КОНТЕКСТЫ Выпуск 78


Сергей БЫЧКОВ
/ Москва /

Миры Аркадия Штейнберга



11 декабря 2017 будет отмечаться 110-летие со дня рождения поэта, художника, переводчика Аркадия Штейнберга. Он родился в Одессе и всегда с благодарностью вспоминал родной город. В серии «Библиотека для избранных» подготовлен очередной том, на этот раз избранных стихотворений Аркадия Штейнберга с лагерными иллюстрациями художника Бориса Свешникова и рисунками самого поэта. В конце 40-х годов Аркадий Штейнберг спас молодого художника Свешникова от общих работ, которых он бы не выдержал. Они стали друзьями на долгие годы.

Сколько помню, ежегодно одиннадцатого декабря квартира Аркадия Акимовича Штейнберга превращалась в арену праздничного денрожденного действа, едва способную вместить желающих принять в оном самое деятельное участие. Так было и на Шаболовке, в набитой книгами и картинами «хрущобной двушке» – и, с семьдесят четвертого, в чудом вымененной «генеральской», трехкомнатной, на четвертом этаже без лифта, в Щукине, еще не наделенном станцией метро. Он любил «семерку», отправляясь поздней весною 1984 года в деревню – до осени, – острил, что скоро у него их будет целых две: 77 лет. И не дожил до этого четырех месяцев...

Тем, что я стал его литературным секретарем, обязан прежде всего легкой руке Евгения Витковского, а также поэту и переводчику Константину Богатыреву. Благодаря давней дружбе с поэтом Геннадием Айги, я часто встречался и с Костей, которого нежно любили все, знавшие его. В 1973 году поэт и переводчик Евгений Витковский, работавший литературным секретарем у Штейнберга, вступил в профком литераторов при издательстве «Художественная литература». Профком литераторов был промежуточным звеном перед вступлением в Союз писателей. Женя предложил мне, тогда в очередной раз безработному, занять освободившееся место. Но добавил, что для этого необходима солидная рекомендация. Я долго размышлял, кто бы мог рекомендовать меня известному мэтру. Поговорил с Костей, и он охотно, без всяких условий, согласился позвонить и попросить за меня. И без проволочек выполнил обещание.

Позже Аркадий Акимович признался, что рекомендация Кости – тоже бывшего зека – была для него абсолютно бесспорной. Он и минуты не колебался – и в том же 1973 году я стал его литературным секретарем.

Обычно эти места занимали дети писателей или литературных чиновников. Это была своеобразная синекура, позволявшая жить своими интересами и в то же время не числиться тунеядцем. После заполнения множества анкет мне пришлось беседовать с секретарем Союза писателей Виктором Ильиным. Аркадий Акимович накануне визита к Ильину ничего не сказал мне. С необходимыми документами я отправился в ЦДЛ на прием к Ильину.

Тот принял меня, внимательно изучил документы, пристально глянул на мою славянскую физиономию и неожиданно спросил: «Как вы вышли на Штейнберга?»

Вопрос обескуражил меня. Я начал путано объяснять, что недавно опубликовал первые поэтические переводы и хотел бы и далее совершенствоваться в этой области. Как ни странно, мой ответ его удовлетворил.

Естественно, встретившись с Аркадием Акимовичем, поинтересовался, почему Ильин задал мне столь странный вопрос. Он рассмеялся и просветил меня. Я узнал, что Ильин никакой не писатель, а генерал КГБ. Что в сталинские времена он отсидел за то, что предупредил своего друга, когда того должны были арестовать. В хрущевские времена был реабилитирован и возвращен в КГБ. Теперь курирует Союз писателей. «В общем,– добавил Аркадий Акимович,– мужик неплохой». Варлам Шаламов утверждал, что из лагеря человек не может вынести ничего хорошего. Штейнберг с благодарностью вспоминал своих следователей и доносчиков. Он считал, что благодаря им он стал собой, личностью. О страшных лагерных годах он вспоминал порою с юмором. Ему на самом деле было интересно путешествовать по кругам сталинского ада. А порой приходилось спускаться гораздо ниже Круга первого. Он лишь вскользь вспоминал этап 1944 года, когда его, уже заслуженного майора, награжденного высокими орденами, гнали пешим с толпой арестантов до Львова, где он встретил день победы. Годами позже он узнал, что во время этого этапа на ногах перенес инфаркт. Общаясь с ним, трудно было предположить, что он пережил во время следствия 1937 года, когда после избиений не мог сам дойти до камеры. Его приносили и бросали на пол. После войны изнурительное двухгодичное следствие, северный лагерь Ветлосян, где он «доходил». Но его жизнелюбие, открытость и неподдельное внимание к людям для многих оставались загадкой. В нем, как в реке подо льдом, текла сокровенная творческая жизнь.

Работая у Аркадия Акимовича литературным секретарем, я смог на законных основаниях обосноваться в Москве. Заочно учился на четвертом курсе филологического факультета МГУ. Моя работа сводилась к тому, чтобы не менее двух раз в неделю появляться у него в квартире на Шаболовке, где он жил с женой Наташей и огромным ньюфаундлендом Фомой. Поручения, которые приходилось исполнять, были незначащими и приятными. К примеру – съездить в Лавку писателей на Кузнецкий мост и выкупить очередной том подписки Брюсова. Эти поручения я исполнял с большой охотой, так как в Лавке, на втором этаже, который обслуживал только писателей, я мог что-то приобрести для своей библиотеки. Те дни, когда я отправлялся на Шаболовку, становились своеобразным праздником.

