ПРОЗА Выпуск 85


Григорий ВАХЛИС
/ Иерусалим /

Конец Золотого века

(журнальный вариант)



– Иди воруй, пока трамваи ходят! 

И я пошел. Сел на ступеньку и заплакал. В мои пять с половиной лет я был лишен права уходить далеко от дома, тем более, сесть в трамвай. Кроме того, денег на оплату проезда в размере трех копеек у меня не было – деньги, как широко известно, ребенку ни к чему. В гулкой пустоте подъезда сиплые всхлипывания казались особенно жалкими. Наверху хлопнула дверь. Некто грузный и неторопливый спускался вниз, шаркая на площадках. Остановился и звучно сплюнул. Вспыхнув желтым, падучая звезда исчезла в шахте лифта. Впервые я остро ощутил то, что сопровождало меня на протяжении всей жизни – чувство собственной несостоятельности. Ни новые угольно-черные ботинки, купленные в магазине «Детская обувь» вместе с баночкой маслянисто-вонючей ваксы, ни безусловное уважение сверстников к моему умению читать по складам недоступные адекватному осознанию гадости, нацарапанные на стене дворового туалета, не могли компенсировать горькой беспомощности. Никогда мне не хватит мужества ехать в трамвае без билета, не говоря уже о том, чтобы залезть рукой в большой, взрослый карман!

Давным-давно с грохотом захлопнулась тяжкая парадная дверь, родители ушли в кино – вместе со своим странным приятелем, а я все глубже погружался в собственную никомуненужность. Не тронула никого сопливая просьба взять меня на вечерний сеанс. Наоборот – весело засмеялись! А мне запало в душу это – чужим голосом сказанное…

Да! Прекрасно было бы воровать в трамваях, лазить по карманам занятых дурацкими разговорами взрослых, сунуть руку в сумочку дурно пахнущей старухи с кошачьим лицом и вытащить оттуда липкий кошелечек, застегнутый на металлические пупочки, выгрести оттуда мелочь… Прохаживаться, щупая собственный, тяжелый, оттянутый книзу карман, обнюхивать пахнущую медью руку. И тратить! Тратить! Пойти в кино, купить себе жирный, окаменевший от холода пломбир. А потом, когда зажгут свет, – руки за спину, пальто настежь – пройтись мимо маменькиных сынков, которых ведут за ручку.

У нас на улице жил вор: красавец с таинственно сверкающей золотой «фиксой», ходил он в роскошной мохнатой шубе нараспашку, с цветным шарфиком, плотно намотанным на жилистую шею. Однажды он подмигнул мне, и целый день меня не покидало чувство избранности. Достаточно было взглянуть на сутулых прохожих, на серолицых мужчин в синем сукне с неуверенными бесцветными глазами и истрепанными портфелями в руках, на худых заморенных баб, семенящих с авоськами к трамвайной остановке, чтобы понять – не постепенно, как долгие годы понимаешь разную чушь у классной доски, а моментально, всем телом и навсегда: вот это человек! И все серые отлично это сознают и уступают ему дорогу и смотрят вслед – завистливо и злобно. А он идет, раздвигая «фиксой» толпу, царской мантией болтается у него на плечах мохнатая волчья шуба, и снег тает на коричневом, нездешнего загара лице.

На хлипком снегу отпечатались его ступни – широкие, уверенные. И я двинулся по ним – след в след. Старался изо всех сил, мои коротенькие неуверенные ноги постоянно недотягивались и спотыкались. Так что когда я оглянулся, то увидел, что лишь затоптал и отяготил красивую четкую елочку разнообразными сбоями и петельками.

Да, петляла жизнь, сбоила... Врожденная робость закрыла для меня возможность еще в раннем детстве совершить поступок безусловный в смысле опровержения общественных императивов. Я все больше коснел в самолюбовании, укреплялся в образе «хорошего мальчика»: стеснялся хватать с тарелки пирожные и переходить улицу на красный свет. Расшифровка туалетных иероглифов не принесла удовлетворения, наоборот, – вызвала глухую тоску, опрокинула фундамент моего самоуважения: выходит, и мои родители проделывают то, о чем неоспоримо свидетельствуют врезанные в штукатурку изображения. Чего же стоит в таком случае все эти взрослые, такие приличные на вид, а на деле лишь выдохшиеся и неуверенные.

Я раскололся еще до того, как в детской комнате милиции тётя с пухлыми коленями попросила меня честно и правдиво все рассказать. Глубокая трещина не закрылась доныне. Так расправляемся мы с собой – еще в самом раннем возрасте заглушая естественные порывы добиться подлинного уважения в обществе себе подобных. Не раз в последствии, просматривая телевизионные передачи, глядя в авторитетные лица руководителей и лидеров крупного масштаба, я думал: эти люди пошли другим путем!

Кто знает, чего бы я достиг, если бы прислушался к данному в тот вечер совету. В конце концов, карманники являются наиболее привилегированной кастой в воровском сообществе. Но дело даже не в этом: в творчестве, каким я имел несчастье заняться, невозможно присвоить что-либо ценное. Потому-то и настигает разочарование многих поэтов, писателей, драматургов и эссеистов – не оборачиваются им вслед с почтительным восторгом завистливые лица: «Ишь ты, сволочь какая!»

Не то воруют, или не у тех…

Да и как опознаешь ценные вещи, когда сами инструменты познания нацелены исключительно на опознаваемое всеобщее? И получается «пойди туда, не знаю, куда, укради то, не знаю, что».

А главное, нет уже трамваев. Не сядешь, прислонясь лицом к холодному стеклу, не подберешь с проржавевшего пола синюю бусину, не согреет сквозь курточку на рыбьем меху тепло соседского ватника, и сердца не услышишь – ни братнего, когда прижмет тебя к нему теснота, ни своего собственного. Потому как именно сдавленная ближними твоя грудная клетка начинает резонировать, и тогда явственно слышаться в ней эти «ту…ту…ту» или «тра-та-та-та-та» – в зависимости от того, кто и как тебя сдавил. И лица вокруг как бы теплеют, меньше в них угрозы и затаенной ненависти, которая, как сказано в талмуде, есть отражение твоей собственной.

Протискиваюсь меж шершавыми пальто, задавленный огромными телами, задерживая дыхание в целях уменьшения объема грудной клетки, шарю пальцами в сатиновых пещерах в надежде нащупать что-либо имеющее ценность. В любую секунду могут схватить за руку, резануть надсадным криком: «Ты что же это делаешь, гаденыш!» И откуда ни возьмись, – вот они, пассажиры: толстолицая женщина в ужасе хватает себя за щеки, сука-учительница в ортопедическом ботинке гневно машет руками, умирают от стыда мама и папа, раскрыла рот от удивления несчастная жена, бежит на шум некто едва выбритый со сковородкой сырников в руках, кругом представители общественности, собственные дети, дорогие друзья, родственники, знакомые. А посредине – я, в несвежих трусах, схваченный с уликами в руках: воспоминанием о внезапно вспыхнувшей любви к проводнице поезда «Москва-Мелитополь». О длиннейшем ночном разговоре-излиянии и краткосрочном акробатически сложном половом акте на нижней полке служебного купе, тесно набитом полосатыми матрасами. О слезах, обещании писать, о помятом желтом личике за стеклом уплывающего вагона. О мучительной необходимости срочно позвонить жене – доложить о благополучном прибытии к месту назначения. А также о непомерно жестоком приговоре самому себе: изложить похищенное в сколько-нибудь художественной форме и попытаться опубликовать в доступных и по возможности наиболее престижных литературных ресурсах. С целью: превратить абсолютно заурядные воспоминания в якобы значительные и неопровержимые «вещдоки» собственного существования.

Сколько же можно писать о событиях давно минувших, банальных, и до зевоты личных. Плюнешь – и попадешь в такое событие. Запрятанное в дальний карман. Занимаясь писаниной, что-либо стоящее можно украсть лишь у самого себя. Где он там – я? Башка полна пассажирами. Трясутся-качаются, вцепились в поручни, друг в друга, в чужую сумочку, в газету «Правда», в мобильное устройство «Samsung», в чью-то задницу… Как? Каким способом опознать, обнаружить свое? Ведь ничего стоящего: манеры, биография – вполне трамвайные. Лицо тем более. Никакого его необщего выражения. А главное мысли: чужие! Благоприобретенные при посредстве семьи, школы и улицы. Самиздата. Публичной библиотеки им. Софьи Перовской. Надписей – расшифрованных и нерасшифрованных: на родине и в удивительных дальних странах, – на прочих, незнакомых языках, – но всегда о том же. И рассовано все это по карманам, позванивает там некстати, как медная мелочь. Пора браться за жанр «фэнтези». Придумать такое общество, чтоб совсем без карманов. Никакой налички – даже трех копеек на трамвай. Чтоб все сразу оплачивалось с помощью ввинченного в макушку микрочипа. И всюду видеокамеры – сунешь руку не туда, – и всё. Главному менту сразу видно. Хватают и – в университет. И там бесплатно дают высшее образование, лозунг висит: «Совесть – лучший контролер!» Выходишь юристом, или зубным техником. А обаятельный злодей, без которого роман – не роман, ворует чужие идеи в других вселенных, там, где еще ходят трамваи. Остается только выдумать эти самые идеи, чтобы злодею было что красть. Например, в той, другой, вселенной все воры, а законы такие, что сажают честных. Да-а… трудно выдумать что-то действительно небывалое!

Но пока я жив, буду уворовывать все: запах подъезда, опустевшую шахту лифта, ржавый его каркас до половины заваленный окаменевшим от времени мусором, скрюченный стальной трос, ступени, стены, улицы, гремучее железо городских крыш, сами крыши с печными почернелыми трубами, тучи над ними. Выдерну с корнем каштаны в городском парке, выверну камни из мостовых вместе с рельсами, пущу по ним старый трамвай, с терзающими зады деревянными сидениями, с пожилой блядовитой кондукторшей в митенках с торчащим оттуда облупленным маникюром.

Я засуну все это под стеклянный колпак вместе с запущенной донельзя, неремонтированной с 1968 года квартирой, куда я чудом попал через сорок один год с другой, но такой же случайной женщиной… Прав был древний мистик рабби Хасдай бен Иегуда? Крескас из Сарагосы: сбываются в обязательном порядке наши мысли, но не все – лишь самые невыносимые, неотступно-мучительные. Они остаются даже после нашего ухода из этого мира, прилепляются к посторонним людям. И тогда снятся им в изнурительных снах совершенно незнакомые города. Да, я бы украл всё и всех и жил бы в этом бреду, а из тьмы внешней высовывались бы нечистые руки и ноги моего настоящего.


Родительского приятеля звали дядя Фима. Он был невысок, небрит и колченог, но с тонкой чувствительной душой. Плакал, слушая Брамса – я сам видел! Жизнь его протекала сквозь проржавевшие трубы в квартире по ул.Жилянская 14., до тех самых пор, пока сотрудники Щербицкого разобрались наконец с телеграммой, направленной лично Н.С. Хрущеву: «Беременной женой нахожусь на улице, подвал затопило. Помогите! Е. Грубман, сотрудник киевского ТТУ». Н.С. Хрущев как раз в то время занимался реализацией вековых мечт трудящихся: совал, куда только можно, свои «хрущобы» – малогабаритные квартирки, и вознесли ему таки хвалу алчущие и жаждущие жилплощади обитатели переполненных парализованными стариками да золотушными внуками коммуналок – ибо насытились.

В новой однокомнатной квартире не было никакой мебели кроме старого тюфяка – его вынесла впопыхах объятая водами до души своей беременная жена. Придерживая обеими руками выпученный живот, стояла ошалелая со спасенным имуществом на плечах, а тем временем подъехало к подвалу «сосало», запустило в оконце коленчатую трубу, зачавкал двигатель, и потекли в помятую железную емкость надежды, горести и воспоминания, невидимые миру слезы – скопившиеся вокруг жильцы лишь разводили руками да криво улыбались, в невежестве своем воображая, что полнится цистерна лишь их худосочными фекалиями. Явившиеся на новоселье с бутылками в карманах дружки потоптались по паркету и сели было на тюфяк, а потом вышли в сквер и двинулись в сторону окрашенной в ядовитый зеленый цвет скамейки. Будущий отец обрадовался подарку и заявил, что как раз на такой скамейке спал на первых порах, когда начинал трудовую деятельность, сбежав в столицу из провинциального Житомира. «В конце концов, она не является чьей-либо частной собственностью! – заявил он. Она – собственность социалистическая, то есть, принадлежит всем нам. А значит – мне тоже!»

