! А когда Костя узнал, кто нас избил, он разделался с «бесстрашными вояками» по-своему, отколошматив их так, что они уже не отваживались трогать нас. Костю вообще все уважали, иногда его слушались даже больше, чем учителей.

…А порции хлеба становились всё меньше, да и картофеля – тоже. Весна, с которой мы связывали все свои надежды на спасение от голодной смерти, запаздывала. Первые умершие от голода «перекочевали» из бараков на маленькое деревенское кладбище. Надежда на то, что нам удастся избежать беды и выжить, таяла на глазах. Затем всё пошло, как по конвейеру: люди гибли от голода и холода массами. От холода потому, что уже не находили в себе сил принести из лесу дров. И это – среди дремучих-то лесов! Жители деревни тоже не могли нам помочь. Они уже не хотели выменивать у нас одежду на картошку, потому что подходили к концу их собственные припасы…

После уроков я часто околачивалась на колхозном дворе, забегала к коровам и овцам и, поиграв с телятами, шла к «моей» лошади по кличке Голубка.

Её можно было погладить, ласково похлопать по крупу, а ещё с ней можно было разговаривать. Однажды, болтая с ней, я остановилась на полуслове: Голубке только что принесли корм – ведро, почти до самых краев наполненное плотными, золотистыми зёрнами овса. Словно зачарованная следила я за каждым движением лошади: как она склонила голову к яслям, как мягкими и толстыми губами подобрала зёрна и начала жевать.

Неожиданно для самой себя я протянула руку, погрузив её в овёс, и... одёрнула себя... «Не укради...» Ну почему эта заповедь вспомнилась мне именно сейчас?! Но жуткий изнуряющий голод, подтачивавший все силы и вытеснявший все чувства, пересилил страх перед грехом. Я торопливо бросила пригоршню овса в рот и принялась жевать, жевать, жевать – самозабвенно и с наслаждением, не решаясь поднять голову и посмотреть Голубке в глаза. Мне казалось – нет, я знала наверняка! – что она глядит на меня укоризненно своими большими печальными глазами. – Но ведь я тоже голодна, – постаралась я оправдаться перед ней…

Легко сказать – «живи с достоинством, блюди себя». В нашей жизни всё выглядело совершенно иначе. В свои девять лет мне довелось видеть множество смертей, ведь старуха с косой была нашей постоянной спутницей. Только вот смерть эта никогда не была преисполненной достоинства, наоборот: люди гибли, умирали в муках и просто подыхали; на войне их разрывали в клочья гранаты и бомбы, в мирное время они пухли от голода и замерзали. Вокруг меня постоянно шла борьба за выживание, и те, кому удавалось выжить, забывали под конец и совесть, и даже приличия. Что такое, в принципе, эта пригоршня овса? Случались вещи и похлеще, но и они никого особенно не трогали.

...Умирал дед Кольберг. Долгое время прикованный к постели, он однажды сказал благостным голосом, что, слава Богу, теперь, наконец, умрет, но перед смертью хотел бы съесть хотя бы маленький кусочек хлеба. У тети Ани, его дочери, было пятеро детей, но не было хлеба. Она побежала по бараку, чтобы занять хлеба у соседей. Старик плакал, как малое дитя, когда в его руке оказался чёрный липкий комочек, называвшийся тогда хлебом. Ему было суждено откусить всего один маленький кусочек… Дед Кольберг так и умер, не дожевав свой хлеб, и его лицо было единственным умиротворённым изо всех лиц наших прежних и будущих покойников. А кусочек хлеба, который был у деда во рту, исчез. Исчез бесследно. И никому это не показалось тогда странным или кощунственным...




Главы из книги
«Как песок сквозь пальцы...»


И воскресают, словно сон,
Былые времена…
Владимир Высоцкий

В этой книге речь идет об опыте жизни в Германии, об опыте моем и только моем, сугубо личном, исключительно приватном со всеми частностями и особенностями.



* * *


Мы купили дом! Не то чтобы мы неожиданно разбогатели, нет, наш кошелек был по-прежнему хил, жалок и по большей части до безобразия пуст, да и в остальном всюду ощущался недостаток самого необходимого. Но случилось чудо: мы с мужем оба получили постоянную работу – он на заводе «Форд», а я на «Немецкой волне».