У Штейнбергов всегда кто-то бывал в гостях. То заходил Евгений Рейн, то кто-то из многочисленных учеников или просто почитателей. В конце января 1974 года после сдачи зимних экзаменов я решил съездить в Минск, а оттуда на несколько дней в Ригу. Вернувшись в Москву, с вокзала позвонил Аркадию Акимовичу. И вдруг услышал несвойственное ему резкое повеление: «Сережа, срочно приезжайте! Прямо с вокзала». Встревоженный, я поехал на Шаболовку. Аркадий Акимович усадил меня за стол и, сварив крепкий кофе, рассказал, что ежедневно, по нескольку раз в день в течение недели его бомбардируют звонками с Лубянки и требуют меня. Когда его попытались укорить в том, что он не знает, где его литературный секретарь, он сказал, что отпустил меня отдохнуть, но обещал, как только я появлюсь, немедленно сообщить об этом на Лубянку.

Эти звонки не стали для меня неожиданностью. В августе 1973 года в Киеве был арестован мой знакомый – Владимир Вылегжанин. Летом он приезжал в Москву, останавливался у меня. Живо интересовался и собирал запрещенную, диссидентскую литературу. В Москве, встречаясь с моими друзьями, собрал немало книг, рукописей, фотопленок. Все это он увез в Киев. О его аресте мы узнали осенью 1973 года. Я был уверен, что на допросах он расскажет обо всем: где брал литературу, с кем беседовал, кто и что говорил. И вот – вызов. Ехать на Лубянку смертельно не хотелось – я провел бессонную ночь в жарко натопленном вагоне и чувствовал себя разбитым. Но Аркадий Акимович настаивал, а мне не хотелось его подводить. От него же я позвонил на Лубянку и услышал радостный голос следователя. Он настаивал, чтобы я приезжал немедленно, поскольку в этот день заканчивалась служебная командировка. Оставив вещи у Аркадия Акимовича, я поехал.

Допрос длился почти шесть часов. Мне были предъявлены показания Вылегжанина, а также двух моих московских приятелей. Все они чистосердечно признавались во всем: в том, что давали Вылегжанину антисоветскую литературу и что часто посредником бывал я, а также, что при мне передавали ему «Хронику текущих событий».

То, что в показаниях фигурировала «Хроника», ничего хорошего не сулило. Только что, осенью 1973 года, отгремел процесс над Петром Якиром и Виктором Красиным по делу «Хроники». Теперь КГБ настойчиво разыскивал редакторов и распространителей этого крамольного издания. Во время допроса я занял нейтральную позицию. Отрицать показания трех свидетелей было бессмысленно, слишком они были подробными. Поэтому я избрал третий путь и «никак не мог вспомнить» никаких подробностей о пребывании в Москве Вылегжанина. Следователь, лейтенант Федор Похил, а также его соратник – лейтенант Цимох, пытались выжать из меня подтверждения показаний моих приятелей. Меня то улещивали, то запугивали. Я уперся и твердо держался первоначальных показаний. Без обеда, изредка выводимый следователем в туалет, я проторчал на Лубянке до вечера. Каждый раз, когда мы выходили в туалет, меня потрясал портрет Дзержинского в конце коридора – метра три высотой.

Наконец, часов в пять вечера, меня, изрядно измученного допросом, так ничего и не добившись, отпустили. Я позвонил Аркадию Акимовичу, кратко сообщил о своих мытарствах и побрел домой.

Как бы поступил после всех этих событий любой советский писатель? Естественно, уволил бы меня на следующий день. И не стал бы даже объяснять, почему он это сделал. Просто руководствуясь инстинктом самосохранения! Аркадий Акимович не стал расспрашивать меня – он удовольствовался тем, что я сам рассказал ему на следующий день. К этой теме он никогда больше не возвращался.

Летом 1974 года в Киеве прошел суд над Вылегжаниным. В мой адрес было вынесено частное определение: «Сообщить об антипатриотическом поведении по месту работы». Когда я сообщил об этом Аркадию Акимовичу, он долго веселился: «Ну, что ж, пусть сообщат об этом старому лагернику!»

Мое секретарство у Штейнберга длилось три года. Это были годы учения, частого творческого общения. Все, что переводил, я предоставлял на суд Аркадия Акимовича. Он внимательно читал, высказывал свое мнение. Прежде всего, деликатно советовал чаще читать русскую классику. В день моей свадьбы подарил собрание сочинений Мельникова-Печерского. Он привлек мое внимание к творчеству Лескова, которого и по сей день часто перечитываю.

Лето Аркадий Акимович проводил в деревне под Кимрами, на реке. Приобрел деревянный рубленый дом, привез туда моторную лодку. Иногда брал с собой работу, но летнее время отдавалось отдыху, рыбалке, размышлениям и, конечно, чтению. В середине семидесятых он обменял квартиру на Шаболовке на роскошную трехкомнатную квартиру в Щукино, неподалеку от Москвы-реки. В ней разместились не только его полотна, но и богатая библиотека. Гордился он словарями и энциклопедиями, которые так любил читать. Страсть к книгам сохранилась до конца дней. Он любил и знал книгу. Любил хороший переплет с золотым тиснением на корешке.

