В ГОСТЯХ У «КРЕЩАТИКА» ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПОРТАЛ РОССИЙСКИХ НЕМЦЕВ / ПРОЗА Выпуск 90


Вячеслав СУКАЧЕВ (ШПРИНГЕР)
/ Подмосковье /

Папаня



Родился в 1945 г. в с. Белое Мамлютского р-на в Казахстане. Служил на Дальнем Востоке. Стихи писал со школьных лет. Всего издано более 25 книг. Издавался в Польше, Германии, Чехословакии, Болгарии, Латинской Америке, снято более десяти короткометражных фильмов. В 2000 – 2011 гг. – главный редактор журнала «Дальний Восток». С 1976 г. – член Союза писателей СССР (России). Заслуженный работник культуры России. Член жюри Национальной литпремии «Большая книга». Живёт в Подмосковье.



ПАПАНЯ


Сырым осенним вечером, когда не поймешь, снег или дождь сыплется из невидимых туч, Анатолий Васильевич Куликов, прикрывшись большим черным зонтом, торопливо шагал по улице Тверской. Прохожих было мало, и он шел по центру тротуара, разбрызгивая лужи импортными, чешскими, сапожками. Уличные фонари размытыми желтыми пятнами наплывали на него, вспыхивали молочным светом и пропадали за плечом. Часто и весело перемигивались красные и оранжевые подфарники дорогих иномарок, и все это вместе взятое вселяло в душу Анатолия Васильевича слабое волнение, Впрочем, настолько слабое, что он едва его замечал.

Миновав театр имени Ермоловой, Анатолий Васильевич свернул направо, нырнул в темный проходной дворик и, очутившись перед грязно-серым трехэтажным особняком, вошел в слабо освещенный подъезд. Видимо, особняк этот строился еще до революции, и строил его человек состоятельный, не поскупившийся на крученые лестницы из голубого мрамора, замысловатые лепные украшения и прочие архитектурные штуки, которые позже революционные умники поименовали «архитектурными излишествами». Анатолий Васильевич бойко ступил на голубую лестницу, на ходу сложив и отряхнув зонт, и так же бойко, не переводя дух, поднялся на третий этаж. Если два первых были с просторными лестничными площадками и высокими потолками, густо покрытыми лепными цветочками, то третий этаж некогда явно предназначался для прислуги: низкие потолки, узкие двери и так часто пробитые на обе стороны коридора, что сразу можно было представить тесные и неудобные комнаты, в которые они вели.

У одной из таких дверей Анатолий Васильевич остановился, как-то странно усмехнулся и длинно позвонил. Никто не ответил, и он позвонил еще раз, потом еще и еще. Наконец из-за двери послышался слабый, словно бы придушенный голос:

– Да-да, входи...

Анатолий Васильевич опять усмехнулся и неторопливо вошел.

– Здорово, папаня! – в его голосе прозвучала плохо скрытая насмешка. – Не помер еще?

Тот, к кому он обращался, папаня, лежал на кровати с панцирной сеткой, украшенной четырьмя металлическими шарами по углам и нещадно скрипевшей даже при самом малом движении. Впрочем, в этой узкой и низкой комнате со сводчатым потолком, казалось, все должно было скрипеть и постанывать: маленький круглый стол, венский стул с облупившейся черной краской, настенный шкафчик и часы в деревянном футляре...

Анатолий Васильевич снял и повесил на гвоздь кожаный плащ, войлочную шляпу, развернул и поставил в угол зонт и неожиданно коротко хохотнул:

– Так жив, говоришь, папаня? – он прошел и сел в изголовье старика на скрипнувший стул. – А я звоню, звоню и уже беспокоиться начал: взял, думаю, мой папаня и помер.

Старик, лежавший на спине под серым солдатским одеялом, не выразил ни удивления, ни возмущения на слова Анатолия Васильевича. Казалось, он даже и не слышал их, пристально и неотрывно глядя в низкий сводчатый потолок голубыми от старости глазами.

– Как же ты тут, без меня-то? – продолжал Анатолий Васильевич. – Неделю не виделись. А это по нашим временам – вечность. Или тебе не до вечности – все равно ведь скоро там будешь? К тому же, газеты не читаешь, радио не слушаешь, а зря! Там такое сейчас творится, что тебе и во сне не увидеть: кто голосует, кто бастует, но кричат на каждом перекрестке… Все чего-то требуют, жить, видите ли, лучше хотят. – Куликов поморщился. – Всенепременно, как олигархи... А, может, ты обо мне соскучился? Или не до меня было – грехи замаливал... Что молчишь-то?