Такого же мнения придерживался некто Шор. Именно об этом писал знаменитый Бехтерев в своей книге «Внушение и его роль в общественной жизни», критикуя утверждение буржуазного психолога Сидиса о том, что «поток сознания индивидуума борется с внушаемыми идеями, как организм с бактериями». Не победили индивидуумы бактерию хищничества, поскольку в полном соответствии с взглядами великого русского-советского ученого, с бактерией не очень-то боролись. Вследствие чего покусились на народное добро…

Кстати: на предложение выпить за советскую власть новосел Грубман отвечал, что подумает.

Роднили их пагубные страсти, этих столь разных евреев: М. Шора и Е.Грубмана. Любя женщин вообще, в конце концов сошлись на одной конкретной. Но вели себя совершенно по-разному. Шор вдруг выскакивал из постели и звонил в «Жуляны». Руководство аэропорта с помощью срочно мобилизованных дополнительных мощностей в ударном порядке расчищало от снежных завалов взлетную полосу, и красавица-блондинка оказывалась на озере Рица. Там зрели мандарины, росли пальмы, лилось шампанское с шашлыком. Ревел пропеллером глиссер, резал ослепительную воду, казалось, что и озеро, и окружающие горы можно уложить в шкатулку с фанерной украшенной ракушками крышкой, где среди ломаной бижутерии поблескивали новенькие золотые часики фирмы «Омега» и колечко с пятикаратным бриллиантом. Шору все это было раз плюнуть. А в понедельник «мой Пупсик» уже стучала на машинке в редакции «Театрального вестника». А Грубман рассказывал о музыке. Воловьи глаза его наливались то кровью, то слезами. Он вскакивал, хватался за голову, за сердце. Опрокидывал трехногий табуретик. Крошки пирожного, наколовшиеся было на двухдневную щетину, разлетались по микроскопической кухне. Рыдал, стоя на коленях, в колени уткнувшись. Обжигал раскаленными ладонями. Уходил, одолжив трешку на трамвай. И неясно было, от чего рыдал: от Брамса или от страсти. А такие вещи женщину интригуют, завораживают. Особенно, если она блондинка.

Так они и жили – Шор с Грубманом, не подозревая о существовании друг друга. А блондинка грызла сухую корку: такая привычка появилась у нее в детстве в связи с поведением матери-наркоманки, по неделям забывавшей ребенка кормить. И вот теперь бессознательно складывала она кусочки хлеба в единственный ящик рабочего стола, а потом с сомнамбулическим выражением лица запускала туда руку. Шкатулка с синей, украшенной ракушками крышкой и кроваво-красной надписью: «Привет из Гагры» была подарком первой любви Пупсика – Гурика Вачнадзе, потомка абхазского княжеского рода, отбывавшего свои два с половиной «на химии». Беда была в том, что жил Гурий Вачнадзе не по-княжески. Койка в общежитии техникума пищевой промышленности и скудное питание толкнули его на скользкую дорожку наперсточничества. А там было строго. Курировавшие район Ашот и Вачик Барнауловы несильно избили Гурика с приятелями и, велев прекратить самодеятельность, сдали в Кадамовское отделение милиции г. Новочеркасска, прикормленное Датико Кутаисским. Гурик писал Пупсику жалостные письма и умолял привезти «плана». Читая эти письма, Шор кивал головой, «план» категорически запретил, рекомендовал ограничиться общепищевой передачей: сухари, соевый батончик «Рот фронт», сигареты «Памир». 

– Мальчик запутался! – говорил он, жуя бутерброд со швейцарским сыром, – вот перевоспитается, выйдет на свободу с чистой совестью, вернется в институт и в конце концов станет настоящим советским человеком… А очко ему подлечат – у нас прекрасные врачи!

Однажды, когда Грубман работал в редакторском отделе киностудии им.Довженко, один писатель дал ему на рецензию сценарий короткометражного фильма о мукомольном цехе. Там много чего было: и любовь, и борьба с недостатками, и перевыполнение плана, но главный герой – мука, – поминутно сыпалась откуда-то крупным планом. А Грубман возьми и напиши поперек первой страницы красным карандашом: «Мазах нит сце-нариш». Писатель ничего не понял, но один еврей объяснил ему, что «мазах нит нариш» означает «не валяй дурака». Писатель обиделся. Жаловался – но кто не знал идиша, спрашивал у тех, кто знал, и писатель получил кличку «Сценариш». Потом, когда Грубмана, наконец, выгнали с киностудии за хроническое безделье и прослушивание Брамса с помощью спецдинамиков в 166 децибел, он, небритый и запущенный, с похмелья нежданно-негаданно обнаружил на сидении ночного троллейбуса обернутый бумагой пакет, а в нём стянутые желтенькой резинкой пачки квитанционных книжек. Пришлось устроиться экскурсоводом. Ибо ничьей рукой еще не обесчещенные зелененькие квитанции имели прямое отношение к этому делу. Работал в районе «Выпердоса»[1]. Подавляющий процент экскурсантов составляли рабочие и колхозники, присужденные к экскурсионному автобусу различными советскими организациями. Трудовая интеллигенция была представлена скупо и в окружении гегемонов голоса старалась не подавать. Гигантская и разносторонняя эрудиция Грубмана, опыт вращения в различных социальных группах: от босяков, живших в оврагах за Татаркой, до народных артисток, от грузчиков мясокомбината до знаменитого педераста Ландарского, скрипача-виртуоза, позволяли скрашивать распечатанный на ротаторе стандартный текст экскурсии «Киев – город-герой» такими подробностями, что любая аудитория переставала жевать бутерброды с ливерной колбасой и закусывать самогон домашним салом. В непродолжительном времени Грубман повис на доске почета и был премирован книгой В. Кобзюка «Над сивым Славутичем». Сотрудники уважали Грубмана как никого другого, а водитель автобуса М. Чугайстер однажды приобнял одного усатого интеллигента, критически отозвавшегося о качестве украинского языка экскурсовода, отвел в сторону и сказал: «Еще раз вякнешь – глаз на жопу натяну!»

Форсить Шор не любил – всех ведь не купишь! Носил нормальный костюм, ездил на «Жигулях», а не на «Волге», жил в нормальной квартире: посредине стол, справа шифоньер, слева комод. Комод был старинный, с большими бельевыми ящиками. В верхнем – лежали деньги. Однажды, когда Шор переезжал на новую квартиру в центр, грузчики неловко накренили тяжкое дореволюционное изделие, ящик выехал до половины. Один из грузчиков от удивления застыл, а другой и вовсе разжал руки. Комод грохнулся на пол и тогда Шор закрыл ящик ударом ноги. С тех пор он запирал его на ключик. Грубман же, в связи с собственными представлениями о предмете позиционируя себя среди имущих, стал одеваться у портного дяди Миши, гоняться за импортной обувью и носить меховой «пирожок», вроде тех, какие надевают на трибуне мавзолея. Больше всего на свете он любил солянку. Это блюдо, состоявшее из многих сытных ингредиентов, казалось ему верхом роскоши. В ресторане «Динамо» туда закладывали копченую колбасу, сосиски, там плавали маслины, а посредине белела горка густой сметаны… Юшки же было мало – одно «густое». Существовала и солянка рыбная, а сборную солянку, как однажды объяснил Грубман, готовят из свинины, говядины, копченостей, различных видов рыбы и белых грибов. Я нигде не встречал такой солянки – видимо, это блюдо существовало лишь в гипертрофированных мечтах Грубмана, в чьем меню до появления квитанционной книжки превалировали макароны с постным маслом. Зимой на вокзале любил есть беляши по 20 копеек. Вспоминал юность, когда один такой кусок теста, набитый густо наперченным и насоленным фаршем, составлял его дневной рацион. О фарше он отзывался так: «ухо-горло-нос, сиськи-письки-хвост» – спец.цех Дарницкого мясокомбината многому научил его.

От беляшей валил сытный пар, Грубман топтался по снегу, с удовольствием оглядывая окрестную суету, к которой больше не имел отношения, ибо освоенная некогда профессия вокзального носильщика отсюда, из светлого настоящего, выглядела давними временными трудностями. Помимо Брамса он любил и народное музыкальное творчество. По преимуществу, городской фольклор. По мере способностей воспроизводил особо полюбившиеся строки: «И рваною веревкою подвязывал штаны», а также «Цап мэлэ, цап мэлэ, коза насыпае…»

Вконец избалованная Шором, Пупсик обожала Грубмана. Подолгу сиживала с неприступным видом глядя на торшер, пока ползающий на коленях, дрожа губами, изрекал неразборчивое, не смея даже прикоснуться к белоснежной блузке. Атмосфера в комнате накалялась, среди листьев подаренного Шором тропического растения начинали поблескивать оранжевые молнии. Вибрировал паркет… Наконец, повалившись колючей головой в пухлые колени, Грубман дрожащими пальцами брался за крошечную перламутровую пуговку. И тогда Пупсик, с торжествующей улыбкой, полусомкнув накрашенные итальянской тушью веки, делала ладошкой псевдоотталкивающее движение – раздавался носорожий рев, нечеловеческая сила катапультировала Пупсика из кресла прямо на тахту, и начиналось нечто похожее на «гопак» в исполнении ансамбля Вирского, причем казалось, что участвует не один солист, а весь танцевальный коллектив.


У моей бабушки была сестра – тетя Таня, женщина редкостной красоты. Замуж она выходила исключительно за ювелиров. Первого мужа ограбили и убили в 1919 году в поезде, – он зачем-то поехал в Бердичев. Второго мужа убили в 1941 году под нас. пунктом Чиповичи, он там подорвался на мине, которую пытался обезвредить. Не помогли ювелирная точность и верный глаз. Раненный, он остался лежать на том самом месте, где что-то пошло не так, и его дострелили немецко-фашистские выродки – как об этом сообщил командир части в похоронке. От этого мужа у тети Тани была дочь Фирулька, которая вышла замуж за прокурора. Сама Фирулька впоследствии тоже стала прокурором по делам несовершеннолетних. Прокуроры жили на ул. Круглоуниверситетской, в двенадцатиметровой комнате. Сын Сёма вел уже совершенно самостоятельную жизнь. Это был красивый и физически очень крепкий парень. Привлекался только один раз – за превышение необходимой обороны на танцах. Нападавшие отделались не опасными для жизни травмами.

Стареющие прокуроры имели трудовые сбережения в размере пяти с чем-то тысяч рублей, которые решили употребить на приобретение отдельной двухкомнатной квартиры со всеми удобствами в приличном районе. С каковой целью вручили все пять с чем-то гражданину Пастраме В.П., знаменитому гомеопату. Известный в юридических кругах 80-летний целитель лечил самые различные заболевания: от рожистого воспаления до хронических мигреней и был к тому же великолепным рассказчиком и вообще приятным во всех отношениях человеком. Недостаток же был у него один – очень медленно говорил. Кроме того, при ходьбе его организм издавал различные звуки: потрескивания, пощелкивания, так что возникало впечатление, что иссохшая морщинистая кожа надета на некую, неорганического происхождения конструкцию. Тревогу вызывал и неподвижный взгляд сквозь мощные очки в толстенной черной оправе – казалось, в иссохшем теле гомеопата разместился еще кто-то.

Пастрама, старинный друг семьи, имея широкие знакомства и связи в городе скромно предложил по возможности посодействовать в решении жилищного вопроса – разузнать, нет ли желающих на обмен с доплатой. И – о радость! В непродолжительном времени нашел вариант: две чудные комнаты в старинном доме с видом на парк, потолки высокие, четвертый этаж с лифтом. Вход отдельный. Разумеется, доплата: как раз те самые пять с половиной. На самом деле больше – но над окончательной ценой обещал поработать.

Все складывалось прекрасно: малоподвижную Фирульку, перенесшую в свое время перелом шейки бедра, доставили вместе с мужем на личном автомобиле друга семьи – тут же, кстати, выяснилось, что получены от одного приятеля из Алтайского края новые чудодейственные травы. Лифт работал замечательно и почти бесшумно. Хозяева квартиры оказались людьми вполне приличными и после непродолжительного торга «ударили по рукам». Вернувшись домой распили бутылочку марочного муската «Красный камень» с Фирулькиными пирожными «безе». Пастрама их обожал. Жевал он очень медленно, глядя на прокуроров сквозь очки-телескопы. Фирулька пила мускат и жаловалась на бедро. Пастрама завел рассказ о своем приятеле, строящем дачу в Феофании, а потом предложил оформить сделку сам: мол, все уже решено – так и быть: заеду в домоуправление, надо будет только доверенность выписать. Пусть Эткинд из четвертой нотариальной на послезавтра подготовит – и все. К чему это вы будете мотаться, когда такие боли! В острый период рекомендуется двигаться поменьше…

Но случилось непредвиденное: как сообщил по телефону отбывающий в срочную поездку Пастрама, хозяева квартиры в домоуправление не явились. Эти самые хозяева вообще повели себя странно: на прокурорские звонки отвечали обиженно и грубо, обвиняли и жаловались, а потом и вовсе понесли какую-то околесицу по адресу прокуроров: «Такие приличные на вид люди, и так подвели… из-за вашей непорядочности сорвались другие варианты!». А в заключение хозяин квартиры обозвал ничего не понимающую Фирульку «хамом в женском виде». 