В застойные времена мы часто прибегали к ксерокопированию редких книг. Так случилось с Агадой. Когда мне удалось сделать великолепный двусторонний ксерокс, Аркадий Акимович приобрел несколько кусков парчи, и мой переплетчик с любовью переплел Агаду. Оставшуюся парчу он подарил мне, и я отдал в переплет «Вселенские соборы» Антона Карташова. Помню, как принес ему на пару дней «1984» Орвелла. Прочитав роман, он поведал: «Сережа, такого ужаса я не испытывал ни в 1937, ни в 1944 годах». Жизненный опыт его был богат и он щедро делился им. Как-то он предупредил меня: «Никогда в жизни не прикасайтесь к иностранной валюте. Государство простит вам любое преступление, кроме этого. Оно не любит конкурентов». В те времена мне трудно было представить, что рухнет СССР и мы будем свободно пользоваться валютой наряду с рублем. Но его наказ я свято хранил.

Общение с ним доставляло радость. Он был на редкость артистичным человеком. Причем не только в большом обществе, но и дома. Вспоминаю свои посещения. Стою у двери и звоню. Подходит Аркадий Акимович, смотрит в глазок, затем открывает дверь и я слышу его раскатистый глубокий голос: «Наташа! К нам пожаловал Сережа Бычков!» И, уже распахнув дверь: «Сережа! Я вас приветствую!» Можно было подумать, что пришел в гости не Сережа, а кронпринц! И в то же время в нем не было напыщенности – он никогда не прорицал. Добротная простота в общении виртуозно сочеталась с артистичностью и уважением к собеседнику. Он умел поднять собеседника и окрылить его в тяжелые моменты жизни. Часто мы приходили к нему, особенно после посещения редакций, подавленные и униженные. Там нам вещали, непременно учили и чаще всего отвергали. Он умел вдохновить и поддержать. Все это было следствием любви и уважения к талантливому человеку.

Одежду для себя приобретал сам и с удовольствием. Как-то с гордостью продемонстрировал роскошные английские полуботинки, которые приобрел по смехотворной цене. Оказалось, он обнаружил неподалеку от дома, как говорится, на заднем дворе, магазинчик, в котором торговали «неликвидом», то бишь бракованным товаром, но... из валютного магазина «Березка». А там «браком» считалась, например, царапина на тех же английских башмаках, едва заметная «затяжка» на шикарном датском свитере или вмятинка на задней стенке финского холодильника «Rosenlev» – кто ж такое купит «на валюту»! Вот и продавалось оно в этом странном заведении – по цене не то что бросовой, но примерно той же, что значилась на отечественной продукции подобного назначения (каковую продукцию тогда еще поди сыщи в магазинах!), даже несколько дешевле...

Его интерес к людям был неисчерпаем. Вспоминаю, как весной 1974 года я пришел к нему с Анатолием Эммануиловичем Красновым-Левитиным. Уже был решен вопрос о его отъезде за границу. КГБ угрожал очередным арестом, и отец Александр Мень, к которому за советом обратился Анатолий Эммануилович, настойчиво советовал ему эмигрировать. Аркадий Акимович встретил нас радушно. Их беседа производила впечатление, что встретились старинные друзья, которые не виделись лет двадцать. Они вспоминали и сталинские лагеря, и недавнюю отсидку Анатолия Эммануиловича, и высылку Солженицына, и борьбу правозащитников. Я слушал и поражался – первая встреча, едва начавшееся знакомство!.. Но их роднило лагерное прошлое – то, о чем мое поколение знало только по книгам, да и то, по большей части, «сам-» и «тамиздатским».

Столь же радушно он встретил священника Сергия Желудкова, тоже пришедшего впервые к нему со мною. Отец Сергий во второй половине семидесятых годов вместе с Евгением Барабановым трудился над переводом книги немецкого богослова Ганса Кюнга «Быть христианином». Узнав, что Аркадий Акимович в совершенстве владеет немецким и начитан в богословской литературе, отец Сергий попросил меня устроить встречу. Штейнберг радушно откликнулся. Не только помог в переводе трудных мест, но и жадно накинулся на отца Сергия. Между ними вспыхнула та же симпатия, что и при встрече с Красновым-Левитиным. Позже он неоднократно вспоминал об этих встречах. Особенно и с любовью – Анатолия Эммануиловича...

Осенью 1982 года после ареста Зои Крахмальниковой, которая издавала сборник «Надежда», бригада чекистов пришла с обыском ко мне. В одном из сборников были опубликованы мои стихи – предлог для их «делового» визита. Но не причина. На самом деле чекистов интересовала жизнь новодеревенского прихода, поскольку я был духовным сыном священника Александра Меня и занимался религиозным воспитанием детей. После этого обыска меня практически лишили возможности публиковать переводы. В конце марта 1983 года вызвали в качестве свидетеля на процесс Зои Крахмальниковой, тшетно пытаясь добиться от меня показаний против нее. А не получив их, в конце апреля того же года вызвали в Пушкинское отделение КГБ и дали подписать Указ Верховного Совета СССР. Он гласил, что если я и впредь буду заниматься «антисоветской деятельностью», то буду арестован без предупреждения. Это было так называемое «последнее предупреждение». После него диссиденты обычно подавали заявление в ОВИР, и им предоставляли возможность беспрепятственно эмигрировать. Я советовался с двумя людьми – с отцом Александром Менем и Аркадием Акимовичем. Они были единодушны – не следует спешить с эмиграцией. Аркадий Акимович отреагировал: «Сережа! В какие времена мы живем! Вас предупреждают! А нас хватали без предупреждения среди ночи!» После этих слов мне стало стыдно своих страхов. Я остался в России.