ЧУЖАЯ СРЕДИ СВОИХ


В моем случае это был просто подарок судьбы, ибо означало, что я как государственная служащая практически не увольняема, разве что, как говорят в народе, «серебряную ложку украду». Столовое серебро я красть не собиралась, как и вообще что-либо другое, поэтому можно было надеяться на некоторую финансовую стабильность. Так, видимо, рассудили и в банке, который без всяких проволочек дал нам кредит на дом, заломив, однако, огромные проценты. Не зная, что нам как переселенцам полагаются кредиты на льготных условиях, мы подмахнули договор и на десятки лет оказались в долгах как в шелках. Но зато въехали в недостроенный дом, доставшийся нам на аукционе по сравнительно низкой цене.

Мы не унывали: ну и что, что недостроенный? Мой рукастый муж, отработав смену на заводе, достраивал его по вечерам и выходным, а мы с девчонками, его верный «бабский батальон», помогали, как могли. И все было бы замечательно, если бы за нашей бурной деятельностью с презрительным любопытством не наблюдали соседи, обмениваясь ядовитыми репликами. Накануне нашего приезда они собрали десятки подписей под письмом протеста бургомистру «против заселения дома в нашем поселке иностранцами».

– Ты только посмотри! – кричал наш сосед, бездельник и пропойца, хозяину дома напротив, показывая на меня пальцем. – Нет, ты только посмотри, как она ловко орудует лопатой! Хорошо видать их в колхозах-то научили вкалывать, ха-ха-а!

Другие соседи собирались кучками возле нашего дома и подолгу бесцеремонно наблюдали за каждым нашим шагом, будто пришли в зоопарк. Под неодобрительные, порой даже враждебные взгляды и реплики, мы, не реагируя, но глотая слезы обиды, довели до ума дом с участком, запущенный «настоящим немцем» и проданный поэтому с молотка.

Стоп! Уточнение: слезы обиды глотала только я, «истая немка», вопреки всем моим радужным надеждам не пришедшаяся ко двору на своей, как мне казалось, родине и совершенно неожиданно для себя оказавшаяся чужой среди своих. А вот муж начертал на своих знаменах лозунг: «Мы к ним приехали, а не они к нам», а потому, следуя его логике, нам надобно приспосабливаться к местным немцам и к порядкам в этой стране. Ну а для девчонок, попавших в круг сверстников, этот вопрос вообще не стоял. К моему ужасу они, стараясь привлечь к себе внимание, выдавали себя за русских! И их расчет оправдывался. К счастью, тогда в Германии еще не было такой русофобии, как в наше время.

Постепенно антагонизм в наших отношениях с новыми соседями начал переходить в легкую антипатию, а потом и вовсе наступило примирение: немцы-трудяги высоко ценят усердие и трудолюбие, трудоголики у них в большом почете. Правда, пора горячей любви так и не наступила, просто установились типичные для Германии ни к чему не обязывающие добрососедские отношения. Но за глаза нас продолжали называть «Russen» со всем негативом, заложенным в звучание этого слова в немецком языке.



КАКИЕ ИМЕНА, КАКИЕ ЛИЧНОСТИ!


Вначале я страдала от такого безразличия, от холода в отношениях и одиночества, но во всем была виновата сама: поняв с первых же дней пребывания в Германии, что здесь не любят пришлых и иностранцев, я долго выбирала место жительства в «свободной от чужестранцев зоне». И нашла его в одном из пригородов Кельна. Однако это была лишь крыша над головой, но не призрачное «место под солнцем», фантом, за которым я гонялась всю свою сознательную жизнь.

Когда становилось уж совсем невмоготу, я отправлялась на «Немецкую волну», в мою маленькую Россию, где между сотрудниками, людьми второй и даже первой волны эмиграции, тоже были сложные отношения, но все же они были мне близки и понятны. Поэтому я с радостью спешила в свой второй дом на окраине Кельна и… забывала обо всем.

Да и какие мелочи наших будней могли бы омрачить радость встреч с известными советскими диссидентами, с которыми мне довелось познакомиться в стенах «Волны»! Резкий, с барскими замашками умница В.Максимов, артистичный, благородный и обаятельный В.Некрасов (лауреат Сталинской премии!), сдержанный, молчаливый скромняга Г.Владимов, аристократичный и блистательный А.Галич, открытый и очень демократичный В.Войнович, импозантный германист и друг Генриха Бёлля Лев Копелев, добродушный, рассеянный и необычайно обаятельный добряк Э.Коржавин – какие имена! Какие личности! Со многими из них мне посчастливилось сделать интервью, с другими побеседовать, с третьими пообщаться в неформальной обстановке.