– Что подвели, кто подвели? – недоумевала плачущая Фирулька и глотала гомеопатические пилюли. В конце концов телефонная трубка заявила нечто совершенно невероятное – по словам квартировладельцев в домоуправление не явился сам Пастрама. 

– Ничего не понимаю! Он что, время перепутал, старый идиот? – впервые неуважительно выразился о своем друге прокурор-муж. Но Пастрама ничего не перепутал. Наоборот! Исполнил все в точности. Возня с пожилыми юристами была для него чем-то вроде отдыха после трудового дня. Ввиду преклонного возраста и нажитых в период поисков жизненного пути профессиональных заболеваний, потребности его стали минимальными: овсяная каша с топленым маслом, гречневая на воде, чай с травами… Общение с противоположным полом состояло в лечении бывших любовниц путем дачи рекомендаций по телефону. Концерты и театральные представления считал пустой тратой времени и посещал их лишь с целью создания необходимого имиджа у некоторых особо интеллигентных клиентов, хотя иногда получал и некоторое удовлетворение от пребывания в огромном, набитом недотепами зале. Так что, когда он входил в доверие к гражданам с целью присвоения денежных средств путем изощренного мошенничества, то делал это уже не с удовольствием, а просто так, по давней привычке. Приобретенный же некогда в мокром забое Устьлага хронический артрит делал эту наклонность не лишенной настойчивого садизма.

После спектакля светило гомеопатии любил порассуждать о засмотренном. Так, глубокое недовольство вызвала у него постановка «Моцарта и Сальери» Киевским театром оперы и балета. Причем острой критике подвергся не режиссер О. Манижный, не декорации работы народного художника Ф. Нирода, и даже не заслуженный артист УССР В.В. Топчий, довольно вяло воплотивший образ великого композитора, а сам автор сюжета, и в первую очередь знаменитый его тезис о несовместимости гения и злодейства. Тут Пастрама показал неплохую философскую подготовку, подчеркнув излишне волюнтаристскую, индивидуалистическую постановку вопроса и априори оставив в стороне не только спорность определения термина «злодейство», – чему его научили в лагере авторитетные знатоки данного вопроса, – но и саму суть затронутой нравственной проблемы, сосредоточившись исключительно на доступных логическому анализу чисто бытовых коллизиях. В первую очередь Пастрама обратил внимание собеседников на то, что если бы Сальери вместо совершенного нерационального применения в создавшейся ситуации яда, систематически использовал бы настойку опия в сочетании с белладонной и еще некоторыми специально обработанными вытяжками из некоторых эндемиков, то учитывая доверительные отношения с клиентом мог бы многие годы работать в соавторстве, как это успешно практикуют ныне здравствующие члены союза композиторов – последовал перечень фамилий. В заключение Пастрама несколько увлекся и забылся, назвав Сальери «фраером дешевым», чем немало смутил Ландарского и его молодого друга. 

– Таким образом, – заявил Пастрама, – мы имеем дело не с матерым преступником-рецидивистом, а лишь с инфантильной, склонной к примитивнейшим эмоциям, неспособной руководить собой личностью, под влиянием банальной зависти, загубившей курицу несущую золотые яички. Лично я бы этого Сальери… – энергично взмахнул обеими руками Пастрама, – но осекся и посмотрел на Ландарского – не принял ли тот чего-нибудь на свой счет... – А какого вы мнения об опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда?» – поспешно переменил он тему разговора. – Ведь совершенно другое дело! 

– Ох, уж эти мне грибки да ботвиньи, как сказал Николай Васильевич Гоголь! – обрадованно забасил дружок Ландарского, заслуженный деятель искусств УССР Н. Гнобило. Прохожие театралы в испуге шарахнулись в стороны. 

– Коля, не напрягай голос – заметил ему Ландарский. – Тебе вредно на холоде! – и ласково поправил шарфик на шее друга. Но Коля уже вошел во вкус: пересекши улицу, продолжал реветь и окончил лишь на другой стороне, в ресторане «Театральный», когда гардеробщик снимал с него пальто.

Не на шутку расстроенный Сёмочка предложил прийти к Пастраме на квартиру и «взять за жабры». 

– Такие бабки у него должны лежать прямо дома! – заявил он. – Это предки по крохе собирали, юристы хреновы… Я на «Вихря-2» просил! Мотор, блин, полетел, тёлки названивают, а лодка без дела стоит – так у них нету! А эта сука на одних пилюлях сколько имеет! Придушить – и все!

Грубман же придерживался совершенно иного мнения: На квартиру? Порог переступите – и моментально в специзоляторе! Вы хоть представляете, с кем дело имеете? Да он таких как вы… Я переговорю с кем надо… сам когда-то подрабатывал: объяснял людям, что с ними будет. И если кто не прислушивался, когда по-хорошему… Короче, ждите. На встречу ты пойдешь, а Сёмочка пусть дома посидит – это не на танцах!

Встреча была назначена у задних ворот кладбища «Берковцы». Денек был так себе – пасмурный, но солнышко пробивалось. Кругом валялись каменные плиты самих разнообразных пород, так что можно было изучать минералогию, – если, конечно, отвлечься от обстановки и темы предстоящего разговора. Я поглядывал на аллею, ожидая массивного человека в цигейковой дубленке, как тогда носили солидные люди, но у меня за спиной совершенно бесшумно возникло гориллообразное чудовище в продранном синем комбинезоне. Оно бережно прислонило к стене чуть погнутый лом. 

– Ты, что ли?

– Я…

– Ну, пойдем… проветримся…

Двинулись по аллее. Мое тело собралось в небольшой комок. Ожившие внезапно древнейшие инстинкты настойчиво рекомендовали вести себя как можно тише, не мельтешить, не заговаривать первым, и вообще – не возникать. Мой спутник передвигался чуткой, вдумчивой походкой борца-тяжеловеса, способного оторвать руку, а возможно, и ногу, был задумчив и как бы отстранен, будто вышел пройтись, отдохнуть после тяжелой умственной работы. Как оказалось впоследствии, он трудился тут же, в кладбищенской мастерской. Создавал произведения ритуально-заупокойного характера: ворочал плиты, устанавливал на постаменты готовые изделия, причем мог все это в одиночку.

Кладбище молчало.

– Так в чём дело-то? 

– Видите ли… – осторожно начал я... 

– Давай покороче…

Я изложил: связно, как мог. Слушал он внимательно, не перебивая, глядя куда-то в сторону. Помолчав, заметил: «Если б тебя не Фима прислал, то… а так скажу: взять у него можно… почему не взять? Но с какой стати этим… отдавать?»

Оказалось, прокуроры, да еще по несовершеннолетним, лица совершенно не авторитетные. Даже наоборот: иметь с такими дело – типичное западло. Кроме того, сумма мизерная, а работа денег стоит. «Старикам твоим на квартиру мало что останется, – в заключение сказал он, – так что иди»… И вновь я пошел – по аллее. Один-одинешенек в неприютном мире, где, войдя в доверие к прокурорам, злонамеренные лица, пользуясь... И некому защитить стариков – ни любящему мускулистому сыну, ни тем более, мне – на которого работник кладбищенской мастерской старался не смотреть. Поскольку, видимо, на таких и смотреть не стоит.


– Не хотел тебе сам объяснять – ты бы мог не поверить. А так… Делать нечего – пропали денежки! – Грубман присел на табурет, вынул из пачки сигарету и закурил. – Знаешь, – начал он вдруг, – в том подвале со мной одни мент жил. Дикий человек. Замачивал белье в баке и забывал. Вонища, пузыри идут, а он с работы придет, сварит себе пачку вермишели и жрет с водярой. Когда ему хату дали, я женился. В его бывшей комнате жена детскую сделать мечтала – слава богу, не пришлось. Так вот: однажды привел он с собой какого-то: придурок, не придурок, но на придурка похож, – трясется весь. Поставил он его к стенке лицом и говорит нам с товарищем, – мы там как раз пиво пили: – Идите, погуляйте! А у самого глаза такие, что… Ну мы ушли. Возвращаться не тянуло. Пришел я под утро, все ничего, вроде бы, но смотрю: на стене пятно и тряпка какая-то на полу. Поглядел, а это его кальсоны – из бака вынул, замывал видно, следы... И потом уже присмотрелся – повсюду эти брызги, запеклось уже... Что он с ним делал, даже не знаю. А когда пришел, нажрался в стельку и сутки спал. А потом говорит: «Таких убивать надо, а ему от силы семёрочка корячится, могут и пятерик дать! Так что ты, Ефим, на меня не смотри: не надо людей судить… осуждать, когда сам ни хера толком не видел!»

А квартиру Грубману хорошую дали. Никогда не был в этом районе. Пяток домов прямо в лесу. Тишина! Шоссе-однополоска к ним на гору тянется. Рядом овраг – нога человека не ступала. Только вот мусора туда навалили. Но все давным-давно бурьянами заросло, так что все равно, как дикая природа. Проведать его надо было – после инфаркта. В последние годы стал полнеть, задыхаться на ходу, и тут какая-то бестолочь втолковала ему: книжка, мол, такая есть, американского профессора, – насчет лечебного голодания. Абсолютно верное дело! Грубман и повелся. Проголодал неделю – тяжко. Голод заглушать приходилось – на станции метро «Большевик» – кофе там делали: две «двойные половинки». Но, на характер, еще недельку почти терпел. А потом решил – пора из голодания выходить! Приятель, который объяснял, так и сказал: «В голодании главное – выход! Тема эта непростая, сейчас недосуг, мне в котельную пора, а как решишь выходить – брякни мне на домашний!» Ну, Грубман позвонил – а в ответ: «Сергей плохо себя чувствует, к телефону подойти не может… в вытрезвителе он, паскуда!»

Как рассказывал по выходе из реанимационного отделения Грубман, он решил на свой страх и риск начать с жидкого. Что-нибудь легкое, типа овощного супа или, в крайнем случае, харчо – у него дома еще оставалось в кастрюле. Он как раз шел вниз по бульвару, шелестели листвой тополя, на фоне Бессарабки поблескивал гранитной спиной Ильич, на скамейке целовались взасос молодые люди, – словом, ничто не предвещало… Он решил зайти на рынок – просто так, поглядеть, как и чего. А там стояла баба – ничего себе, в теле. И голос такой приятный: «Молодой человек, – сало, колбаска домашняя пиханая! Вот вы только попробуйте – в роте таить!» – Улыбнулась и глазами как-то так сделала… «Мне чуть-чуть…» – промямлил Грубман. «Та не стисняйтесь, мущина! Берите-пробуйте!»

Очнулся – дело плохо. Темно, лампочка какая-то синяя, и кто-то стонет – еле-еле. Потом сестра зашла в белом, глянула грустно: «Лежи-лежи, пока лежится… Хорошо тебе тут – один в палате!» Оказалось, взял он тогда кружочек домашней, грамм на шестьсот и пока до дому дошел, сгрыз по кусочку, а потом уже, когда за харчо принялся с хлебом с маслом, затеснило что-то в груди, закололо... Прилег… И всё.

Где ты сейчас, дядя Фима? Рая-то, как оказалось, нету – то была пошлая выдумка церковников, которые веками обма… Может, тут, на Берковцах, где верно, ворочает еще ломом старый приятель? Если не ворочает уже на лесоповале… А может, и лежит в земле сырой неподалеку от твоей скромной цементной плиты – с пробитой башкой. Но это слишком просто. Если что и может лежать там, то лишь наша грубая материальная оболочка, нечто вроде того самого продранного комбинезона. А все остальное неизвестно что, называемое в просторечии «душа», где оно? Тут мы с Вами вступаем в область не то чтобы недоступную разуму, – наоборот! – при наличии самомалейшего количества оного любой индивид, заслышав о посмертье, стремится поскорее добраться до ближайшего пивного ларька. Лично у меня нашлось для тебя, Фима, местечко: ты сидишь на заднем сидении, слева навалился спящий мертвым сном военнослужащий в пахнущей псиной мокрой шинели, а справа давит тебя плечом каменно-застывшая баба в сыром ватнике с плетеной корзиной на коленях. Сквозь твои круглые очки видны нескончаемые спины, платки, уши: трамвай, воплощая давнишние пожелания пассажиров, стал наконец резиновым, и наподобие туго набитой народом кишки уходит в бесконечность, каковая в школьной математике имеет вид опрокинутой навзничь восьмерки. Но в призрачном желтом свете тебе отлично видно: просовывается меж слипшимися усталыми телами детская ручка и мотыльком ныряет в чей-то оттопыренный чернодраповый карман. И ты лыбишься небритыми пухлыми губами семита: «Так! Так сынок! Воруй, пока трамваи ходят!»