Анатолий Васильевич низко склонился над лицом старика, пытаясь перехватить его взгляд, но старик прикрыл глаза желтоватыми веками и глубоко вздохнул.

– Вот, не желаем даже и смотреть. А почему не желаем? – Куликов покривился. – Не кто-нибудь ведь пришел, сын приемный… Или не узнаешь? Да и как признать-то, если раньше меня в упор не видел... Эх, папаня, папаня, а ведь я о тебе забочусь, хоть раз в неделю да прихожу. А ты-то, вспомни, в детдом меня сдал и три года не заглядывал… Это как называется? А я вот не обижаюсь, сердца на тебя не держу. – Анатолий Васильевич встал и взволнованно прошелся по комнате. – Нет, не держу... Я ведь понимаю, что иначе ты не мог. Не до меня было. Как же, рестораны, суфле-пюре, шампанское, женщины... Эх, папаня, пожил же ты, пока я в детдоме перловкой давился... По-ожи-ил! А теперь вот обиды какие-то, претензии. Ну, скажи, скажи ты мне на милость, – повысил голос Куликов, останавливаясь над стариком, – как еще я должен к тебе относиться? В плешь целовать? А может, и к ручке приложиться? Ведь я учен, помню, как это делается. А ты-то помнишь? «Эй, сучонок, подь сюды! – меняя голос, срываясь на фальцет, прокричал Анатолий Васильевич. – Кому сказано: поди сюды! А ну, тварь паршивая, целуй руку! Кто тебя кормит, стерь-рва? Я кормлю! Давно бы подох, как собака, да сердце у меня мягкое. Пошел вон, с-ско-ти-на!»

Анатолий Васильевич не на шутку разволновался, на его круглых щеках проступили красные пятна, губы задрожали, и он устало опустился на стул, не в силах говорить дальше.

А старик по-прежнему лежал на спине и голубыми глазами смотрел в низкий сводчатый потолок. Густая серая щетина покрывала его впалые щеки и дряблую шею, на которой, ближе к правому предплечью, часто пульсировала вздувшаяся темно-синяя вена.

– Это кто к тебе приходил? – смирив волнение, спросил Куликов, разглядывая пачку печенья и два пакета молока на столе. – Аннушка? Носят ее еще ноги? Хотя, что же не носить-то? Она лет на двадцать моложе тебя. Ты ведь молоденьких любил, чистеньких. Этаких, – пощелкал пальцами Куликов, – «чтобы духу тесно в груди было». Твои слова, я запомнил. Матушка, конечно, для тебя старовата была, всего-то лет на десять моложе. Ну да тут особое дело: квартира. Хоть и плохонький, да угол, за который тебе в Москве зацепиться надо было. Вот ты и зацепился, как репей за штанину. Матушку через три года в могилу свел, меня – в детдом, и остался здесь – хозяин-барин. – Теперь Анатолий Васильевич говорил ровно, с оттенком грусти, словно бы вспоминал все это для одного себя. – Аннушку ты быстро бросил: не тот форс… Даром что вместе матушку травили, а и она тебя не раскусила. Надеялась, женишься ты на ней, а ты ей – фигу в масле! Так ей и надо, дуре раскосой...

Старик дернулся и тяжело повернул голову к стене. Анатолий Васильевич, привскочив на стуле, склонился над ним. Глаза его заблестели.

– Что, папаня, что, родненький? – заботливо и почти нежно спросил он. – Не хочется слушать? Тяжело тебе, бедненькому? Мучаю я тебя? Ах, изверг-то я какой! А маманю за косу, и по комнатам из угла в угол, и пинками под ребра, это как? Это как?! – вскрикнул Анатолий Васильевич и грубо рванул старика за плечо. – Я тебя спрашиваю, папаня, это как?! Сапожищами сорок четвертого размера женщину по ребрам, а-а? Ногу-то не зашиб, а-а! Что молчишь-то? Сказать нечего?

– Пусти плечо, – попросил старик, – больно...

Анатолий Васильевич опомнился и отскочил от папани. В комнате стало тихо, лишь маятник со скрипом отсчитывал секунды. Анатолий Васильевич, сцепив руки за спиной, молча стоял у окна, по которому густо струились дождевые капли, и нервно пощелкивал пальцами. Его коротко стриженый затылок, на который теперь смотрел старик, был тверд и упрям. Папаня вздохнул и подумал о том, что Куликов похож на мать. Не чертами лица и не манерами, а именно вот этим упрямым затылком.