Но при всей моей восторженности, при всем признании несомненных заслуг и благих намерений этих людей, я никак не могла взять в толк, почему они, борцы за свободу и права человека, не выступали в защиту прав советских немцев? Почему у них зачастую были весьма смутные представления об этой проблеме? Отвечая на этот вопрос в интервью, большинство пространно говорили о притеснении евреев, крымских татар, чеченцев, ингушей и что-то совсем уж невнятное о советских немцах. Для меня до сих пор остается загадкой, почему русская интеллигенция с ее сверх обостренным чувством справедливости закрывала глаза на рабский удел не десятков и не сотен тысяч, а более двух миллионов человек немецкого национального меньшинства, по численности превосходившего население Эстонии с ее статусом союзной республики?

Да и здесь, в Германии, та же незадача: ни одна организация, ни одна партия, ни одно общественное движение этой проблематикой серьезно не занимались. А если и затрагивался вопрос немцев в СССР, как, например, в ХДС/ХСС, то только за закрытыми дверями и очень осторожно, чтобы, не дай Бог, не наступить советскому руководству на любимую мозоль. Оставались Общество защиты прав человека во Франкфурте-на-Майне, наша небольшая группа активистов, «дежурившая» с транспарантами и плакатами у ворот советского посольства, и Землячество немцев из России с его робкими призывами отпустить российских немцев на историческую родину.



ЧТОБЫ СЕРДЦЕ ДРОГНУЛО…


Позицию тогдашнего руководства Землячества можно понять: его создали и возглавили немцы, выходцы из СССР, оказавшиеся после окончания Второй мировой войны на территории оккупированной Германии. В соответствии с ялтинским соглашением от одиннадцатого февраля 1945 г. относительно военнопленных и гражданских лиц, освобожденных войсками СССР, США и Великобритании, на них была открыта настоящая охота. Отсюда закрытость, чрезмерная осмотрительность, осторожность и подозрительность, царившие тогда в Землячестве немцев из России. Но с притоком новых сил и здесь постепенно менялась атмосфера, а значит и тактика. Уж не помню, в каком году, но нам удалось «раскачать» Землячество на участие в крупной демонстрации правозащитников в Бонне, тогдашней столице Германии.

Во время таких массовых протестных акций мне удавалось собрать богатый «урожай» актуальных материалов, интервью и бесед для передачи «Мосты», чем сама же обрекала себя на адскую работу в студии звукозаписи: забитые, ни на что не претендующие, покорные, изуродованные режимом косноязычные мои земляки терялись перед микрофоном, с трудом, запинаясь и заикаясь, излагали мысли – иногда на обработку трехминутного материала уходило два-три часа, а то и больше. Это вам не диссиденты – уверенные в себе, образованные, эрудированные, с красивым, грамотным языком и оригинальными мыслями. Это, к примеру, дядя Йоханнес, невзрачный мужичонка с узловатыми, натруженными руками и потухшим взглядом. Он ничем не возмущается, никого не обличает, ничего требует. Он лишь просит, слезно просит отпустить к нему в Германию единственную дочь с семьей и будет за это «премного благодарен». А потом замолкает. Молчит, и никак его не разговоришь, потому что он – рабочий человек, привык трудиться, а не лясы точить:

– Ты уж там сама пропиши, дочка… да так пропиши, чтобы сердце у них дрогнуло. Есть же у них сердце, не может быть того, чтобы не поняли отца…

Сколько мне пришлось выслушать таких жалоб, сколько увидеть слез, боли и отчаяния! Перед лицом моих ничтожных возможностей часто опускались руки. Ну что бы вы сказали женщине, у которой муж увез общего ребенка в СССР?! Не без помощи советского посольства, кстати. Как ей помочь, если у супругов двойное гражданство, а значит, на территории СССР в отношении них действуют советские законы, а германский паспорт – просто бумажка? Женщина бьется в истерике, просит помощи или хотя бы совета. А что тут посоветуешь? Чудес не бывает, тяжба может затянуться на годы, на десятки лет, и еще не известно, чем закончится. Мне хочется крикнуть женщине: «Беги к дочери! Хоть на край земли – беги! Ты ей нужна!» Но мне нельзя этого говорить, я не имею права. И я молчу.