Ящик с бумажками раздражал Шора: «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать» – эту фразу, сказанную по поводу розоватого заката, он услыхал однажды на палубе теплохода «Адмирал Нахимов» от одной артистки, имя которой вылетело из его головы вместе с фамилией автора строк. Запомнилось лишь, что дали ему вышку. Шор ел деликатесы, пил самое дорогое, дарил квартиры любовницам. Давал банкеты подельникам, соучастникам с женами и прикормленной номенклатуре. Пытался вызвать у себя ощущение счастья в пустом салоне самолета: «Я не какой-нибудь Косыгин – тот летит делами задроченный, а я отдыхаю!» На самом деле Шор любил посещать одну немолодую уже женщину, имевшую к тому же дочь-студентку. Он приходил под вечер, приносил бисквитный торт и бутылку вина. Снимал в прихожей пальто и садился за круглый стол. Рассказывал о том, как прошел рабочий день у них на заводе, жаловался на жену… Женщина, всю жизнь занимавшаяся расфасовкой кондитерских изделий, не вникала в суть – просто радовалась, что вот: пришел, сидит за столом, делится своими заботами… А Шор, перемешивая почерпнутое из советских фильмов, которые любил иногда просматривать с собственным хоть и небольшим производственным опытом, искренне входил в роль бесхитростного трудяги, с удовольствием ел первое, а потом котлеты. В постели внимательно выслушивал озабоченный шепот подруги и давал советы по воспитанию девочки, у которой не ладится с молодым человеком. Женщина посапывала во сне, а Шор слушал, как тикают часы.

Шора казнили выстрелом в голову из малокалиберного пистолета в область левого уха – как практиковалось в те годы. Тело захоронили на спецучастке, снабдив могилу табличкой с порядковым номером.

Пупсика вызывали несколько раз, но она ничем не могла помочь следствию. Часики и колечко с бриллиантом отобрали. Пупсик горько плакала и глядя в пустую шкатулочку дала себе слово дождаться Шора во что бы то ни стало. Старательно вытирал пыль с блестящих темно-зеленых листьев неизвестного растения, подаренного как-то по случаю дня рождения. Лишь через полтора года узнала она обо всем из газет – описание громкого процесса неоднократно отображалось на страницах прессы. Пупсик заходила в ресторан «Лейпциг», заказывала себе кофе с пирожным и, страдая, подолгу смотрела в окно на соседний дом. Официанты перешептывались, вспоминая удивительные чаевые: Шор имел привычку совать руку в карман и, захватив несколько бумажек, класть их под тарелку. Мелкие сминал в большой комок и отдавал гардеробщику – однажды тот насчитал сто пятьдесят пять рублей. Когда Шор появлялся на ступенях крыльца, двери милицейского газика, дежурившего у ресторана, почтительно раскрывались, оттуда высовывалась улыбающаяся физиономия с приставленной к фуражке пятерней. Теперь же всё было серо и сиро. Мельтешили прохожие, ползли троллейбусы, – а куда, зачем, – непонятно. Все лишилось смысла. Пупсик шла по ночной улице, еле переставляя ноги, черные тени фонарей вылетали из-за спины, скользили по асфальту, бледнели, а на встречу им тянулись другие, набирали силу, скрещивались и разбегались, и понять это было совершенно невозможно.

Физическую сущность явления объяснил Пупсику театральный фотограф Эдуард Лиховой, но это случилось намного позже. «Видите ли, Светлана, сначала тени черны, так как наблюдатель находится вблизи источника света, а затем, по мере удаления, когда светосила падает… Встречная же тень, напротив, становится все гуще, так как в этом случае наблюдатель приближа…» После Шора Пупсику стало абсолютно безразлично все, что касалось мужчин. Каждый последующий любовник вскоре убеждался, что может рассчитывать лишь на чисто эстетическое наслаждение, а выражение «спал с ней» приобретало слишком уж буквальный смысл.

Лиховой пытался оживить отношения, показывая при помощи детского фильмоскопа картинки антисоветского содержания, переснятые его приятелем Щаповым из журнала «Плейбой», тайно провезенного через железный занавес приятелем Щапова майором Орляцким. Черно-белые изображения, вызвали у Пупсика тихую грусть и воспоминания о Шоре, развлечения ради прикупившем у некоего конструктора-любителя одну из первых в городе цветомузыкальных установок. Шор включал музыку и снимал брюки. Он был довольно красив, но в мелькании разноцветных лампочек напоминал Пупсику циркового клоуна. Пупсик начинала прыгать по диван-кровати, а потом они целовались в красно-синих вспышках.

Лиховой зачесывал длинные волосы слева направо так, что плешь была почти не видна. Именно он устроил когда-то Пупсика в театральный еженедельник, где регулярно печатались отчеты о спектаклях: «З.Д.М. УРСР А. Гречаный в роли Шельменко-денщика. Фото Э. Лихового».

З.Д.М. означало: «Заслуженый Дiяч Мистецтв».

Лиховой ел борщ с хлебом. Унылая комнатная муха несколько раз садилась на кусок хлеба типа «кирпич», который он по деревенской привычке подставлял под ложку, подхватывая оранжевую каплю. – «Искусству нужен так Балиев, как жопе газ «Дашава-Киев» – ни с того ни с сего сообщил он Пупсику бородатую театральную остроту.


В. смотрел на город. Ловкая бабенка, которую он подцепил год назад на Лукьяновском рынке, рассказывала ему об увиденном: «Ты шо, совсем тупой? Вон он – Владимирский, за башней! Там, где огоньки перебегают! А это – Карнеги-холл… Может, в твоей Америке тоже такой, а это – наш!»

Частоколом проросший сквозь мать городов русских Манхеттен безжалостно ранил и без того нездоровую психику В., на протяжении последних двадцати лет мучимую патологическим видением-сном: он идет по незнакомому городу, кругом ни души, все окна черным-черны, безнадежно горят люминесцентные, мертвецкого оттенка фонари, свет медленно вытекает из плафонов и впивается в асфальт. И все. Сон этот однообразен и бесконечен, и с самого начала известно – идти совершенно некуда, никто нигде не ждет и даже не подозревает, что некто в чужих сандалиях и несвежих джинсах со склада WIZO[2], еще недавно воображал себя человеком. И вот теперь, вернувшись в родной город, он опознавал вовсе не милые сердцу кудреватые кроны да купола, а мерзкое собственное видение, как бы напророченное злобной судьбой.

Бабенка преуспевала. За тот самый год, когда В. лишился, наконец, всякой возможности зарабатывать в Иерусалиме приобретенной некогда в Харькове профессией «дизайн-интерьер», она из продавщицы тухлого сала превратилась в полного просперити предпринимателя. Руководимая ею торговая сеть из двух зеленых киосков называлась «Ласощi плюс».

– Я прочитала про дурдом! Хорошо написано, я плакала! Это надо напечатать… Вообще ты дурак! Мог бы продавать свои картины в инстаграме! Люди там такое продают, что… Ты дремучий совок, люди как люди за свои книги получают гонорары, а ты получаешь этот… на три буквы! А как тебя там врачиха трахала – это правда? Ты вообще беззащитный какой-то, хотя не дурак… Я знаю – это ты про свою жену написал – она тебя, наверное, очень любит. Мы, дуры, вас жалеем!

Про дурдом В. писал уже четыре года, пытаясь докопаться до тех пластов своей психики, где как ему казалось, находится главный он сам. Тот «он», которого В. наблюдал в себе ежедневно, никак не тянул на главного. Книжку он назвал «Я» и пытался всучить на предмет ознакомления какому-нибудь стоящему психиатру. Но все они оказались людьми крайне занятыми, усталыми, и предложение почитать произведение очередного психа-графомана вызывало у них лишь добрую улыбку и твердое обещание обязательно прочесть. Некоторые поступали после этого так: забирали из трепещущих рук В. распечатанные на принтере листы, аккуратно укладывали в извлеченную из ящика стола гнилого цвета картонную папочку, и клали на то же место, где она была до того. Затем неизменно отвечали на звонки надписью: «Нахожусь на совещании, по окончании свяжусь с Вами». Иные наоборот, сперва хмурились и, взяв предусмотрительно уже уложенное в папочку произведение, клали его на стол и некоторое время задумчиво пощелкивали по нему ногтем. И лишь затем, как бы просветлев, улыбались ласковой улыбкой. Но потом вели себя точно так же: погружались в перманентное молчание. Добрая улыбка, сопровождаемая обнадеживающим больного обещанием исполнить просимое, сама по себе дает известный терапевтический эффект. Собственно говоря, возможности здесь неисчерпаемы: творчески используя несложные вариации, описанный прием можно повторять бесчисленное количество раз. Такой способ общения как с окружающими вообще, так и с душевнобольными в частности, и является, по-видимому, самым экономным – в смысле затрат душевной энергии врача-психиатра. Самый знаменитый психиатр, получив книгу в электронном виде, твердо обещал прочесть, как только найдет время. В. терпеливо ждал, переделывал, вписывал и вымарывал, и с ужасом думал, что когда получит отзыв, от посланного мало что останется, и надо будет начинать все сначала. А годы шли… «Люди делятся на здоровых, больных и психиатров, – думал В., – и всех их надо жалеть».

Навротский привык властвовать над материей. У себя в НИИАСЕ ставил смелые эксперименты. Мигали лампочки, оживали стрелочки, затем над каким-нибудь сочленением начинал куриться легкий дымок, раздавался треск и лишь горькие матюги оживляли умершую лабораторию. Но коллектив не сдавался. Продолжал поиски. Менял схему. И через какое-то время (обозначим его буквой X) – пусть с трудом, через взлеты и падения. Но все-таки ученый совет давал добро, и комиссия принимала прибор… А потом – внедрение, пуск-наладка, массовое производство, глядишь – и мир стал светлее! И вот теперь, на старой площади, среди палаток, диких воплей и бессмысленного галдежа, ему казалось: он в лаборатории, время Х пошло, надо только поднапрячься, творчески переосмыслить, увлечь идеей товарищей, и… Все вокруг колыхалось, бурлило и, казалось, вот-вот образует прочные энергетические связи и структурируется – т.е. можно было заключить, что подход к проблеме найден, методика отрабатывается, и что реакция на воздействие не только имеет место, но и сам процесс идет в нужном направлении. На балконе у него хранились сувениры с Майдана: камни, куски искореженного железа, закопченная бутылка с отбитым горлышком, какие-то обгорелые брюки и т.п. С горя перечитывая «Преступление и наказание», Навротский наткнулся на знакомую со школьной скамьи фразу насчет расположения кирпичиков в фаланстере, от которого якобы все и зависит. – «Да, кирпичики – говно! – подумал он – вот в чем беда! Ничего путного из них не построишь». И по привычке полез в холодильник. – Триллобиты! – шептал он себе под нос, просматривая новости.

Навротский любил сидеть за столом. Обычно перед ним стояли две одинаковые лабораторные посудины. В одной была водка «Немиров», в другой чай «Цветочный». Водка помогала, но плохо. Чай же не вкусом – названием – напоминал о дальнем дорогом: поездках под г. Тетерев, в поле, в лес, на речку. Палатки, дым костра, русалочий хохот в сумерках, и цветы немятые – целые луга, до самого горизонта. – Что-то не так пошло – думал Навротский, не тем все это кончилось…

Бабенка постоянно врала, и В. никак не мог понять, почему все сильнее привязывается к ней. «На деле она не врет!» – думалось ему как-то под вечер в истерично раскачивающейся маршрутке, – Она пытается казаться тем, чей ей хотелось бы быть, но не удается в силу укоренившихся похабных привычек. Она рисует во мне свой поэтический образ!» – колесо подпрыгнуло на ухабе и В. непроизвольно икнул. – Так где же правда? – продолжал он думать, запоздало прикрыв рот рукой. – Где: в случайностях собачьей жизни, или в недостижимой мечте? На деле все было гораздо приземлённей: симптомы уретрита, ощущаемые в маршрутке куда сильнее, чем при пешем передвижении, вполне можно было приписать как преклонному возрасту, так и целому ряду легких, но все же вполне венерических заболеваний. И в этом случае понятие «правда», теряя свой весьма расплывчатый философско-гносеологический оттенок, заметно смещалось в сторону однозначного медицинского диагноза. «Черт знает, чем они здесь лечат! Схожу к врачу уже в Израиле!» – думал он, подымаясь по лестнице. В соседнем доме когда-то жила его жена, – и обшарпанная лестница, и сама квартира новой подруги были в сущности одним из тех бредово-ностальгических видений, которые так трогательно воспроизводил когда-то Тарковский в своем шедевре «Солярис». «А чем, по сути, являются мои литературные упражнения, – думал В., успокаивая расшалившееся сердце на лестничной площадке, – как не попыткой выделить из бесконечного ряда возможных интерпретаций реальности наименее оскорбительную для моего «я», каковую впоследствии с упорством маньяка буду выдавать за чистую как девичья слеза правду? Мало того – со временем сам поверю в то, что «оно так и было!» А новая возлюбленная, постоянно хитря и изворачиваясь, все же отлично сознает, что делает, и потому куда как правдивей, чем я!»