При том что внешне Аркадий Акимович жил отшельником и не участвовал в общественных акциях, он внимательно следил за тем, что происходит в мире и в стране. Регулярно слушал «Голос Америки», «Би-би-си» (любил покойного Анатолия Максимовича Гольдберга) и, конечно, радиостанцию «Свобода».

Мы знали, что утром он работает, поэтому старались навещать его в послеобеденное время.

Он умел и любил готовить. Не отказывал в удовольствии пробежаться по магазинам, чтобы купить необходимые продукты. Купив что-либо скоромное с точки зрения иудаизма, часто подшучивал: «А не съесть ли нам хазер?» Он любил шутку. Вспоминал, как во время войны, после госпиталя приехал в Москву. В это время Арсений Тарковский, с которым его связывали непростые отношения, лежал после ранения и ампутации ноги в госпитале. Аркадий Акимович навестил его и спросил: «Арсик, какую ногу отняли?» – Тот горько ответил: «Правую!» Аркадий Акимович утешил его: «Не горюй. Переводить сможешь».

Частым предметом наших споров была тема крещения. Родившись в еврейской семье, он был обрезан, как и подобает правоверному иудею. Но атмосфера детства была проникнута христианским духом. Он считал, что Бог равно принимает всех – крещенных и некрещеных, мусульман и буддистов. Главное, утверждал он, чтобы человек жил праведно, не нарушая общечеловеческих норм поведения. Я же, порой со страстностью неофита, стремился доказать, что крещение необходимо для Богообщения. Он был глубоко религиозным человеком, укорененным в Священном Писании. Еще и поэтому среди своих современников он казался анахронизмом.

В конце семидесятых годов вечерами у него на Щукинской я записывал на допотопный магнитофон его рассказы о себе, о детстве и юности. Мы уединялись в его мастерской – большой комнате, где стояли холсты и уже написанные картины. Пахло красками. Хозяин курил. Форточка – нараспашку. Городской шум сюда не проникал...

В одной из таких бесед, вспоминая о лагерном периоде своей жизни, он признался: «Дело в том, что у меня не было, в общепринятом смысле, веры в Бога. Но я непрерывно ощущал живущее во мне сознание Его существования! Так же, как вы не думаете о том, что вы пишете, или о том, что вы – есть вы. Я не думаю: Я! Я! Я! – я просто существую! Моя личность непрерывно не осмысливает себя как личность, а просто существует. То же самое могу сказать о своем религиозном чувстве – где-то в подсознании, иногда пробиваясь в сознание, во мне живет живое ощущение бытия Божия. Затрудняюсь это чувство выразить словами. Оно иногда очень сильно обостряется, иногда уходит в глубины моего духовного мира. Я занимаюсь, чем хотите, я не знаю – буду ухаживать за девушками, рисовать картины или читать книжки, вообще – ловить рыбу. Иногда оно опять выходит на поверхность и пробуждает какие-то специальные мысли, и я начинаю размышлять, потом опять уходит. Это странное, столь специфичное устройство моего духовного мира, может быть, и явилось той основой, которая предоставила мне возможность сохранять безмятежность. Точнее – не безмятежность, а спокойствие, неизменяемость. Внутреннюю неизменяемость».

В этих строках – credo Штейнберга. Избегая богословских построений, он сумел четко и ясно рассказать о подлинной религиозности, о живом чувстве постоянной близости Бога, которое спасало его среди тяжелейших испытаний. Более того, часто помогало спасать гибнущих вокруг него людей. Примеров тому немало.

Огромное влияние на формирование его богословских взглядов оказала либеральная теология. Прочитав в юношеские годы книги Штрауса, Древса и Бауэра, и, конечно, «Жизнь Иисуса» Ренана, он был уверен, что четвертое Евангелие было создано во II веке н. э. Переубедить его, что эти гипотезы давно уже опровергнуты западным богословием, было почти невозможно.

Когда в 1979 году он завершил работу над переводами китайского лирика VIII века Ван Вэя, то, подарив мне томик стихов, начертал на нем: «Дорогой Сережа! Примите мое подношение с сердечнейшими пожеланиями заодно и в свидетельство того, что Святой Дух дышит где хочет и когда хочет. Ваш Акимыч».

Я никогда не видел его у мольберта. Много раз заставал за письменным столом. Он поднимался навстречу – всегда приветливо, а на столе оставалась раскрытая «бухгалтерская книга» со стремительной мелкописью без устали, ювелирно гранимых строчек «Потерянного Рая». Многие величественные замыслы рождаются в детские годы. Потом наступает юность, приходят различные и многообразные увлечения, но где-то глубоко в подсознании они терпеливо ожидают своего срока. И лишь когда человек созревает, обретает мастерство, тогда-то они всплывают и требуют воплощения. В жизни Аркадия Штейнберга таким замыслом явилась эпическая поэма Джона Мильтона «Потерянный рай», прочитанная им в 12-летнем возрасте. Он признавался: «Я этот случай рассматриваю, как знамение свыше. Помню то невероятное потрясение, которое я испытал, прочитав эту поэму. Эта книга странствовала со мной полжизни. Когда я сам стал писать стихи, когда я осознал, что буду этим заниматься всегда, что существует такая деятельность поэта как переводы, я начал понимать, что перевод Чюминой недостаточен. Тогда-то у меня наконец появилось желание своей рукой сделать перевод Мильтона.» Это признание, сделанное им в 70 лет, приоткрывает многое не только в жизни, но и в творчестве Аркадия Штейнберга.