– Я новую квартиру покупаю, трехкомнатную, – не оборачиваясь, сообщил Анатолий Васильевич. – Рядом с метро... Меня на работе ценят. И сейчас, по новым временам, я далеко могу пойти… Квартиру у нас, сам знаешь, просто так не купишь... Для этого надо крепко на ногах стоять.

– Скоро и эту можешь забрать, – тускло ответил старик.

Анатолий Васильевич удивленно оглянулся и сощурился на папаню.

– Вот как! Спасибо... Опять благодетельствуешь? – было заметно, что Куликов старается говорить спокойно. – А где ты, дорогой папаня, раньше был? Когда я по всей Москве углы снимал? Когда с женой и дочкой в подвале у дворничихи жил? Может быть, ты об этом не знал?

Куликов вновь заходил по комнате, вздрагивая узковатыми плечами в тесном пиджачке и болезненно морщась.

– Вот ты, сколько прожил на свете? – остановился он перед стариком. – Ты ведь до-олго пожил и не как-нибудь, а в свое удовольствие. От фронта в свое время отвертелся, трудармию обошел, голода не знал... Как же ты все это так сумел? Другие и воевали, и от голода пухли, а с тебя все как с гуся вода. Да и работать-то ты никогда по-настоящему не работал. Все больше возле торговых складов вертелся. То пряники грузил, то водку экспедировал... Не-ет, папаня, душонка у тебя тёмная, если в ней покопаться, да как следует покопаться, ой-е-ей! И вот с такой-то душонкой, ты вон сколько лет прожил, а маманю в тридцать лет ухайдакал. Это как называется? Это справедливо?

– Болела она, – прошептал старик, – ты же знаешь...

– Болела! – взвился Куликов. – А как же ей было не болеть?! Сколько раз она зимою в подворотнях ночевала? А на чердаке? Ты мне брось про ее болезнь говорить… Думаешь, я не помню, как ты однажды после дня рождения пришел? Помню, и очень даже хорошо мне этот день рождения запомнился... «Лизка! Сними сапоги, – опять перешел на фальцет Анатолий Васильевич. – Живее! Ты что, лярва, ходить разучилась, так я сейчас научу... А теперь ноги целуй... Ну!» Ты, может, и забыл, а я помню, как мы от тебя в тот вечер убегали и за мусорным ящиком прятались. Забыл? Не помнишь? – Куликов схватил стул, с силой поставил его напротив кровати и сел. – А я – по-омню... Дело-то в ноябре было, в самом конце, с неба мокрый снег валил, а мы часа три за тем ящиком просидели. Мать в ситцевом платье и тапочках. Я – в вельветовой курточке и босой. Как же ей было не заболеть, воспаление легких не подхватить? Ты и у меня лет двадцать отнял. Слышишь! – Куликов вновь дернул старика за плечо. – Лет двадцать! Ты вот после восьмидесяти околеваешь, а я и шестьдесят лет не проживу... Это как называется? Ка-ак?!

Старик раскашлялся, хватаясь рукой за горло, солдатское одеяло сползло на пол, открыв длинную и очень худую фигуру в заношенном сером белье, заштопанном на локтях. Кашлял он долго, надсадно, вдавливаясь спиной в матрац и поджимая сухие ноги. Когда кашель отпустил и папаня пришел в себя, Куликов, внимательно наблюдавший за ним, злорадно спросил:

– Что, вспомнил, папаня?

– Воды, – хрипло попросил старик.

– Нет, подожди, – поднял палец Куликов, – ты вначале скажи, вспомнил или нет?

– Воды-ы, – вдруг всхлипнул старик, – дай попить...

– Попи –ить, – передразнил Анатолий Васильевич. – На том свете смолой напоят.

Однако же он пошел в угол, зачерпнул из эмалированного ведра кружку воды и подал папане.

Старик пил трудно, захлебываясь и проливая на одеяло. Сесть он не мог, а лишь приподнял голову, уперев ее в металлические прутья кровати. Напившись, поставил кружку на грудь, не смея попросить Анатолия Васильевича забрать ее. И опять было тихо в полупустой комнате со сводчатым потолком, и опять текли секунды, равномерно падая с круглого желтого маятника.

– Все ты переворачиваешь, – неожиданно заговорил старик, – все! Этак любого человека в изверги можно записать. И тогда, с именин... Я ведь ноги не просил целовать... Ты это сам придумал, – старик говорил медленно, с паузами, не глядя на Анатолия Васильевича, и вроде бы даже не обращаясь к нему. – Ты за квартиру мне мстишь, вот что, а не за мать. За квартиру... А что мне было делать? На улицу идти? А тебя, значит, в квартиру пустить... Ведь вместе ты не хотел... Злой ты, Толька, злой... Всегда был злой...