Закуски оставалось всё меньше. Исчезли пирожки с капустой, соленые огурцы… 

– Пиша, невольно обмакиваешься в литературную среду! – с неприятной улыбкой заявил В. и поперхнулся куском черствого бублика, который Бызов незаметно положил на стол. – Отсутствие в этой консорции каких-либо правил, не говоря уже об этических традициях, напрашивается на сравнение… Типичная «сучня»!

Бызов глухо кашлянул, изо рта у него вылетело облачко пара. Отопление полетело два дня назад, и температура в подвале достигла критического предела. 

– Там и «вертухаев» полно! – продолжал В., – надзирают за порядком в СМИ и массовых изданиях! Есть и «придурки», занимающие оплачиваемые дополнительной пайкой должности: «нарядчик», «парикмахер», «банщик» и т.п. Таким «по понятиям» и руку подавать западло! Себя лично я определил бы как «фраера дешевого» – ни разу еще не получал самомалейшего материального вознаграждения за свои опусы! Ноги, блин, мерзнут! – не в лад закончил В. и протянул руки к ярко-малиновым спиралям обогревателя, который Бызов предусмотрительно засунул под столик. За окнами серело, казалось, сырая тьма валит в подвал с тротуара. Бызов угрюмо оглядел свою мастерскую, заваленную нереализованными холстами, рука его непроизвольно потянулась к столику, но по дороге сжалась в кулак и вернулась в нагретый ею карман. 

– Надо дегжатся! – решительно прокартавил он. – Пгочитай хогошую книгу Кантога – «Учебник гисования!» 

– Но, знаешь, полно и тех, кто сами оплачивают опубличивание своих произведений. Я обозначил бы их как «литературных петухов» – продолжал В., прислушиваясь к охватившему его смешанному чувству сострадания, подлой радости и злобного презрения, – Впрочем, есть и живота не щадящие спасения души ради! – продолжил он после угрюмой паузы. – Считают унизительным любые торги с проглотами, принципиально печатаются за собственный кошт! – В. торопливо схватил бутылку, налил и выпил, забыв о Бызове. – Такие вещи мог позволить себе какой-нибудь Петроний. Так ведь то было при Нероне! Чувак сам писал стихи, не чуждался сцены… Как-то время находил! А ведь был императором и Великим Понтификом по совместительству… самиздат не запрещал! – продолжал В., глядя в тускло зажелтевшее уже окно. – Кстати, умер Петроний красиво – обложился обоеполыми лицами пубертатного возраста и под звуки цитр и тимпанов вскрыл себе вены. Лично я могу позволить себе лишь раствор «Крысида», да и то… Относительно дешевые соединения мышьяка и свинца, сульфат таллия, жёлтый или белый фосфор и стрихнин запрещены к продаже, их теперь не достать! – продолжал В., глумясь над такими, как он сам. 

– Кончай тему! – прервал его излияния Бызов – Надо дожить! Кстати, немного осталось…


Художник Николай Немчук работал адвокатом. В начальных классах он посещал изостудию Асташинского. Это был тихий, замкнутый мальчик. Однажды, занимаясь уборкой (он часто оказывался дежурным), сгреб весь оставшийся пластилин в кучу, и как-то бессознательно оторвав от нее кусок, примял, а затем, увлекшись, еще немного полепил. Высокое, захватанное грязными руками окно студии выходило прямо на бывшую пл. Калинина. Там затухал сырой осенний вечер. Последний покинувший помещение юный талант нарочно погасил свет. Немчук из угрюмого упрямства его не включил, и в комнате повисла пахнущая едой сизая мгла – ввиду ограниченной площади, дети поедали свои «завтраки» прямо на рабочем месте – среди баночек с гуашью и пластилиновых гавелыков. Немчук, гудя себе под нос (обычно ему это запрещали), почти бессознательно добавил еще что-то и вдруг вспотел: глянули на него из кучи маленькие безжалостные глазки над бурозелёной головогрудью из которой торчала одна-единственная конечность. Она как бы одновременно указывала и манила. Уже на площади, волоча за собой портфель и клетчатую, разбухшую от дождя папку с рисунками, Немчук все еще видел перед собой этот липкий и двусмысленный вырост и, шаркая ботинками по мокрому асфальту, чувствовал, что даром ему все это не пройдет. Впрочем, он и так частенько это чувствовал и, в сущности, не ошибся.

Одноклассники маленького Немчука травили и называли сперва Немой, а потом и Нёмой. «Это имя тебе больше подходит!» – утверждали они. Кличка прижилась. У Асташинского юные дарования развлекались, укладывая на Нёмин стул кнопки острием вверх, а также куски теплого пластилина, которые плохо отстирывались. Для этого пластилин сначала разогревали до полужидкого состояния на батарее центрального отопления. Следует отметить, что дети, не лишенные художественного таланта, отличаются повышенной изобретательностью. Это замечание нам еще пригодиться!

Писать стихи Коля-Нёма начал в восьмом классе, когда влюбился, но никому не сказал. Так что «она» никогда об этом не узнала. Школу окончил без золотой медали, поступил на юрфак. Хороший «фак», отличная специальность! Лучше лишь – зубной техник. Но зато адвокат куда престижней, если с того боку смотреть. Хотя многие смотрят и не с того: если золотишком не балуешь, тебя никто не тронет – борщ с мясом, хлеб с маслом, детишки в украинский Артек «Черноморка», ездют… А адвокат, – тот всегда на переднем крае. Чуть что не так, не к тому прикоснулся, не у того взял, не с теми не то не там сказанул – и полная потеря сна… До самого нитроглицерина.

Еще на последнем курсе Коля отрастил интеллигентную бородку, так что все принимали его за еврея. Сносил молча. Увидев в коридоре, некоторые шли прямо к нему даже имени не спросив, и лишь потом… – но было уже поздно! Впрочем, никто не бывал разочарован – адвокат он был «на ять», и даже еще лучше. «С таким лицом – и такая фамилия!» – заметили ему какие-то жулики с Ремточмеханики… А когда в 90-е все полетело вверх тормашками, открыл свою контору. Никому не отказывал. Особенно Джибе с Ереванской – в школьные еще годы познакомились, в фойе кинотеатра «Спутник», где Нёмочка курил сигарету «Опал», выпуская дым в ладошку. «Жиденка не трогать!» – крикнул тогда Джиба, – «Я сам!». Но, подойдя, почему-то улыбнулся и закурил из Колиной пачки, словно почуял будущего своего «доктора»[3]. Коля-Нёма работал со всеми – обязанность адвоката обеспечить правовую защиту любому гражданину, кто бы он ни был. Евреи тоже валили к нему по старой памяти. Скоро приобрел дорогую мебель и запретил бросать окурки на пол – для этого появились красивые литые пепельницы. Секретарша вытряхивала их в специальную пластиковую урну, а потом выносила во двор и выкидывала в мусорный бак. Очки в золотой оправе, отлично сшитый костюм, французский одеколон личный автомобиль «Жигули-комби», зажигалка «Дюпон» создавали впечатление полного просперити… Не изжитое до конца поэтическое начало пробивалось иногда в виде портретных изображений клиентов, рисуемых авторучкой «Паркер» на бланках: «Николай Немчук. Адвокатские услуги».

Джиба, которому не стоило душевного напряжения «посадить на перо» кого угодно, был первым, кто адекватно отреагировал на ассирийскую тоску в детских еще глазах своего будущего приятеля. Видимо, у него был какой-то лишний ген, приобретенный предками в 1898 г. во время резни ассирийцев в Тиари, или в 1898 г. в Эдессе, где османы вырезали 40 тысяч, а может, когда персы резали ассирийцев в городе Хой, или еще когда… Древние народы отличаются от юных именно лишь количеством таких событий.

Немчук умел отмазать кого угодно – но не умел взять деньги. Куча пластилина давно воткнула в него свою зеленую конечность: он был женат на нелюбимой женщине. Кроме того, недавно потерял маленького сына, больного с самого рождения какой-то неизлечимой болезнью. Несколько светил отсосали у семьи немалые денежки, но не только не вылечили, но даже не пришли к согласию по поводу того, чем именно ребенок болен.

В. был влюблен в секретаря четырнадцатой Юридической консультации, Элину Сасину, по кличке Сися, а она очень хотела выйти замуж за Немчука – доброго, тихого, нуждающегося в женском внимании и опеке. Кличка, отнюдь не случайная, привлекала: наличие поблизости огромных материнских форм успокаивало и давало уверенность, но Коля-Нёма тянул соплю. Никак не решался развестись со второй, еще более чем первая нелюбимой женой. Тогда Сися приняла меры: попросила В. раздеться догола, лечь в постель, и когда придет Нёма, вести себя вызывающе.

– Как только этот адвокатишка вякнет, – предупредил В., – выкину за дверь! – Мало того, что у тебя есть еще один любовник, так я должен его на тебе женить!

Но Сися это категорически запретила: «Если ты меня любишь, просто лежи. Пусть он задумается!»

В. в то время как раз работал над средними пальцами – висел на турниках, притолоках и других выступах. Симпатий к адвокатам вообще не испытывал, а к Немчуку в особенности. Лежа на широкой Сисиной тахте, В. представлял себе, как зацепит юриста за что-нибудь средним пальцем и… Раздался звонок. В. окинул взглядом перину и принял позу отдыхающего фавна. Кто-то тихо вошел и сел в кресло. Сися вышла в кухню и занялась сервировкой подносика с бутербродами. В комнате было тихо. В. полежал еще немного, а потом глянул в угол. Там, ссутулясь, сидел бледный человек. Он чуть повернулся, невыносимые глаза блеснули и исчезли.

– Извините, – тихо сказал В., – я только оденусь!

Затем они ели бутерброды с чаем и в конце концов отправились втроем в кинотеатр на просмотр фильма, название которого не зафиксировалось в памяти. Встреча лишь укрепила трёхсторонние отношения, обратив в прах наивные надежды Сасиной, несмотря на огромный практический опыт малознакомой с сочинениями З. Фройда и Карла Ауэ.

Хроническое невезение Немчука попахивало мистикой. Стоило ему затеять что-либо нацеленное на повышение уровня жизни, как… Откроет, к примеру, собственный офис с гуманнейшими намерениями блюсти законность в одной отдельно взятой юридической конторе, и тут же клиентами становятся члены ассирийской группировки и евреи. Т.е. именно те представители общества, которые крепко задумываются, когда приходит время вносить причитающееся за юридические услуги вознаграждение. Особенно если вместо сталистого блеска у тебя в глазах тысячелетняя тоска. Женщины же, которым почему-то принято приписывать мягкость, нежность, сочувствие и т.п., при виде Немчука реагировали по Станиславскому. Автор «Работы актера над самим собой» утверждал, что если актеру А. следует по ходу пьесы изображать жертву, то чтобы ему помочь, актеру Б. следует отыскать в себе мучительские качества. И побывай (разумеется, чудом!) великий мастер в квартире супругов Немчук, не выскочил бы он оттуда по своему обыкновению с криком «Не верю!», а наоборот – смотрел бы с умилением на разыгрывавшиеся сцены.

Немчук любил собак – сначала белого пуделя Пушка, а затем сучку бассет-хаунда Розочку. Обоих задавил собственным автомобилем, пытаясь припарковаться в узком переулке у своего дома. Перед самой своей погибелью Розочка расколотила любимую и очень не дешевую фарфоровую напольную вазу – весомую часть приданого второй жены, а Пушок имел привычку поедать на прогулке чужие экскременты, а потом бросаться в постель и ласкаться к хозяевам.