Он рос и мужал во времена, которые не способствовали религиозному взгляду на жизнь. Но взгляды и быт, которые окружали его с детства, заложили религиозную (не скажу – церковную) основу. Недаром он вспоминал, что в их доме отмечались три Пасхи – еврейская, католическая и православная. Но его никто не принуждал выбирать ту или иную конфессию. В родительском доме царила религиозная свобода. Повествуя о своем детстве, Аркадий Акимович поведал, какое сильное воздействие на него оказало скаутское движение. Он оставался скаутом и на всю жизнь усвоил основное правило: скаут верит Богу и своему народу. Признавался, что старается и в старости исполнять первое правило – ни дня без доброго дела. Это движение возникло на христианской почве в Англии, но с трудом прививалось в дореволюционной России. Правда, Одесса, его родной город, жил особенной жизнью. В нем дышалось гораздо более свободно, чем в других городах России. Далось ли оно ему без труда? Он был человеком страстным и порой ему приходилось нелегко, особенно в молодости. Жизнь его протекала, по словам Пастернака, в постоянной борьбе «с самим собой». Но эта борьба протекала в неведомых для чужого глаза глубинах. Доверие к Творцу отличало его.

Что же так поразило его в поэме Мильтона? Священник Александр Мень, который с пристальным вниманием следил за переводческим трудом Штейнберга, отмечал: «...И вот космическая картина: Сатана, подобно черному грифу, распростер исполинские крылья и через звездные сферы несется к шару Земли. Бог видит, что эта черная тень приближается к Земле. Не победы Сатана не достигает. Он проходит через всевозможные космические препятствия, бури, туманы, скалы... И вдруг мы чувствуем, что Сатана вызывает у нас симпатию! Что этот мощный герой, отважный космический путешественник, который способен преодолеть (пусть ради мести, ненависти), но преодолеть гигантские пространства. Он вторгся на нашу планету и достигает райских садов – великолепных джунглей, где он блуждает в унынии, в отчаянии, находит людей – и совершается опять та же самая драма». Священник вплотную приблизился к разгадке тайны, которую в течении десятилетий носил в глубинах души Аркадий Штейнберг. Ему, как и главному герою поэмы Мильтона, пришлось пройти чрез немыслимые испытания, которые не сломили его. Более того – закалили его, помогли преодолеть страх, который так унижает человека. Штейнберг был бесстрашным человеком – мне неоднократно пришлось убеждаться в этом, наблюдая за ним в различных ситуациях. Он не был безрассуден. Сталинские лагеря научили его многому.

Почему же Мильтон и его главный герой очаровали юного школьника из Одессы? «Почему Сатана у Мильтона выглядит симпатичным? Потому что в процессе поэтического творчества он перестает быть Сатаной. Он становится просто героем борьбы за какую-то цель. Мильтон вложил в него часть своей души – души несгибаемого борца! Пушкин восхищался Мильтоном, его стойкостью, верностью принципам до конца жизни. На самом деле, это не дьявол, не Сатана – это поэтический образ, отражающий душу автора». Как тут не вспомнить эпизод из тюремной жизни Штейнберга. Он вспоминал, как на пересылке зашел в гигантский туалет и, рассматривая многочисленные надписи на стене, прочитал: «Мозес и Пантелей не боятся статей!» Его взору мгновенно представились два бредущих по бескрайне снежной пустыне путника – огромный, носатый еврей Мозес и крохотный мужичишка Пантелей. И он тут же решил, что будет третьим: «Мозес, Пантелей и Аркадий не боятся статей!» И он сказал себе: «Барал я эти статьи, и всё!» Эти его герои, которые были сродни мильтоновскому Сатане, несколько раз потом возникали в набросках-рисунках Штейнберга, а затем утвердились на большом графическом листе...

В отличие от многих знаменитых современников и друзей Штейнберг постоянно размышлял о вечных вопросах. В круг его чтения входила и богословская литература – как еврейская, так католическая, протестантская и православная. Без знания ее он вряд бы мог столь гениально переложить на русский язык Мильтона. Быть может, поэтому он столь жадно прислушивался к религиозным поискам своих современников – Анатолия Краснова-Левитина, священника-правозащитника Сергия Желудкова и священника Александра Меня. Мне приходилось быть свидетелем жарких споров и спокойных бесед Аркадия Акимовича с православными священниками, моими друзьями. Оценивая многолетний труд Штейнберга, священник Александр Мень писал: «Это напоминает нам грандиозные картины, мощные фрески, все это остается в памяти. Я думаю, не случайно мы можем возвращаться к эти темам, потому что это вечные проблемы – они всегда были великими проблемами. А драма Адама – это наша общая драма! Человек выбирает свой путь. Он выбирает сегодня! Адам живет в нас и мы живем в Адаме – в первом человеке, в прачеловеке, в едином и единственном человеке. И то, что происходит в истории сейчас – между народами, внутри государства, внутри обществ, городов и семей – это все та же драма человека. Бог дал нам свободу, чтобы мы выбрали настоящий путь. Он не принуждает нас выбрать путь истины, но Он его открывает его и указывает».