– Ага, заговорил, – обрадовался Анатолий Васильевич, – запел песенку. Полегчало? Отпустило? Может, и еще с годочек поживешь? Поживи, поживи, я не возражаю... Но про мое зло – это ты брось! Лучше не трогай, – напрягся голосом Куликов, – а то ведь я... Это ты вспомнил, как я тебя за руку укусил? Благодетеля-то, посмел! Да была бы у меня в ту пору сила, я тебе ее начисто отхватил бы. Хам, и нет у тебя руки, и мать за волосы нечем таскать... Благо-де-тель...

– Ты вот дочку растишь, бьешь, наверное? – тихо спросил старик.

– Если заслужит, то и всыплю, – вспыльчиво ответил Анатолий Васильевич.

– Вот, бьешь, значит... А ты мне чужой был... И всякие пакости строил. Уксус в суп наливал... Спичечные головки в махорку крошил... Это как надо было понимать? А матушка... Матушка твоя упрямством и попреками меня доняла... Чуть что – вон из моего дома... Ну и не выдерживал я, случалось, бивал, не без того...

– Ишь, как ты заговорил? – удивился Анатолий Васильевич. – Ишь, куда увел разговор-то... И я, значит, плохой, и мать виновата, а ты ни при чем? – Куликов сел на стул, и в самом деле изумленно вытаращившись на старика. – Арти-ист, ничего не скажешь. И это ты помирать собрался? Да тебя еще и палкой не убьешь... Ишь ведь как ловко повернул. А я тебе вот что на это скажу: убил ты ее, и не только сапогами, специально убил. Она в больнице лежала, ты хоть раз к ней сходил? Она няньку за тобой двадцать пять раз посылала, молила тебя прийти. Ты пошел? Ты с Аннушкой водку жрал, и на этой вот самой кровати увеселялся. Ее смерть на твоей совести, папаня, ты это лучше меня знаешь...

Старик вновь закашлялся. Кружка, опрокинувшись, полетела на пол. Куликов, вскочив со стула, склонился над ним, заложив руки за спину.

– Ишь, как тебя выкручивает… Давай, давай, разыгрывай представление. Мне это оч-чень интересно...

– У-у-у, – промычал сквозь кашель старик, загораживаясь от Куликова рукой.

– Вот так, еще давай! – уже кричал Анатолий Васильевич. – Поддай жару! Только запомни: мать на твоей совести. На твоей! Ты ее убил! Убийца!.. Век бы тебе так кашлять и не прокашляться никогда...

Анатолий Васильевич стремительно прошел к двери, снял с гвоздя плащ, надел и аккуратно застегнулся на все пуговицы. Потом так же стремительно взял зонт и вновь склонился над стариком.

– Всего хорошего, папаня, – с удовлетворенным спокойствием сказал Куликов. – До новой встречи...

Перешагнув порог, Анатолий Васильевич еще некоторое время послушал, как хрипит и задыхается от кашля старик, потом крепко прихлопнул дверь, поправил шляпу и быстро зашагал вниз по голубой лестнице. У выхода из подъезда он вежливо посторонился, пропуская женщину с авоськой.

А на дворе, под низким осенним небом, шумела и набирала силу очередная компания демонстрантов, требующая не то большей свободы для себя, не то меньшей свободы для президента. Анатолий Васильевич послушал крикливые голоса, полюбовался из-под зонтика на нестройные ряды демонстрантов, и удовлетворенно сказал непонятно кому:

– А ничего, мы свое еще возьмем... Подождите, мы еще и не так грохнем – страну поднимем на дыбы!

Сеялся мелкий дождь. С деревьев падали тяжелые капли и вдребезги разбивались о темный асфальт.



В ТОЙ СТОРОНЕ, ГДЕ ЖИЗНЬ И СОЛНЦЕ


Макар Чупров верил в жизнь. Она дала ему тайгу, дала небо и великую любовь ко всему, что живет и произрастает на земле. И за это он благодарил жизнь, ибо лет своих не считал, чужим не завидовал, а просто был на земле Макар Чупров, и была земля – это главное.

А и бывают же места на земле! Вот уже тридцать пять лет Макар тропит по ней, а два одинаковых места кряду так и не повстречал. Там озерко в самом неподходящем для себя месте расплескалось, а там, смотришь, и диву даешься: ручеек, в чем только душонка держится, пещеру в скале на полcта метров продавил. И Макар смотрел, не уставая смотреть.