В периоды траура по домашним любимцам, которые затягивались на полгода и более, Нёма становился абсолютно неспособен к адекватному общению с клиентами, и деньги ему платили лишь находящиеся в приступе покаяния неврастеники.

Джиба же набирал вес. Давно прошли те времена, когда, гогоча на весь сквер, он громко делился с приятелями подробностями своих занятий онанизмом. Кривая контролируемых ассирийцами предприятий неуклонно шла вверх. А кривой юридических проблем занимался «доктор» Немчук.


В своем однокомнатном универсуме бабёнка оказалась чем-то вроде Евы в Эдеме, и потому не подлежала критике. Разбросанные по стульям ее разномастные тряпки, шпильки и флакончики приобрели сакральное содержание. Тянуло преклонить колени. Прошлое казалось бредом, полным бессмысленно-жестоких видений, а рассохшийся паркет и покрытые зеленой плесенью обои явились Землёй обетованной, обретенной после дурного египетского сна.


Вернувшись домой, на территории, В. первым делом побежал к врачу. До начала приема оставалось минут десять, но, увидев нервного больного, добрый уролог пригласил его в кабинет. В. вошел и присел на край стула. Прямо перед ним красовалась красно-синяя схема мочеполовых путей. На столе лежала картонная коробка с резиновыми перчатками. В. боязливо покосился на стеклянный шкафчик с сияющими чистотой инструментами.

– На что жалуемся? – начал врач, безошибочно определив соотечественника.

– Да так… – робко начал было В., – наведался в родной город…

– Понимаю…

– И это… вступил в контакт с малознако …

– А конкретно?

– Боли в области простаты. При мочеиспуска…

– Сделаем анализ…

– Когда я…

– Меня, знаете, тоже на родину тянет… Намаешься здесь с этими… А вы, вижу… простите, по профессии – кто?

– Художник… монументалист…

– Да что вы говорите! У меня куча знакомых! Может, встречали: Левин, Самохвалов, Цадок-Трахтенберг…

– Да я, знаете, немного социопат, хотя Цадок-Трахтенберг… я его еще по Ленинграду помню!

– Господи, так вы из Питера?

– Нет, я…

– Шевчук! Гребень! А «митьки»? Шагина, Лихмарёв… Копейкин – гений! Волкова читали? Соломона?

– Я из Киева!

– А Соловьев, Сапего… Душа-то, душа какая! Братушки! – врач закатил глаза и поднял руки, но улыбка тут же увяла.

– Как? Что вы сказали? Откуда?

– Я из…

– Ага… И давно это у вас?

– Да недели эдак че…

– Да там у вас чёрт-те что творится!

– Так вы ведь еще не…

– Протоукры! Претензии на… А оборона Севастополя? Был я в вашем Киеве! Отказались обслуживать, козлы! На «мови» давай! Пособники! Из ЦРУшной пробирки! Ну-ка, нагнитесь, спустите штаны!

– А?

– Ниже!

– Кхэ-э-э… видите ли, Украина ведь исторически…

– Да кто им даст!

– Лишь в двадцать первом году… Центральна Рада…

– Крым – чей?

– Никита Сергеевич Хру…

– Еще раз! По результатам народного референдума?

– Укра-а-а…

– Нету такого народа!

– Есть!

– Есть?!

– Ой! А-а!

– Порошенко – выродок и мразь! Там у вас поголовный сифон! Не исключено и ВИЧ-ифицирование… А простата в порядке! Хотя в вашем-то возрасте особого значения это уже не имеет…


Марк Аронович Чепкер держал собаку, которая воняла пельменями. Занимался автомобилями. Работал быстро, качественно по гибким ценам. Восстанавливал убитые тачки. Делал «полиш». Мятые бамперы поливал из электрочайника кипятком и выправлял руками. Клиенты его уважали, ценили и называли «доктор Марк». Собственной мастерской не открывал, налогов не платил, рабочих не нанимал. Все делал один. А когда не мог один, делал с арабами. У них был гараж, и там всё, чего не было у доктора: яма, кран-балка, Ахмед и пара придурков. Инструмент хранил в спальнях, а жил в салоне с аффенпинчером Вовой. Это была беспроигрышная стратегия: зачем пенсионеру платить за помещение, нанимать бухгалтера, возиться с вампирами из налогового? Кроме того, у Ахмеда был склад сверхдешевых запчастей ко всем существующим в регионе маркам автомобилей, чуть не ежедневно разбираемых на эти самые части угонщиками из Ерихо.

Чепкер прибыл в Израиль прямо из города Сургута, с русской женой, которая приучила его закусывать крошечными, размером с вишенку, пельменями. Лепили с двумя соседками. Это был старинный сибирский ритуал. Они ставили на стол миску самодельного говяжье-свиного фарша, сдобренного черным перцем и бутылку водки, а готовые пельмени густо пересыпали мукой и складывали в выварку. Когда бутылка пустела, доставали из холодильника новую. Набитую пельменями емкость выставляли на балкон. Однажды при этом в комнату влетел воробей, похожий на замерзающий пельмень. Он уселся на шкафу и растопырил крылья, дабы увеличить площадь соприкосновения с теплым воздухом. Из клюва у него шел пар. За воробья выпили, закусили первой порцией пельменей. Одна из соседок жены Чепкера, бывшая главврач скорой помощи г. Сургута, числилась северной женой В. Это была смуглокожая широкоплечая якутка с матриархальными замашками. Пила она столько, что даже в Сургуте, при хронической нехватке кадров, ее понизили в должности – до нач. бригады. Характер ее от этого не улучшился. Однажды В. неудачно спрыгнул с высокой кровати, украшенной никелированными финтифлюшками, и попал правой щиколоткой прямо в модный тогда сабо работы местных умельцев. Нога распухала на глазах. 

– Нина! – заорал В. – сделай что-нибудь! Ты ж врач или кто!

Нина вильнула замшевым плечиком и вынула изо рта сигарету. 

– Ты мужик или кто? Херня-то какая! Иди в ванну и сунь под холодную воду… 

– Там сосуд перебило! – кричал В. – Смотри: уже как валенок и дальше пухнет! 

– Давай, вали – время только теряешь! Что я сделаю… у нас на днях один на кране повис. Заклинило у него что-то, а он, пьяный, полез, хорошо, что ногой в тросах зацепился – висит вниз головой… Ветер жуткий был! Орет – а не слышно! Кран качается, и он на кране. Ну, мы приезжаем – а как его достать? «Повезло, козлу!» – сказанул прораб. Пожарным позвонили, ментам… Никто не едет. Заносы, мол… Ну, свои его как-то вытащили – где-то через час уже. Так что ты думаешь – живой! Налили ему стакан чистого – у нас всегда есть, – лучше всяких уколов! Оттаял…Человек наш, и со стажем: триста материка, плюс «полярки»... Потом приходил, благодарил: трески принес, клюквы мороженой… назад его повезли – сирену включили! Не то что ты – говно! Вали, говорю, в ванну!

В Израиле сибирячке Чепкер разонравился, и она ушла к другому. Тогда он стал покупать пельмени в русском магазине. Они мало напоминали те, сибирские, но Чепкер ел их в память о жене. Варил в большой кастрюле, ставил на стол бутылку. Пельмени макал в солонку, отчего соль в ней слипалась в желтоватую субстанцию с запахом фарша. Обычно Чепкер засыпал, не докончив трапезы. Голова его приклеивалась к столу рядом с кастрюлей – тарелками он не пользовался, чтоб не мыть. Остаток слипшихся пельменей давал Вовику прямо с газеты. Вовик ел пельмени неохотно, но другой пищи не было. Собаки во дворе любили нюхать Вовика и не обижали, несмотря на малый рост.

Однажды Чепкер решил посмотреть Израиль, которого не видел со дня приезда. В дороге захотел пить, припарковал машину и зашел в «Пундак-а-мааян» – стекляшку, где подавали фалафель и шоколадные батончики. Взял бутылку минеральной, пластмассовый стаканчик, и уселся, глядя на крашеный ярко-синей краской танк, установленный перед заведением в память о минувших битвах за свободу и независимость еврейского народа. За прилавком стоял здоровенный детина с серьгой в ухе и небольшим синим, в тон бронетехнике, ирокезом. Вокруг танка скакали дети, влезали в его раскаленное нутро, и от этого Чепкеру становилось еще жарче. В помещении ничто не шевелилось кроме двух мух, исполнявших на столе брачный танец. Они по очереди наскакивали друг на друга, после чего взлетали с противным жужжанием. На эти малоприличные действия их толкали, по-видимому, капли пролитого пива, к которым они периодически припадали гнусного вида хоботками. Наконец детина вздохнул, вытащил откуда-то несвежую тряпку, походкой реанимированного двинулся к столику, протер его и уселся напротив Чепкера.

– Я вижу, у вас собака… У меня тоже был такой… Недавно умер… – начал он, вопросительно глядя на Чепкера. – Меня зовут Шай! А чем вы его кормите? Ветеринар сказал, что я использовал не тот корм, и посоветовал купить у него «Роял конин», экономичную расфасовку 50 кг… Там еще много осталось… Может, по бутылочке пивка… за мой счет?! 

– Я за рулем! – сказал Чепкер. 

– Я знаю… Но если нормально вести машину, то… – На день рождения, когда нам исполнилось восемнадцать, папа подарил каждому по миллиону долларов… Брат владеет сетью продуктовых магазинов. Однажды, когда папа не разрешил мне взять «Бугатти»… Мне в тот день пятнадцать минуло. Я как раз начал ходить к психологу. Противная баба! Жаловалась на меня отцу, что я якобы ее лапал! Короче, я очень разозлился. Почему он не дает покатать друзей на новой машине? Я ведь отлично вожу – отец сам нас учил! А тут – день рождения! Короче, когда все ушли, взял я канистру с девяносто пятым… Сгорело тогда тысяч на пятьсот: джип «Чероки», «Мустанг» 1987 года, этот проклятый «Бугатти» и еще всякое говно… Слушай, а куда ты едешь? Знаешь, ты классный… оставайся у меня! Поговорим, выпьем. Сейчас не сезон… С утра ты – второй! У меня лошади есть, завтра суббота, проедемся! 

– Я на лошадях не умею! 

– Чепуха! У меня есть один очень хороший мерин. Главное – держи поводья все время натянутыми! Извини, я совсем забыл… Хотел спросить тебя: сам ты откуда? Из Сибири? Не может быть! И как там люди живут? Ремонтировал машины? Так там же снег?! На Аляске я не был… Понимаю… Знаешь, давай выпьем водки! Мне рассказывали, у вас там ее любят!

На следующее утро выехали. Шай вывел мерина и велел Чепкеру взяться обеими руками за луку седла, а левую ногу согнуть в колене. Схваченный за эту ногу автомеханик мигом оказался на худой спине животного. Затем мерин зачем-то выгнулся, и доктор Марк клюнул носом, едва не упершись в потную рыжую шею. Тут же его снова подбросило, но Шай моментально навел порядок и велел, как можно туже выбрать поводья. Мерин задрал голову и Чепкер вдруг вспомнил Аничков мост, который ему однажды, еще в школьные годы, довелось увидать на картинке. Между тем Шай вывел малорослого арабского жеребца и вскочил на него как на велосипед. 

– Ну, с богом! – сказал он и едва слышно цокнул языком. Жеребец тронулся. Мерин заплясал на месте и пошел вслед почему-то боком. Так они двигались, пока не выехали за ворота. Шай велел потуже охватить лошадь ногами, спину выровнять, и главное, не засовывать ногу глубоко в стремя, т.к. бывали нехорошие случаи, когда… Выполняя указания, доктор Марк, сам не понимая, как это случилось, чуть ослабил поводья. Пейзаж тут же рванулся навстречу, будто кто-то до отказа вдавил в пол педаль «Альфа Ромео 8C». Чепкер продержался довольно долго, пока мерин не доскакал до небольшого рва, отделявшего соседнее поле. Там автомеханик взлетел особенно высоко, так что, когда он попытался «потуже охватить лошадь ногами» меж ними ничего не оказалось. Упал он удачно – сразу за рвом в кучу бурьяна. Мерина нашли на дальнем краю поля, где он ощипывал листочки с каких-то кустиков. Несмотря на бурные протесты, упавший был снова водворен в седло и весь остальной путь натягивал поводья так, что когда вернулись домой, не мог поднести стакан ко рту.