Штейнберга всегда отличала щедрость и стремление дарить людям радость и любовь. Когда в издательстве «Художественная литература» издавался двухсоттомник «Библиотека всемирной литературы», он всячески стремился помочь нам, молодым переводчикам, получить заказы. Платили в этой серии щедро, и желающих было немало. Когда готовился том средневековой поэзии Китая и Кореи, Акимыч договорился с китаистом Львом Эйдлиным, и тот взялся за просвещение молодых переводчиков. Помню, как мы ездили к нему в Дом творчества в Малеевку и он щедро делился с нами своими знаниями. Рекомендовал, какие исследования следует прочесть, чтобы понять специфику культуры древнего Китая и Кореи. Эйдлин же готовил подстрочники и был первым редактором этого тома. Но сначала мы читали свои переводы Акимычу. Он всячески поощрял в нас стремление к профессионализму. Дилетантизма не переносил. Иногда мы читали свои переводы у него дома, иногда в ЦДЛ на занятиях творческого семинара. Его душевная щедрость проистекала абсолютно естественно, как дыхание. Она была частью его самого.

Когда Аркадий Акимович завершил работу над «Потерянным раем», он решил передохнуть. Это был своеобразный отдых от многолетней работы над Мильтоном. Он начал переводить китайского поэта Ван Вэя, мудреца, близкого ему по духу отрешенности от мирских забот. Завершив эту работу, он взялся опять-таки за Мильтона. На этот раз за «Возвращенный рай». Священник Александр Мень заметил о концовке «Потерянного рая»: «Замечательный момент в конце, когда Адам и Ева должны покинуть рай, ангел говорит им, что они найдут другой рай, они не будут жалеть об этом, покинутом. Есть рай: это любовь, это милосердие. Это будет рай внутренний. Внутренний рай! И он будет лучше, чем этот земной, внешний». Работа над второй поэмой не заладилась. Штейнберг часто уединялся в своей мастерской, грунтовал полотна. Готовил краски, дописывал начатые картины.

Но его полотна окружали – и в гостиной, и в кабинете. Порой резко различающиеся по манере исполнения, они давно уже стали неотъемлемой частью интерьера и потому, быть может, не воспринимались с той отчетливостью, с какой мы восприняли живопись и графику Аркадия Акимовича на выставке. Освобожденные от соседства книжных полок, от привычных вещей, которые рассеивали внимание, они впервые предстали перед зрителями в Литературном музее в канун вечера, посвященного восьмидесятилетию со дня его рождения, – в декабре 1987 года.

Нам знакомы рисунки писателей, которые возникают в «паузах», в процессе работы над прозой или стихами. Достаточно вспомнить мгновенные зарисовки Пушкина или наброски Достоевского. Но это лишь подсобный материал. Порой природа пробуждает в художнике поэта. Стихи Микеланджело столь же гениальны, как и его скульптура или живопись. Блистательная проза Нестерова или Петрова-Водкина не уступает их полотнам.

Один из ведущих юбилейного декабрьского вечера 1987 года, Вадим Перельмутер определил мировоззрение Аркадия Акимовича как трагическое. И если бы не живопись на стенах музейного зала, это было бы непросто доказать. Все, кому доводилось общаться с Аркадием Акимовичем, помнят его как жизнелюбивого, чуждого угрюмству человека. Но помнят они и стихи:


Благословляю подневольный хлеб,
Тюремный склеп и нищую суму.
Благословляю горький гнет судеб –
Он звал меня к порогу твоему.
Скитания без цели, без конца,
Страдания без смысла, без вины,
И душный запах крови и свинца,
Саднивший горло на полях войны:
Весь этот непостижный произвол
Благословляю – с жизнью наравне,
За то, что он меня к тебе привел,
За то, что он привел тебя ко мне.

Эти стихи написаны во время заключения на Русском Севере, в лагере Ветлосян.

Дважды Аркадию Штейнбергу пришлось пройти сквозь ад. Этот трагический опыт не мог не найти отражения в стихах и в живописи. Несколько полотен навеяны северными впечатлениями – портрет старика, молитвенно сжавшего руки, полного глубокой и молчаливой скорби. Еще один северный пейзаж – река, пробивающая путь среди пустынных, поросших лесами гор. Одинокая лодка, словно бы удваивающая одиночество сидящего в ней человека. Его живописный город Петуха оказался пророческим предсказанием. Обветшавшая, осыпающаяся, когда-то грозная советская империя, которая все еще победно посматривает на окружающую рукотворную пустыню – дело ее рук! Пустынная выгоревшая земля, а вдалеке высится выщербленное здание, напоминающее фигуру гигантского петуха. Уродцы-люди, чудом выжившие то ли в ядерной, то ли в экологической катастрофе, заняты повседневными делами. Или его полотно «Шарманщик». Одинокий одноногий шарманщик крутит ручку и смотрит на останки города то ли с усмешкой, то ли с горечью. Для кого он играет? Кому «служит» стоящая на задних лапах рядом с шарманкой собака? Мертвая пустыня, умершая река. Уродливые выщербленные небоскребы на другом берегу реки припали друг к другу полуразрушенными боками. Представление продолжается, но зрителей давно нет.