НА ДВУХ СТУЛЬЯХ


Человеческому легкомыслию нет предела: на заре перемен в СССР два великовозрастных юнца решили по советским паспортам съездить на родину – на друзей посмотреть, себя, «иностранцев», показать, покуражиться. А их взяли, да и забрили в армию – советские граждане! А чтоб неповадно было, упекли в секретные войска! Капкан захлопнулся: быть бы им «невыездными» еще три года после службы в армии, но ребят в конце концов удалось «выбить», сработали дипломатия, пресса и общественное мнение.

Но урока мы из этого случая не извлекли: стараемся во что бы то ни стало усидеть на двух стульях, не задумываясь о возможных последствиях, не говоря уже об этической стороне вопроса. Актуальный пример – шумиха, поднятая вокруг дела «девочки Лизы»: не будь у родителей, а значит и у девочки, двойного гражданства – германского и российского, у К.Лаврова не было бы повода говорить о «нашей девочке Лизе», а Германии – впадать в истерику по поводу «путинистов» среди российских немцев и вмешательства в ее внутренние дела. Но это уже тема особого разговора.

От советского гражданства мы «откупились» в 1980 г., причем в полном смысле этого слова. По принципу «с паршивой овцы хоть шерсти клок», бывшая родина в очередной раз обобрала нас, нищих на то время переселенцев, что называется, до нитки, потребовав шестьсот марок выкупа за каждого члена семьи! Мы пришли в ужас, «клок шерсти» – 2400 марок (!) – для нашей семьи оказался просто неподъемным. Пришлось взять кредит.

Но не это было самым унизительным во всей процедуре выхода из советского гражданства, а чувство бессилия, беспомощности перед хамоватыми сотрудниками, перед умением советских чиновников подавлять чужую волю: ты обреченно выслушиваешь их, не смея возразить, ибо твой опыт советской жизни подсказывает, что самодурство их безгранично и стоит тебе возразить, считай – дело пропало, быть тебе вечным подданным этой треклятой страны. И ты униженно молчишь, выслушивая обличительные тирады, словно кролик, попадаешь во власть чиновника со взглядом анаконды и с ужасом чувствуешь, как в тебе просыпается синдром преступника, исподволь прививавшийся советским гражданам. А вокруг – напряженная, гнетущая атмосфера, пропитанная страхом и отчаянием посетителей, униженно и терпеливо ожидающих своей очереди у окошечка, из которого то и дело слышатся команды:

– Фотографии! Анкеты! Квитанция об уплате пошлины!

С нами – ох, как это знакомо! – разговаривают грубо, презрительно цедя слова сквозь зубы, как и положено говорить с врагами, предателями и отщепенцами. Стараясь не замечать хамского тона, прошу выдать квитанцию об уплате пошлины.

– Какую такую квитанцию?! – глаза чиновника белеют от бешенства. – Какую еще квитанцию тебе надо? – понизив голос до шепота, он шипит: – Уноси ноги подобру-поздорову, пока не поздно. А ну выметайся! Вон пошла!

Четырех лет, прожитых в вежливой, пусть и холодной и равнодушной Германии, где уважают чувство собственного достоинства человека, причем любого и каждого, как не бывало: я словно снова оказалась на прежней родине, в стране господ и рабов, где человек не представляет из себя никакой ценности. Угроза подействовала на меня отрезвляюще, и я, не помня себя, выбежала из здания консульства, зажав в руке четыре своеобразные индульгенции – справки о выходе из гражданства СССР. За воротами, где меня ждала моя семья, я с облегчением вздохнула: всё! Наконец ничего больше не связывает меня с этой страной, и можно забыть ее, как кошмарный сон…

Но как же я ошибалась! Это я поняла гораздо позднее, хотя и всё еще не могу привыкнуть к суровой неприступности пограничников в аэропортах Москвы, к резкости официальных лиц, спорадическому хамству обслуживающего персонала. Но я очень надеюсь, что и эти рудименты советского образа жизни когда-нибудь канут в Лету. Надеюсь, потому что люблю эту страну!



НЕМЦЫ, НО НЕМНОГО ДРУГИЕ


Со временем ощущение «инаковости» не проходило, более того, с годами даже усилилось. Впрочем, нам, в принципе, и не давали от него избавиться ни там, в СССР, ни здесь, в Германии. Уезжая из Страны Советов, мы с мясом отдирали от себя клеймо фашистов и изгоев в надежде на то, что на этом самом месте скоро засияет гордое «Deutsche/Deutscher». Но, к вящему нашему изумлению, нам ничтоже сумняшеся тут же приклеили ярлык (если бы русских, куда ни шло!) – нет, не просто русских, но… русских варваров.