За столом Шай продолжил рассказ о своей жизни. Марк успел запомнить лишь начальный эпизод: как, получив миллион, Шай тут же отправился в Ерихо, в единственное в стране приличное казино, где к утру ему простили долг в сорок тысяч долларов. – С тех пор стою здесь, – объяснил Шай. Брат поставил. Работаю вот… На жизнь хватает. А лошадей папа подарил, еще до того…

С В. познакомила доктора Марка бывшая жена, зубной техник. Искусственная челюсть ее работы омолодила запавший рот бывшего художника-оформителя. Воспоминания о Сургуте, где В. с таким успехом применил навыки этой профессии, укрепили отношения. Однажды Чепкер предложил съездить к Шаю – посидеть-отдохнуть, и В. захватил с собой знакомую, любительницу конного спорта. Шай к тому времени женился на юной красавице-эфиопке, которую еще до того отяготил громадным животом. Первое, что он сделал, увидав подругу В., это осведомился «даёт» ли она. Затем поведал печальную историю о том, как они с братом пошли в ресторан, где один марроканец повел себя грубо. Это обошлось Шаю в 70 тысяч шекелей. Такую сумму судья назначил за нанесение оскорбления действием, повлекшее временную утрату трудоспособности пострадавшими. Решением суда Шай был возмущен: «У этого урода всего только перелом нижней челюсти! Почему он не может продолжать развозить пиццу на своем гребаном микроавтобусе? Хотел оскорбить моего брата!»

И зачем только встрял этот одичалый еврей в снега Сургута? Какая связь меж синим его ирокезом и горячим черным завитком на якутской мохнатке Нины? Дивны дела твои, господи! Дышит паром оледенелый воробей над раскаленными камнями иудейскими, грохочет копытами низкорослый арабский жеребец, летят мне навстречу высохшие до корней пальмы, и колотит безжалостно седло в старческую худую задницу…


– Китай! Там щас крутится нормальное бабло! Што вы говорите? Не-не, как приеду – я вас наберу!

– Вы зарабатываете трудом, а я просто набираю! Евросоюз… Скоко щас программ помощи Украине? А Африка? Биотуалеты надо? А возьмите как грузины щас подымаются! Австрийский посол сидит в этой, как её? В Раче… район такой – наводнение-землетрясение… жиды тамошние давно синагогу бросили и к себе – в палестинскую автономию. А черножопые обижаются за Южную Осетию… Им в глубокой раче еще сидеть и сидеть… Вместе с хохлами. Так что нам помогать и помогать. Рукой помощи!


– Нет, я в Китае…

– Мне сказали, ты это…

– Правильно сказали!

– Но почему в Китае?

– Вариант хороший! Тут нормальный батюшка, – Саша Юй…

– Как ты сказал?

– Юй! Я подъехал…

– Как-как?

– Юй! Юй! Фамилия такая!

– Я ничего… скажи токо – зачем тебе?

– Как зачем? А вдруг он есть?

– Кто?

– Конь в пальто! Бог, мать твою!

– А… нормально… но тебе зачем?

– Ты тупой? Если есть – не хочется оказаться неожиданно в лохах!

– Так ты ж это… еврей!

– Ну… сейчас РПЦ как бы… более нормально… а тут…

– Так ты в Китае или как?

– Я тебе русским языком! Короче, приеду – сразу тебя наберу!


Я вбегаю в собственный текст как в прохладный подъезд, прячусь от потной всеобщей истины в правду отполированной плоскостопыми городскими подошвами ступени. Я усаживаюсь тут, где пахнет копперфильдами, котлетами и котами.


Коппер – зв. 3 раз.

Фильдин – 1 раз.


– выведено слюнявым химическим карандашом прямо под залапанным сосочком дверного звонка.

Фильдин – небритый идиот с тараканьими глазками под засмальцованной кепкой, и она-Коппер, с ее вулканическими из-под шелкового платья геотермическими слоями, отложениями, магматическими выпуклостями и ложбинами, а рядом Коппер-он, неудержанный памятью знак отрицания в парусиновых туфлях. И мамин «Давид Копперфильд» в зеленом переплёте, дочитанный до 29 страницы, открываемый раз в десятилетие. Клара Пеготи-Баркис, – точнейший портрет нашей Маруси с красными руками по локоть в белой пене, эмалированный тазик с ребристой жестяной «досточкой» на табуретке посреди кухни, выварка на плите: бульон с содой из наволочек и простыней. Натирание хоз. мыла на пищевой терке.


– Как насчет биотуалетов?

– Тебестоимость значительно снижена… Но не борзей дальше!


– Я читала твоего Мальденштама!

– Понравилось?

– Вообще-то да…


Это путешествие оказалось непрерываемым. Чуть не написал непрерывным. Кто знает – если я умру – случайно или намеренно – не попаду ли я туда, куда вот уже много лет устремлены мои мысли.

Вдруг пришла геронтологическая идея разыскать соучеников из 1–3 классов школы, которую я покинул в мае 1959 года. Выплыла знакомая фамилия. Разыскал через Фейсбук, начал общаться по компутру… И друг школьных лет сорок восемь минут рассказывал мне, как хорошо было в Италии, где они с приятелями написали в Сохнут[4] жалобу на плохие условия пребывания, после чего их переправили в Приморские Альпы, где они провели полтора месяца лучше, чем в Сочи. Рассказ о последующих тридцати годах в США занял около 15 тягучих минут. Жизнь прошла! – подытожил бывший лидер 3-го А.

Однажды, когда мне было 7 лет, я увидел любовный треугольник. На полуторной железной кровати сидела совершенно голая Скоткина (все фамилии подлинные!) и курила большую папиросу – вероятно, «Беломор», но может и «Казбек». За узеньким столом сидели Романов и Чернышевский. Они пили водку. Дым висел под потолком голубыми слоями, за окном шел снег. «Пошел на х*й!» – вяло сказала Скоткина, – но я не двинулся с места. Беспомощно свисали приделанные к ее груди бледные груши, топорщилась линялая мочалка, неизвестно зачем стиснутая худыми ляжками. Двое мужчин что-то жевали, из-под стола уныло смотрел серый кот со старческими больными глазами.

Тихо было в узкой полутемной комнате. Шуршал по стеклу снег, поперхнулся и закашляся Романов. Чернышевский встал, протиснулся меж столом и кроватью и ударил его по спине. Романов что-то промычал. Чернышевский воротился на свой табурет. Синие отсветы тянулись от окна к моим ногам. Кот закрыл слезящиеся глаза и погрузился в сон. Скоткина пустила густую струю дыма, и она долго еще клубилась в душном, сыром воздухе, а я все стоял у полуоткрытой двери.

И поныне не открылась еще мне во всей полноте глубочайшая символика увиденного, непрестанно наполняется многозначными смыслами и подтекстами, смещаются акценты, трансформируются концепции… «Лишь один Господь существует явно, а все остальное неявно!» – выразился об этом феномене рабби Менахем-Мендл из Котска. Что же сказать сейчас, по прошествии стольких лет, когда в живых остался лишь зритель, наблюдатель-восприниматель чего-то, что… картинка в его дырявой памяти… не знаю, как закончить. Эту фразу можно бы длить и длить – получилось бы немало диссертаций, да и какой-никакой грантик на развитие темы – всего-то надо было бы повернуть ее в желательном спонсорам направлении… Но! Не для того работаю я сторожем-охранником с семнадцатилетним стажем. Зарплаты вполне хватает на то, чтобы послать любого туда, куда с такой непосредственностью посылали друг друга Чернышевский с Романовым – визитная карточка родного языка врезалась в мою память – надеюсь, навсегда! Думается, в эту самую минуту сформировалось и мое отношение к отношениям полов. Поединки из-за женщин вызывают у меня недоумение, а условности, присущие той или иной культуре, тревожат лишь мое любопытство: Драупади имела пять мужей, Тристан – Изольду, Саймон – Гарфункеля… На фоне разнообразных поисков и решений вполне человечно выглядел и упомянутый выше серый кот: сперва с диким воем набрасывался на соперников, а затем мирно ждал своей очереди к рябой кошечке, которая старательно задирала хвост перед каждым участником сексуальной драмы.


Жилплощадью владел Романов, Чернышевский же ночевал в восьмиметровой каморке лишь с высочайшего соизволения. Скоткина, впрочем, частенько уходила к разночинцу. Самодержец тут же ударялся в запой, но где-то к концу недели шел «разбираться». Бездомный философ жил как бы у брата, а в его собственной комнате обитала формальная, но на деле уже бывшая жена. Назло оппоненту стал почитывать однофамильца, которого в школе не читал – «время не было!» 

– Ты, блядь, кончай насчет свободы воли! – как-то заметил ему Романов – не подползай!

Но Чернышевский стал собирать книги – носил из библиотеки профтехучилища, где работал мастером производственного обучения, а кое-что и покупал. В конце концов библиотечка оказалась на подоконнике черной лестницы, а в комнате философа-разночинца угнездился новый сожитель – товаровед Октябрьского овощеторга. Чернышевский потихоньку переносил книги к Романову, но Скоткина, вообще-то не привыкшая себя утруждать, выносила хлам наружу. Книги валялись на коммунальной кухне, где каждый использовал их в соответствии со своими склонностями. Я взял себе одну. Как она называлась, так и не узнал, начиналось с сорок четвертой страницы, а заканчивалось на шестьдесят первой. Долго разлеплял я залитые супом листы, но ничего доступного разуму не находил. В конце концов раскрыл наугад и ткнул в страницу пальцем: «Явление содержит в себе различного от закона, определило себя, как нечто положительное, или как некоторое другое содержание; но оно есть существенно нечто отрицательное; оно есть присущие явлению форма и ее движение, как таковое». И лишь через много лет, в инфекционном отделении ЦВК госпиталя им. П.В.Мандрыка, взяв с соседской тумбочки книгу, тут же опознал неповторимый стиль автора. Величайший из философов оказался бесконечно прав. Текст содержал в себе «движение как таковое»: тяжкие рвотные позывы.


«Де-цтво маё пастой, пага-ди, не спе-ши…»


«Треугольник», вопреки мнению социологов, психологов и социопсихологов оказался удивительно прочным, и прекратил свое существование лишь в 1987 году по естественнейшей из причин – В.В. Скоткина скоропостижно скончалась на зеленой скамейке сквера. Ни привалившийся к ее плечу Романов, ни Чернышевский, удобно устроившийся на куче опавших листьев этого не заметили – они спали. Во времена торжества демократии и толерантности меня вряд ли осудят за напоминание о том невинном факте, что гипотенуза, удобно расположившаяся меж обоих своих катетов есть самая прочная с инженерной точки зрения конструкция.


– В каждом деле подход важен! Раз, в сквере, подсел… Грязный, оборванный, лет эдак семидесяти с лихуем… Шел бы ты отсюда – думаю, а он огляделся по сторонам и: «Молодой человек, я сейчас открою вам тайну… Я – Машиах!»[5] Что делать? Ну, извинился, отошел и позвонил в дурку, – спецбригада, сказали, выезжает... Возвращаюсь на лавочку, сижу-слушаю, поглядываю – где же санитары? Тут какие-то трое типичных в лапсердаках, в пейсах, подруливают и: «Господи святый-крепкий! Смотрите – Машиах!» Я перепугался… А они взяли его под руки: «Пойдемте с нами, уважаемый» – и такое понесли, что я сам чуть не спятил – может, и правда? Ну и отвели его, посадили в «скорую», и… Так я еще минут двадцать сидел!

В Керчи буксир протаранили! Хватайтесь за калаши! Капелланы, возгласите псалом «Почему взволновались народы!» И летит народ по воздуху в цинковых гробах, пока один олигарх петрушит другого...

– Плюрализм мнений, как говорил Михал Сергеич: альтернативное место рождения Иисуса! Вифлеем – да! Но Нацерет тоже! Паломник, который с настоящим умом, туда и туда отметится. Чтоб наверняка! Оправдает поездку… И церкви польза сугубая, и самому приятно – никто не скажет: «Что, прошляпил, лошина?» А я побывал! Кстати, чтоб не забыть – на Виа де ла Роса со мной случай вышел: там отпечаток есть! Когда Спаситель крест нёс, покачнулся, и рукой за стену – так там вся пятерня в камень впечатана – я сам трогал! А тут другой экскурсовод своё несет: Иерусалим, мол, был разрушен до основания, и на его месте другой построили, а слой, в котором, значит, крестный путь и все остановки – в семи метрах под нами! Это что ж выходит? С нами в группе один был… из Нижнего Тагила! Так, когда в Храм Гроба Господня пришли, он раз пять спросил: «Где гроб, где кости?» А Понтия Пилата за все дела сослали в Швейцарию – ни фига себе! Мой дедушка восемнадцать годков в Верхоянске отторчал – от звонка до звонка! А тут Люцерн! Короче, гора там есть – Пилатес! А кто был Фитнесс не знаю…


– Такая морда, будто вот-вот в штаны наложит… или уже!