Поймут ли потомки этот образ? Что говорит для них империя, скрывавшаяся под аббревиатурой СССР? Она уже подобна Атлантиде, покоящейся под волнами всепожирающего Хроноса. Мир, лишенный красоты, населенный уродливыми останками урбанистической бездуховной цивилизации, – вот то наследство, которое остаётся после нас. В последние годы жизни мысль художника все чаще обращалась к этой теме. Высокое сознание всего, что происходило вокруг него, а он всегда осознавал себя не только участником событий, но и свидетелем, отразилось и в стихах его, и в картинах. Когда его полотна и графика, наконец, увидели свет в 1998 году в шести просторных залах бывшего дома Остроухова, некогда возглавлявшего Третьяковку, а затем создавшего в своём доме собственный музей-коллекцию (Трубниковский переулок, 17, ныне – Литературный музей), эти грани таланта Штейнберга засверкали алмазным блеском, как сверкают ныне его стихи, которые при жизни были заслонены его блистательными переводами..

Если обратиться к богословскому словарю, «свидетельствовать – значит утверждать реальность какого-либо факта, придавая утверждению всю требуемую обстоятельствами торжественность». Именно так он понимал художническое служение. И мир воспринимал как увлекательное и полное таинственного смысла действо.

То, что ему пришлось пережить, сломало сотни тысяч современников. Он выжил и сохранил неиссякаемую бодрость и веру. Каждая встреча с ним была неожиданностью. Вдруг обнаруживалось, что только-только он закончил переводы китайского поэта VIII века Ван Вэя и огорошивал первоклассными русскими стихами:


Только покой
Ценю на закате лет.
Тысячи дел
Уже не владеют мной.
В сердце давно
Обширных замыслов нет.
Знаю одно:
Вернуться к роще родной...

Тем, кто гостил у него в деревне, становилось ясно, что Ван Вэй поразительно созвучен ритму жизни Аркадия Акимовича. Действительно, стремление к покою, к той «лени», без которой не бывает подлинного творчества, перевешивало все суеты – и это не было рисовкой.

Затем выяснялось, что он трудится над переводами с санскрита. Он так объяснял свою способность к перевоплощению: «Все дело в самом загадочном племени поэтов. Они не похожи друг на друга. Сейчас я перевожу древнеиндийскую поэзию, которая вообще ни на что не похожа. Мне предстоит выбрать тот неведомый ряд русского языка, который не похож – я это чувствую – ни на один прежний. В этом деле важно проявить чувство меры и вкуса. А потом в этом ряду языка я начну жить. И начнет расти перевод. Как прорастает семечко».

Так было и с главным – он сам так называл, не раз повторял, – делом его жизни в поэзии, с многолетним трудом над переводом «Потерянного Рая».

Весной 1981 года у меня гостил английский славист, знаток творчества Чехова – Патрик Майлс. Мы с ним побывали у Аркадия Акимовича. Он передал Патрику том Джона Мильтона в серии БВЛ – с просьбой подарить его в дом-музей Мильтона, если таковой есть в Англии. Лишь в 1992 году, гостя в Англии, я узнал, что Патрик исполнил его просьбу.

Штейнберг, думаю, был бы доволен.

Честолюбие? Конечно. Художнику без него – никак. Но это честолюбие особого рода. Даря русскому читателю великую иноязычную поэзию, Штейнберг сознавал себя продолжателем вековой российской традиции.

«Переводных стихов не бывает, – напоминал он. – Стихи живут в том языке, в котором они родились. Термин «поэт-переводчик» абсурден... Нет такого звания – великий русский переводчик. Есть великий русский поэт Жуковский, который по тем или иным соображениям находил кастальский ключ в других поэтах... Плачут вороны на деревьях, когда кропает строки эрудит, а не поэт. Переводная поэзия – лишь особый жанр оригинальной».

Мераб Мамардашвили в 1990 году задавал вопрос: «...Опали внешние цепи тоталитарного режима. Могут ли вернуться к нормальной жизни русские?.. В национальном характере и истории русских я вижу много такого, что толкает меня к отрицательному ответу...»

Аркадий Акимович еще в семидесятые немало размышлял над этими вопросами. Трагический разрыв культурной традиции, случившийся в 1917 году в России, он воспринимал как катастрофу. Именно поэтому все, кто подлинно служили русской культуре, были ему интересны – вне зависимости от «направлений», «школ», «формальных задач». В их деятельности он видел возможность будущего – когда-нибудь! – культурного возрождения, склеивания «двух столетий позвонков», по выражению Мандельштама.

В стихах Аркадия Акимовича поражало глубинное знание русского языка – даже диалектизмы не казались «барочным» украшением. Например, когда читаешь в стихотворении «Дубы»: «Покуда сиверко сквозной...» – понимаешь, что «сиверко» – не виньетка. Диалектизмы введены в ткань стихотворений вполне органично. Это результат не чтения словарей, но многообразного общения, которым так жадно он дышал всюду, где бывал, включая войну, тюрьму, пересылки, лагеря.

«Сиверко сквозной» задул уже после смерти Аркадия Акимовича...

В течение одиннадцати лет нас связывала тесная дружба, хотя он был старше на полвека. «Его нельзя было не любить», – сказал о Штейнберге друживший с ним больше полувека Семен Липкин.

Из щедро выпавших ему трагических испытаний он вынес редкостное богатство – мудрость.