И какое счастье, что мы поначалу этого не замечали, осознавали это исподволь, постепенно привыкая к своему статусу, закаляясь и вырабатывая иммунитет. Я беззаветно любила (и люблю до сих пор!) эту страну, восхищалась и гордилась ею, но когда видела, как к ней относятся сами немцы, меня брала оторопь: они, видите ли, не хотят быть немцами, они – европейцы!

Думаю, ни один народ в мире не поймет склонности немцев к столь критическому отношению к своей стране, ее истории и своему народу. Но когда среди молодых немцев провели опрос на тему: «Можно ли гордиться тем, что ты немец?», я, перед лицом ужасающего количества отрицательных ответов, и вовсе пала духом. И памятуя, что в детстве, юности и даже в зрелом возрасте самым страстным желанием было – быть как все, без каких-либо отличительных признаков, кроме одного: человек один из многих, я все чаще ловила себя на мысли: а хочу ли я в этом плане быть такой, как мои новые соотечественники?

Я вслушиваюсь в себя, спрашиваю свое русское и немецкое начало, ищу ответ на вопрос: к чему и к кому мы тяготеем – знаем ли, знали ли? Наш своеобразный дуализм – русское и немецкое начало – грозит из богатства нашего этноса превратиться в нашу беду. И сколько можно оставаться чужаком у тех и у этих?

Однажды шеф отправил меня в Вупперталь, где по приглашению местного хора должен был выступить с концертом Эстонский государственный национальный мужской хор. Для провинциального города в Рурской области – событие из ряда вон выходящее. Контрамарка прилагалась. Взвалив на плечи пятнадцатикилограммовый студийный магнитофон (концерт как-никак, качество записи очень важно), я отправилась на задание.

Устроители были весьма предупредительны, мне показали мое место в зале, предложив предварительно чашечку кофе, и устроили встречу с руководителем хора, вместе с которым пришел еще один, ничем не приметный на вид господин.

Как всегда, когда я имела дело с официальными советскими представителями, я первым делом отрекомендовалась как репортер «Немецкой волны» и спросила, согласны ли они дать мне интервью. Чтобы не было, так сказать, «разночтений», я еще раз представилась, сделав упор на радиостанции «Немецкая волна». Они сразу же дали согласие, сказав, чтобы я подошла к ним после концерта. Такая непривычная сговорчивость немного удивила, но… «Прибалты, – подумала я, – все-таки не совсем “советчики”», – и отправилась в зал настраивать свою аппаратуру.

Но вдруг в зале и фойе началось какое-то странное волнение. Казалось, устроители кого-то искали, и этим «кем-то» была я, как выяснилось позднее. Наконец меня обнаружили и попросили зайти к администратору. Я не могла поверить своим ушам, но он, извиняясь, извиваясь, кланяясь и с мольбой простирая ко мне руки, просил, заклинал меня… уйти из театра!

– Наши эстонские друзья отказываются выступать, если вы не покинете зал! Пожалуйста, поймите меня, мы не можем ставить под угрозу концерт! И потом… может разразиться международный скандал! Боже мой!

– Может! – с жесткостью, которой я сама от себя не ожидала, подтвердила я. – Может вполне! Но вы забываете, что мы находимся у себя дома, в свободной стране и что я – ее подданная. Хотите посмотреть паспорт?

Он молча замахал руками.

– Вот вам ваша контрамарка. Я покупаю сейчас билет в кассе и иду в зал как свободный гражданин свободного государства. Повторяю: я у себя дома! И я, клянусь, не сдвинусь с места, даже если в зале не останется ни одного зрителя!

Я уж не знаю, как администрации удалось уговорить эстонцев все-таки выступить, но концерт был бесподобный! На приеме у бургомистра все, в том числе руководитель хора и его сотоварищ, делали вид, будто ничего не произошло. Меня они, конечно же, не «узнавали». Вполне возможно, что они в начале нашего «знакомства» не поняли, что перед ними «отравитель эфира» и «эмигрантское отребье», а наведя справки, решили исправить свою оплошность.