Макар понимал природу и ценил в ней равновесие. Однажды подстрелив по весне глухарку, и два месяца промаявшись воспитанием ее ненасытного потомства, теперь он в это время и по самой сорной живности не стрелял. Он научился уважать законы, по которым все рождается для того, чтобы счастливо жить и продолжать себя в потомстве…

Макар сидел в крохотной боковушечке районного комбината бытового облуживания (давно прозванного в поселке «конструкторским бюро») и в единственное, засиженное мухами окно, смотрел сквозь дома и улицы на синие хребты Мяо-Чана. И виделись ему тропы с неясными отпечатками следов зверей, и кострища, в которых знающий человек и через неделю тепло обнаружит. И что бы ни делал Макар, а земля в нем жила, произрастая чудными желаниями. Вобьет ли он одним ловким ударом деревянный гвоздь в подметку, а ему чудится, что по боковушке запах березовых листьев пахнул, возьмется за вар, дратву просмолить – и вот она, закручивается в трубочку на костерке береста. Но сильнее всякой силы томило Макара Чупрова по утрам, из-за чего у него и спор со сторожем Семеном выходил.

Любил он ранний час, любил и понимал. Вскочит с первыми петухами и – к окну. А на улице темень еще, лишь слегка пробрызганная светлыми пятнами. И нет терпения Макару, выскочит на улицу и зашагает встречь солнца. Так каждое утро словно на свидание и ходит. А уж как солнце из-за сопок вывалится – домой идти никакого желания нет, и заворачивает Макар к конструкторскому. А сторож, черт сиволапый, в этот момент в самый сон входит. Робко и долго стучит Макар, печалясь тем, что нарушает тишину утра, пока не рявкнет Семен в последнем исходе ярости:

– Фу, черт! Кого там среди ночи лихоманка трясет?

– Да я это, – робко потянет из себя Макар.

– Кто я-то?!

– Да Макар же. Я это, дядя Семен.

– Я, я. Какой хрен тебя по ночам носит, неупокойная твоя сила?

– Какая же ночь, дядя Семен? Утро уже. Вот и солнце взошло. Вон как выпекается нутром, докрасна раскалилось, а вот окоемка еще росит. – Макар говорит и говорит, не отрывая взгляда от восходящего солнца. И каждое утро Семен не устает дивиться такой болтливости Макара.

– А и горазд же ты языком чесать, – отпирает ворота Семен, – да ведь все это для отвода глаз. Я, поди, знаю, от какой ты бабы приперся… В бюро-то их вон сколько – тьма, выбирай любую.

Но Макар уже не слышит, торопится в свою боковушку и тут же – окно вон, нараспашку, и весь он в той стороне, где солнце и жизнь, переполненная таинствами природы.

С утра, следом за солнцем, заходит и директор бюро, учтивый, обласканный женскими языками мужжчина. Он живет жизнью, полной важности и значения, и видит в Макаре только массу непонятностей, которых на рабочем месте не должно бы быть.

– Опять полуночничал? – вникает директор в личную жизнь Макара. – Смотри, моя обязанность предупредить, а только так и свихнуться недолго.

Директор недоговаривает, он учтивый человек и замалчивает тот факт, что Макар давно слывет в поселке человеком тронутым. А Макар все это знает, но это не его дело, он чужим языкам не полководец, а потому молчит Макар Чупров, пряча в себе тихую печаль.

– Был такой человек в истории, – продолжает директор, – солнцу поклонялся... Так у него жена красавица была, а он фараоном был. Ну а ты кто?

– Вы мне кожи отпустите. – Глупеет от такого вопpoca Макар и смотрит в окно, за которым солнце уже пришло в буйство и дальние сопки из пронзительно-синих превратились в голубые.

– Я тебе что хочешь отпущу, ты мне только соболя из тайги вынеси, – просит директор.

А день уже разошелся не на шутку, и фартук на коленях Макара становится мягким от тепла, и кожаные заготовки оживают запахами...

Перед обедом, когда Макар осаживал на дамском сапожке каблук, в боковушку забежала Ниночка, молодой специалист по вязке шапочек и модных свитеров. Была она тощенькой и испуганной от неуверенности в себе. Она забежала и стала смотреть на работу Макара, наслушавшись небылиц об этом человеке, а он не удивился и лишь выпустил колки изо рта, уважая в Ниночке женщину.