Аркадий Акимович не раз говаривал о «дьявольской разнице» между культурной деятельностью, если угодно, занятиями культурой – и служением ей. Был верным, я бы сказал даже, ревностным ее служителем – и в то же время явлением культуры. Его дом был своеобразным поэтическим... нет, никак не находится слова к эпитету, верней, пожалуй, прибегнуть к Волошинской аналогии: Дом Поэта. Он объединял вокруг себя порой взаимоисключающих людей, которые мирно беседовали в его гостиной, но, выйдя, могли тут же начать ссориться. Сумев воспитать плеяду учеников, он никому не навязывал ни своих взглядов на жизнь, ни поэтических приемов.

Одним из его характерных словечек было – «жлобство» и производные от него – «жлоб, жлобина». Так он обозначал то, что категорически отвергал. Порою был афористичен. Всегда напоминал нам: «Считайте деньги, когда они в кармане».

Или: «Нельзя зарабатывать литературой. Заработок никакого отношения к творчеству не имеет».

Как-то я посетовал, что мои переводы в очередной раз отвергнуты редакцией. Он утешил: «Посмотрите, Сережа, это стихотворение я перевел, когда мне было семнадцать лет. И вот теперь мне семьдесят. И оно, наконец, напечатано. Помните: сделанная работа – это сделанная работа».

Всегда оставался живым и непосредственным. Любил подурачиться, разыграть сценку из одесской жизни. В трудные минуты становился непоколебим...

Ничто не предвещало его близкой кончины... Десятого августа 1984 года меня вызвали телеграммой в Москву. В деревню за телом уехали сын Эдик и его племянник Миша Каретный. На мою долю выпало оформление документов и похоронные хлопоты в Союзе писателей. Деятельно помогал один из старых друзей Аркадия Акимовича – Элизбар Ананиашвили. У него я заночевал накануне похорон.

Похоронили Аркадия Акимовича на Кунцевском кладбище. Были старые друзья – Семен Липкин, Элизбар Ананиашвили, Асар Эппель, Евгений Рейн, Вадим Перельмутер. Приехали ученики – Владимир Тихомиров, Евгений Витковский, Андрей Кистяковский, Илья Смирнов.

Мне казалось, что трудности с перевозом тела Аркадия Акимовича были связаны с тем, что ему и после смерти хотелось оставаться там, у реки, в деревне. Это было бы вполне естественно – он не был горожанином. Смерть Аркадия Акимовича ошеломила многих. Трудно было поверить, что его уже нет среди нас. Просматривая фотографии, которые я отснял во время похорон, еще раз отмечаю потерянность, отпечаток которой – на всех лицах. То поэтическое братство, центром которого он был на протяжении многих лет, распадалось на глазах. На сороковой день после кончины он приснился мне. Мы продолжали всегдашний спор о крещении. Аркадий Акимович, просветленный, легкий, сказал мне: «Сережа, я ни о чем в своей жизни не сожалею, кроме одного – что я не крестился!»

Подлинные масштабы личности Аркадия Акимовича Штейнберга еще не осознаны...

Лишь в 1991 году Вадиму Перельмутеру удалось опубликовать поэму «К верховьям», из-за которой так и не вышел прижизненный сборник стихов Штейнберга. Неоднократно в издательстве «Советский писатель» ему предлагали убрать поэму из сборника, но каждый раз он решительно отказывался.

Он бывал бескомпромиссен.

Так, после реабилитации отказался писать прошение о том, чтобы ему вернули боевые награды. Свой отказ мотивировал тем, что если у него незаслуженно отняли эти награды после ареста, то почему он должен писать прошение? Пусть вернут сами!

Впрочем, награды кому теперь нужны – Бог с ними. А читательское признание, которого при жизни поэта Аркадия Штейнберга прямо-таки исступленно пытались лишить литературные временщики, это признание к нему пришло. Само...

Как гордился Аркадий Акимович, когда к нему пришли протестанты и показали ему, с какой нежностью и трепетом они отнеслись к только что вышедшему тому в серии «Библиотека всемирной литературы» «Потерянного рая.» Поскольку религиозную литературу в те годы невозможно было приобрести в книжных магазинах, а серия БВЛ распространялась только по подписке и была столь же недоступна, они стали переписывать от руки переведенного им Мильтона. Это было высшей оценкой его труда. И подвигло добиваться переиздания «Потерянного рая». К счастью, его усилия увенчались успехом.

И последнее. Миновало много лет с того времени, когда я писал первый, опубликованный в 1997 году вариант этих заметок. С тех пор двумя изданиями вышли книги, в которых не только его стихи и рисунки, но документы и воспоминания друзей. Не так давно появилась и отдельная книга воспоминаний о нем. Особенно хороша книга стихов и графики «Вторая дорога» (2008), подготовленная, верней сказать, продуманная, сделанная Вадимом Перельмутером (на деньги, замечу в скобках, одного из самых ярких учеников Штейнберга – Романа Дубровкина). Думаю, если б Акимыч мог подержать ее в руках, она доставила бы ему огромную радость.

Тем временем «сиверко сквозной» продолжает гулять по просторам России, расставляя все по своим местам, а кое-что некогда шумно знаменитое сдувая напрочь. Подспудный пласт русской культуры, искусственно придавленный, замолчанный в советские времена, постепенно проступает на поверхность. Нам еще предстоит исследовать этот материк. Но уже ясно, что есть там диковинный ландшафт – и мета: «Аркадий Штейнберг».


1994–2010, 2017




Назад
Содержание
Дальше