Чувствуя, что мои силы на исходе и опасаясь срыва, я ушла с приема, пожалуй, одной из первых. Я одиноко брела по безлюдным улицам Вупперталя и, подняв лицо к бескрайнему шатру декабрьского неба, из которого в звенящую тишину морозной предрождественской ночи тихо падали огромные белые хлопья снега, вдруг зарыдала – горько, безутешно и громко, во весь голос. От обиды? Отчаяния? Одиночества и неприкаянности? От осознания того, что мы всюду чужие, отверженные?



И БЫЛИ ЛЮДИ БЛАГОЧЕСТИВЕЙ И СМИРЕННЕЙ


И вспомнилось мне другое наше Рождество Христово в Германии – в новом доме с голыми стенами, полупустыми комнатами, где «из-за каждого угла рожи корчила нужда». Мы с девчонками ломали себе голову над тем, как украсить бедное наше жилище, когда вдруг раздался звонок. Звонили не откуда-нибудь, а из редакции Второго канала германского телевидения – ZDF!

– Мы хотели бы навестить вас и, если возможно, взять интервью…

Оказалось, что в поисках переселенцев из СССР, говорящих по-немецки, они обратились к начальнику нашей редакции на «Немецкой волне». Ну а он направил их ко мне.

Домочадцы отреагировали на новость по-разному. Глава семьи сразу отрезал:

– Нет! Это – уж как-нибудь без меня!

Зато девчонки обрадовались – событие! Нас покажут по телеку!

Телевизионщики оказались замечательными молодыми ребятами. С их приходом в нашем доме сразу стало шумно и весело. Кроме аппаратуры, они приволокли нам в подарок красавицу-елку с игрушками, сами установили и украсили ее, и наша гостиная прихорошилась, засияла. По замыслу редактора, передача должна была быть предельно близкой к жизни. Главную сцену он запланировал снять на… кухне, и с места в карьер спросил мою маму, умеет ли она варить борщ.

Умеет ли?! И действие незамедлительно переместилось на кухню: под стук ножей и умопомрачительный запах булькающего в кастрюле настоящего, наваристого украинского борща здесь действительно шел очень непринужденный разговор: Наташа, наша младшая, поведала о своих впечатлениях о школе (не очень лестных) и, нарезая овощи, как бы между прочим, обронила:

– А вы знаете, я вообще-то помесь! (Нем.: Mischling).

– Как?! – Телевизионщики приготовились выпасть в осадок.

– Ничего странного: мой папа – русский, а мама – немка. Так кто же я по-вашему? – Видно было, что Наташа по-настоящему гордится этой своей особенностью.

Много было забавных сцен, но разговор по существу – о традициях празднования Рождества Христова в нашей семье – редактор повел со взрослыми.

– Какие такие традиции?! – Моя мама, казалось, не поняла вопроса. – Праздновали, как положено. В последнее время Рождество в России превратили в гулянки с танцами, вином и водкой, как на Новый год. Но это в семьях безбожников, где не чтут Бога и не соблюдают Его заповеди. А мы старались блюсти веру. Вон моя дочка рассказывала: на работе немцы удивляются, откуда она знает так много немецких рождественских песен. Ну а как же ей не знать их, когда мы в семье всегда пели эти песни и детей к этому приучали?

– А как вам здесь? – не сдавался редактор. – Вы ходите в церковь?

– Хожу, – мама горестно вздохнула, – но я не такой представляла себе церковь в Германии. Вы только подумайте: прихожане приходят в церковь, как в клуб, смеются, шутят, громко разговаривают, женщины заходят в церковь без головных уборов и даже… Господи прости! – в шляпах! А то вдруг начинают хлопать в такт музыке, как на концерте! Никакого смирения, никакой покорности и кротости! Словно на концерте побывала... У нас в добрые старые времена, когда еще мы жили в немецкой деревне Мариенхайм под Одессой, все было иначе…

Как это было иначе, маме рассказать не дали: редактор дал отмашку, и ребята начали собирать аппаратуру.

Потом мы дружно уселись за стол, и все вместе налегли на мамин борщ – телевизионщики уверяли, что ничего подобного (и в таком количестве!) никогда не ели!

Передача получилась замечательная, письма приходили со всей Германии. Особенно трогательным было письмо третьеклассников одной из школ Мангейма, которые вложили в него 30 марок, чтобы мои дочки могли купить рождественские подарки. Многих телезрителей насмешила наша «помесь», но больше всех откликов получила наша бабушка: ее благодарили за стойкость и верность христианской вере, утешали, подбадривали, желали мира и счастья на прародине.




Назад
Содержание
Дальше