Ниночка отдыхала от подруг, и Макар это знал. Он мог представить, что значит сразу девятнадцать женщин вместе. И Ниночка сидела на раздвижном брезентовом стульчике и отдыхала глазами на работе Макара.

– Макар Иванович, – сказала Ниночка, смущаясь, – куда вы ходите по утрам?

Макар отложил готовый сапожок и взялся за мужскую пару зимних ботинок. Он поставил их на стол и долго и внимательно осматривал. Что правда, это были не ботинки, а обноски. Макар их ремонтировал в третий раз.

– А ты рано встаешь? – спросил Макар.

– Я сегодня рано проснулась...

– А я вот хожу смотреть, как утро ленится…

– Как утро ленится? – в удивлении повторила Ниночка.

– Страшно это интересная штука. Занимается утро неохотно, вроде б как вразвалочку, и все тянется, потягивается, и туманчиком прикроется, и клубочком свернется. А солнце подпирает, поторапливает, а потом уж как осерчает, как брызнет во всю мощь...

– А правда, что у вас целая плантация женьшеневая есть? – округлила глазенки Ниночка и худенькие колени ладонями прикрыла.

– Уж это точно. В аккурат завтра урожай снимать пойду. – Макар усмехнулся и взялся, было, за молоток, но передумал и посмотрел в окно. В той стороне, где поднималось утрами солнце, наступила необычная ясность. Теперь там тени ушли в деревья, и прошлогодние листья просвечиваются насквозь: бурые, с золотыми подпалинами. И Макар подумал, что сейчас хорошо скрадывать рябчика: он в аккурат от золота осоловел, и лишь посвистывает в изумленном восторге.

– Макар Иванович, – напряглась Ниночка от неожиданности собственной мысли, – возьмите меня с собой.

– Я рано ухожу. – Макар потянулся к ботинку и опрокинул консервную банку с гвоздями. Баночка была свежей, без наклейки и отразилась в солнце, сгорая от собственного сияния...


Так они и стали ходить в тайгу по утрам. Шла Ниночка, обняв плечи руками и вздрагивая от утренней свежести, и шел Макар Чупров, крупно загребая длинными ногами.

Походы их все больше проходили в молчании, и лишь иногда Ниночка уставала от тишины и говорила несмело:

– Макар Иванович, и не скучно вам было одному в тайге?

– Зачем же. Мне одному скучно не бывает.

– Все наши женщины вас чудаком называют, – краснела Ниночка и поспешно склонялась, якобы разыскивая что-то в росной траве.

Макар Чупров на это как-то странно улыбался и еще больше сутулился, от чего его долговязая фигура напоминала вышедший наружу корень. Он грустно смотрел на Ниночку и сознавался:

– А и правильно говорят. У нас зря не скажут…

Он смотрел на нее необычайной ясности глазами и словно бы удивлялся тому, что она не знает такой простой вещи. Его некрасивое, удлиненное лицо выражало в эту минуту такое спокойствие и мудрость, что показалось Ниночке и совсем молодым, и красивым.

Однажды Макар поразил Ниночку тем, что на опушке кедрового леса неожиданно громко хлопнул несколько раз в ладоши и пролетавшая мимо темно-бурая с белыми крапинками птаха тут же села на ветку дерева. Была она чуть поменьше голубя, с длинным клювом и какая-то вся воинственная, и тут же принялась пронзительно кричать: «крэ-эк, крэ-эк, кэрр!»

– Кедровочка, – бережно сказал Макар, и Ниночка видела, как хорошо ему было в эту минуту. Он забыл ее, себя, да и весь мир, наверное, забыл, скрадывая добрыми глазами каждое движение крикливой птицы...

– А ты, брат, того – хитрец, – сказал как-то Макару директор, – присушил девчонку. Вот не ожидал.

– Глупости вы говорите, – нахмурился Макар и отвернулся к окну.

– Чем же вы в тайге занимаетесь? – осторожно кашлянул директор, неожиданно почувствовав какую-то неловкость.

– А вы посмотрите, – ответил Макар Чупров.

– Ну, ну, – неопределенно хмыкнул директор, – непременно посмотрю.

Через два дня, утром, когда Ниночка с Макаром выходили из поселка, директор и в самом деле поджидал их, задремав на обочине шоссейки. Был он при ружье, туго перетянут патронташем и в вязаной шапочке.

– Как я, ничего? – спросил он вначале Макара, а потом и Ниночку. И чувствовалось, что ему и в самом деле небезразлично, как он выглядит.

Ниночка, глядя на вязаную шапочку своей работы, тихо похвалила: «Хорошо, Сергей Иванович». Макар же смолчал, и лишь пройдя достаточно, огорченно сказал:

– А ружье-то зачем?

В тайге директор был не директор, а маленький, слегка кругленький, слегка смешной человек, а потому он и ответил Макару с извиняющимися нотками в голосе:

– Для самообороны. Тайга все-таки. В ней всякое может случиться…

Однако в это утро ничего такого не случилось. И лишь Макар был более обычного молчалив.

На следующее утро Макар говорил Ниночке:

– Чудная земля. Я как-то сосенку в тайге посадил. А ее возьми и подкопай бурундук. Потом кедровочка в той ямке склад устроила. А весной смотрю, кедр в небо нацелился, да так он самоуверенно из-под земли-то попер, словно сосенке сказать хочет: «А ты зачем здесь, чужанка? Мое это место, моих родичей земля». Вот и пришлось мне «чужанку» эту отсаживать. И тоже ничего, прижилась, ствол ладный такой получается и кожица гладкая, ровно у березки по второму году.

Они сидели на самом выходе из тайги, и Ниночка теперь уже сама видела, как вываливается из-за деревьев солнце и в хвое тоненько поблескивают росинки, постепенно скатываясь к самому концу игл затем, чтобы фиолетовой искоркой блеснуть на лету и раствориться в земле. А чуть позже, прижимаясь к молодому ельнику, как-то боком, но резко и стремительно пронеслась сова, и шум ее крыльев был неуловимо тих, словно под потолком замедленно работал вентилятор...

Теперь Ниночка была в центре внимания всего поселка. О ней говорили шепотом и вслух, за глаза и прямо спрашивали о том, что она нашла в Макаре. Ниночка смущалась от столь неожиданного внимания, а однажды рассердилась и запальчиво сказала:

– Он лучше вас всех! Это вы – чокнутые, а он природу понимает. Макар Иванович уже три года выдру подкармливает, а еще раньше он ее из капкана с перебитыми лапами спас. Поэтому он каждое утро в тайгу ходит. А выдра совсем ручная и рыбу у Макара Ивановича из рук берет. А у вас и кошки дома не держатся...

После этого о ней и Макаре говорили уже в основном за глаза.

Все так же манила Макара тайга, и каждое утро солнце по-новому вставало для него. Но когда однажды, прождав Ниночку почти десять минут, он так и ушел в тайгу один, Макар Чупров загрустил. Дольше обычного провозился он с выдрой, все прислушиваясь, не треснет ли сучок под ногой Ниночки и не покажется ли ее тоненькая стройная фигурка между деревьев.

– Нет, сегодня не придет, – сказал он выдре, словно успокаивая зверька, – видно, сон побороть не может.

И пошел Макар раньше обычного в конструкторское бюро, в свою боковушку. Смотрел он в засиженное мухами окно и первый раз за свою жизнь не видел синих хребтов Мяо-Чана, и того, что солнце за стенкой из туч поднялось – тоже не заметил. А потому и удивился рассеянно, когда к обеду по стеклу застучал крупный летний дождь. В боковушке сделалось темно, загудела крытая жестью крыша, и ударил гром, прежде синим высветлив вдумчивые глаза Макара.

– Вот и дождь, на бабину рожь, – заглянул директор, закурил папиросу. Он присел на верстак и провел белым, гладким пальцем по стеклу, от чего по нему пролегла синяя борозда. – Слышал, Макар, я себе сеттера купил? В питомнике достал. Как ты думаешь, стоящая псина?

– Собака от хозяина зависит, – не сразу ответил Макар, тяжело опустив руки на кожаный фартук. – Вон овчарка, человека может загрызть, а может и от смерти спасти. Это, смотря чему ее выучить…

– Да мне-то человек зачем? – удивился директор. – Мне бы ее на соболя натаскать, на птицу какую-нибудь. Ты вот выдру приручил, а мне соболя домашнего хочется иметь.

– Так я выдру без собаки прикармливаю. – Макар глянул на директора и увидел, что перед ним сидит совсем другой директор. На его лице было внимание и желание понять слова Макара, и больше того – желание встать вровень с Макаром.

– Я бы его, сеттера, и продать мог, – сказал Сергей Иванович и еще одну бороздку оставил на стекле. – Семен бы и купил, да мне в хорошие руки пса отдать хочется.

И только теперь Макар понял, что директор предлагает сеттера ему, Макару Чупрову.

– А Нинка-то наша в больницу попала, застудилась, – круто переменил разговор директор и соскочил с верстака. – Кожу я тебе заказал, на этой неделе обещали доставить...

Накинув на голову капюшон старенького дождевика, Макар Чупров крупно шагал по раскисшей дороге. Тайга его встретила дружным шумом дождя, мглистым полусумраком и сильным запахом замолодевшей хвои. Речка моментально взбухла и помутнела и весело пузырилась крохотными кратерами вмятин от дождя. Макар долго ждал, пока, наконец, с шумом выметнулась из потока выдра. Несколько мгновений она подслеповато приглядывалась к нему, а затем легко и величественно вышла на берег.

– Что, Ласка, привольно тебе? – говорил Макар, заглядывая в любопытные, и все еще настороженные глаза выдры. – Дождь славный, и тебе теперь самая охота. Да я не задержу, я на минутку только. Вот Нина заболела, надо бы проведать...

По беличьи выдра почесала обеими передними лапками за ушами и нетерпеливо покосилась на воду. Ее остренькая мордочка с короткими жесткими усами была сейчас необыкновенно доброй, располагающей к беседе, но Макар удержался и в знак прощания тихо и протяжно посвистал.

Наверное, первый раз в жизни Макар не смог бы объяснить, зачем он сегодня пришел в тайгу. Что-то его томило и не давало покоя. И он долго еще кружился по тайге, длинный и смешной в коротком не по росту дождевике, пока не понял, что в больницу все-таки пойдет. И он шел мимо деревьев, словно прощаясь с каждым из них, искал глазами синий призрак хребтов, но все было покрыто дождем и черными тучами...

У самой больницы, что стояла над глубоким оврагом, по которому теперь шумно несся поток серо-желтой воды, Макару повстречался Семен. Был он необычайно тих и приветлив. Долго тряс руку Макара Чупрова, сочувственно заглядывал в глаза.

– А ведь наши-то вместе лежат, – сказал Семен и громко сморкнулся в сторону, – одна к ним лихоманка прицепилась.

– Это кто – наши-то? – не понял Макар, горбясь над низкорослым Семеном.

– Как кто?! – обиженно удивился сторож. – Моя старуха да твоя Нинка. Только мою чуть позже привезли, а твоя-то с ночи занемогла.

– Ага, – сказал Макар Чупров и глубже натянул капюшон, – я пойду.

– Они вон у того оконца и лежат, – показал Семен. – Только ты поменьше там маячь, свидания-то им запрещены.

Макар медленно поднялся на взгорок. Земля здесь была глинистой, и его сапоги обросли громадными комьями грязи. Он долго и тщательно счищал ее щепкой, а счистив, еще постоял в раздумье и лишь затем подошел к окну.

Вначале он увидел Семенову старуху. Она лежала лицом к окну, чинная, спокойная, в непривычных для ее деревенского лица очках с зелеными тесемками. Заметив Макара, старуха пошевелила губами, и у окна появилась Ниночка. В коричневом халате она показалась Макару значительно выше ростом и строже лицом. И только теперь Макар спохватился, что не припас никакого подарка.

Ниночка облокотилась на подоконник и прижалась лицом к стеклу. Макар видел ее удивленные радостные глаза, остро выпирающие ключицы и березовую прозрачность кожи на длинной шее… Он неловко топтался у окна, непривычно заглядывая в ее лицо снизу вверх.

– В общем, так, – тихо говорил Макар, – в тайге теперь дождь и очень сыро, и тебе там быть сегодня все одно нельзя. Потому как в такую погоду застудиться можно в два счета. А Ласка вот радуется, ей в такую непогодь, когда рыба без осторожности играет, самое приволье. Тебе привет передает, скучает…

Все это Макар говорил очень тихо, рукавом утирая лицо от дождя, и Нина, конечно же, ничего не расслышала. Но она согласно кивала головой, а потом улыбнулась и тоже тихо поблагодарила его за привет от Ласки.

– А вот выздоровеешь, – продолжал Макар, – к тому времени и солнце силу возьмет, и лес достаточно пообсохнет, вот мы по-сухому и пойдем.

И опять Ниночка покивала, а потом велела уходить и не мокнуть под дождем. Макар согласился и тяжело пошел от окна. Когда оглянулся, Ниночка ласково улыбалась ему, и он тоже улыбнулся ей и, уже не оглядываясь, пошел от больницы.

В той стороне, где каждое утро всходило для Макара Чупрова солнце, призрачной полосой наметился просвет. Он знал, что там уже нет дождя, что с той стороны заходит долгое августовское ведро.




Назад
Содержание
Дальше