– Напрасно вы так о цивилизации! Я работаю сторожем… Вы, извините, вообще не работаете. И мы можем себе позволить: прилетели сюда из Вены – недешево! А тут «Black Label», икра красная, люля-кебаб из свежей баранины, обратно же долма… Пиво-воды… За вино я вообще молчу.


Настоящий минет бывает, когда потолок грязно-желтого цвета, а за окном звенит трамвай.


– Слушаю, Срамышев!.. Пахов. Промежный. Ужов. Жабер. Секилев. Губов…

Б.М. считает, что настоящий писатель умеет выдумать настоящую фамилию!

– Знаешь, наш разговор соскочил с темы! – заметил В. слушающему его с помощью беспроводных наушников Ярошенко. – Всё хотим чего-то… Как я уже писал в «первом конце»: «А чем стремление стать Буддой отличается от стремления к полковничьей должности?» Доверимся же Вечному Дао… И Матка Боска Ченстоховска сделает все к лучшему! Главное – по причине плохого зрения не креститься на синагогу…


– Я тут поссорился! Что? Да, ты угадал!

– А нечего было втягивать человека в дурацкие разговоры!

– Начал он…

– Какой с него спрос! Разговаривает тоном политобозревателя. Участвует в форумах… Семьсот с чем-то в друзьях! Читал писание – два раза! Сейчас каждый офисный дебил считает необходимым иметь свое мнение о Трампе… Иначе семья, коллеги, приятели, и любой-всякий, кто только захочет, сочтут его не того…

– Он…

– Тут сосед высказался насчет Йом-кипура… Какой ботинок сначала надевать – левый или правый, а какой шнуровать! Как раз перед этим праздником я помогал ему с ремонтом – спервоначала все шло хорошо, но как щебень выносить, он навалил кучами: одну в десяти метрах от мусорника, другую у автостоянки, а последнюю прямо у моего забора. Устал, наверное… У него на участке всякого дерьма по пояс! И в машине тоже… Объедки, памперсы… Трактат «Сангедрин» знает наизусть, каббалу преподает! Но когда он предложил ходить к нему на уроки, я как запсихонул… А с ботинками так: сначала правый… Раби Леви Ицхак сказал, что у Творца есть две вещи в правой руке и две вещи в левой: Тора и цдака? – в правой, а жизнь и правосудие – в левой. Цдака это… как тебе, гою, объяснить… Справедливость! Но по-нашему справедливость и милосердие одно и то же… Типа, око за око… Как Ильич в шалаше – мог же и бритвой по глазам! Значит, надевая сначала правый ботинок мы символизируем этим превосходство Торы и милосердия, а шнуруя сначала правый, т.е. «завязывая»… ну, ты понял: завязал – значит живешь уже в согласии с УК, отдаешь предпочтение закону… Так что смирись во гресях…


В Дании Земсков купил себе солнечные «Bentley Platinum». В бизнес-классе оказался рядом с какой-то фифой: вертела усыпанным бриллиантами айфоном «Legend». Решил надеть. Звонко щелкнул футляр. Соседка обернулась, Земсков зачем-то снова раскрыл (футляр), а когда закрывал, защемило мизинец. В Москве «не было время» – то да сё, смотрит – напухло. Вечером ужрался на банкете, дальше вроде бы как что-то типа у кого-то в сауне на полу… вроде бы подымали, но не смогли: «Пускай лежит, жир сжигает!» Сутки отсыпался. Проснулся, смотрит, раздуло: палец на себя не похож… «Сучья сауна! Понавезут этих… по полу елозят!» – подумал и полетел в Гонконг, перетереть за оффшоры… Болело уже так, что на стуле не усидишь, руку прятал за борт пиджака. «Ты токо Бонапартом тут не ходи!» – сказал ему Гладилин. От Гладилина едва успел к Путпсу… Короче, когда добрался до поликлиники, стали колоть, а потом на скорой в больницу. В больнице сунули иглу в вену и что-то капало, а что – не спросил – не до того было. Сказали, палец отнимать надо – гангрена! Позвонил жене. Когда выписался уже без пальца, оказалось, жена подала на развод и арестовали счета. В общем, не повезло…

– По-настоящему можно любить только несчастных, да и то, когда несчастен сам… Понимаешь, – ничего лишнего!

– Я про историю читал… раньше как было? Чума так чума, или там холера… а сейчас застегнули в чехол, и даже не знаешь в чём дело. И всё валишь на врачей!


Горе тебе, народ жестоковыйный! Душу твою, упавшую с неба, обратили в «фиделе» и заточили в бархатный футляр о трёх замочках. Рав Моцарь утверждает, что первым надо открывать третий замочек, рабби Битовен говорит, что первым – второй, а раббан Чупин, что главное – не трогать первый. Но никто не знает, в какой руке держать смычок. И пишут, пишут, пишут… О замочках написано столько, что можно было бы наполнить все поезда в Биробиджан.

– Шапку на голову, шоб у вуха не надуло! – кричала мне Маруся – и была права.


– На АERO был? Жаль! Как с нашего павильона вышли – стемнело. Это мы к ним под крыло зашли. Изменяемой стреловидности. Сначала ползешь по стремянке… метров семь-восемь. Потом по коридору – градусов под сорок пять, на распорах, в кабину капитана Немо… Никаких экранов-дисплеев… Стрелки да кнопки. Короче – изделие 70-х годов прошлого века, изготовитель – «К», гениальная разработка Близнюка. Навигаторы-диспетчеры по бокам – на катапультах, и лезет к ним из стенки бумажная лента, а на ней – карта, с землей синхронизировано… И по карте той быстрее звука на врага. Высота 18 тыс., дальность по самые некуда. Крылатые ракеты и свободнопадающие… до 40 000 кг. Наш шеф кроме стрекоз еще «сухое» делал – в южной Америке где-то. Отличный винил! «Даймонд Аэркрафт», истребители Сухого… Разорился, но плевать: жена – Мицубиши… Это у него типа хобби было – самолеты делать. Одни убытки… Но – я сам в кружке занимался… знаю! Это такой кайф – планеры клеить, пускать! Возьмешь пузырь, и с друганами на горку. Пустишь – и пиздячит твой планер в даль светлую. Подальше от школы, от мудака-директора... А эти, с «Кузнецова» к нам заглядывали – отличные пацаны! Где-то по ящику уходило… Ну, потом говорят: «Что хорошего можем для вас?» А мы им: «Самолет покажите! Детям-внукам будем рассказывать!» Они не против… Взяли ящик и полезли. Классно зашло – знаешь, чем-то родным потянуло, домашним таким… Там у них управление джойстиком. Размеры – наши. Такие, знаешь, джойстики… что не стыдно. Да еще цветной проволокой оплетено: золотой и серебряной. Ребята сами плели, и с такой любовью… Я свой «Камаз» вспомнил!

Ярошенко слушал плохо, почему-то вспомнил первые экземпляры: «распилен в Прилуках», подумал о братском народе Венесуэлы, о наложивших в штаны мексиканцах и пиндосах… На каждом «Лебеде» – 12 термоядрёных, вдруг какая-то долетит – по ошибке… Ярошенко увидел самого себя на горшке, услыхал, как орет из репродуктора Никита… «Крыза у Карибському мори».

«Назад им не вернуться… кому они нужны? – размышлял он еще два дня назад, просматривая ролик с Медведём. – Но может и того… в Прилуки, на распил. Уго Чавес – Чойо Чагас[6]… Эрг Нор и Дар Ветр. Сплошная “Туманность Андромеды”… Рычаги-кнопки-циферблаты… Земляне, наконец, законтачили с цивилизацией»…

Ничего не подозревающий Колян продолжал трындеть. Ярошенко молчал. Длительный опыт переговорщика международного уровня укрепил его в мнении, что каждому надо дать выговориться, «ударить хвостом»… А потом уже «брать за зябры». В настоящий момент совершенно ненужный русскоязычный бомж со старого «Даймонда» мешал думать, но привычка брала свое: великий мастер диалога слушал и слушал…


Желая придать альбому вес, Бызов истратил немало денег, и две курицы написали предисловие на искусствоведческой фене, которое сами не смогли прочесть. Но Бызов, привычный к кунштюкам судьбы не опечалился. Когда в 1996 году он перегонял из Германии автомобиль «Фольксваген пассат 400» и вылетел со скоростного шоссе, то, перевернувшись и снова встав на колёса, лишь спросил белую как мел сестру: «Ляля, ты не усгалась?»

Я как Бызов. Меньше всего денег удается заработать, когда я натужно этого желаю. А вот моя жена вытащила из мусорного ящика кусок картона, на котором я нарисовал какую-то рожу, и продала одному голландцу за пятьсот гульденов. Просто написала внизу «Еврейский мальчик». Все это было еще до «евро», когда преданный идеалам профессии архитектор Кац верил в «добро, как следствие гармонии» и утверждал, что реформы Евросоюза привнесут прогресс в экономику. Но потом удивлялся, почему в пересчете на новую валюту все, что стоило марку, теперь стоит две.

– Щас год парящего орла… символ бога сонца! Бижи теперь у церкву со своим дзен-будизмом!


Ярошенко полуплакал-полуспал. Парил над ковром. Сине-зеленые завитки обратились в горные массивы и бескрайние равнины, а серебристый ворс – в леса и моря. Лежа на животе, он глядел в обтянутый дорогой кожей иллюминатор. Купленный Юсуповым в рассрочку массажный стол «Yamaguchi naomi» достиг верхних слоёв стратосферы, а раскалённая глобальным потеплением до сорока градусов Вена осталась далеко внизу.

«Лось и Гусев были уже одеты в полушубки и валяные сапоги» – пронеслось в голове. Услужливо гудел кондиционер. В керамической вазочке дымилась ароматическая палочка. На украшенных резьбой полках разместились загадочные сосуды с целебными маслами и притираниями. 

– В аюрведический кипяток добавляете зерна кузбары… шумар, джинджер… очень даже неплохо… я вам потом всё на бумажке напишу! – доносился как бы из «верхнего мира» голос Юсупова.

Юсупов родился в Бухаре, детство провел на ее окраинах – баловался шилом, потом перешел на кнут, кончиком которого мог выбить «косяк» изо рта обнаглевшего фраера, закоренелым недругам швырял под ноги самодельные взрывпакеты. Большую часть жизни провел в Израиле, где изучал медицину под руководством недобитого Мао-Цзедуном старика-китайца. Заодно окультурил свои навыки мордобоя. На жару ему было наплевать. Холодный воздух мешал лечебным процедурам, но в соседнем помещении дожидались клиенты, и не последнюю роль в этом играли льдистые струи. До переезда в Австрию любимой поговоркой Юсупова было: «Волка ноги кормят», и теперь, глядя на восседающих в креслах потных венцев, он не верил своим глазам: это не он добрался к ним в сырой от пота заношенной майке – они сами прибыли в сырых от пота личных автомобилях – к нему!

Употребляемый с раннего детства канабис придал лицу Юсупова удивительный оттенок, и долгие годы из всех зеркал глядело на него нечто напоминающее подвяленного жарой дохлого варана. Но всякий, взглянувший на него теперь видел именно то, что желал увидеть: облаченного в белоснежное жреческое одеяние колдуна-целителя, мастера аюрведы и цигуна с тридцатилетним стажем. На эту мысль наводила полутораметровая копия (пластик под бронзу) знаменитого скульптурного изображения: «Гаутама Сиддхаратха Будда в виде йога» – обтянутый морщинистой кожей скелет с приветливой зеленоватой улыбкой.


Между тем Ярошенко погрузился в Йеллоустонскую кальдеру. Шестидесятикилометровый столб раскаленной магмы, вот уже многие миллионы лет грозивший всему живому, давил на его распластанный живот. Об этом столбе с упорством маньяка непрестанно твердила физик твердого тела Алла Фаталова. «Восемь на шестнадцать кэмэ … это будет… будет…»

– Отлично помогает нагретое масло сум-сума! Но главное – аюрведический кипяток по утрам! – бубнил Юсупов. – Это будет… сто двадцать восемь кубических километров… на высоту пятьдесят тысяч метров, температура около 1600 градусов… Даже до Вены что-то долетит… Фаталова сообщила, – там у них уже трещинами покрылось… Перед мысленным взором поплыла Годзилла, грызущая один из шпилей Штефансдома.

«Океанические запасы рыбы на исходе… надежда на родноверческие движения России… неоязычество и экология – рука об руку» – вещала Фаталова с голубого экрана. 

– Я приготовил вам мятно-лимонный напиток! После массажа необходимо восстановить водный баланс!


Политические деятели ведут себя как пионервожатые. «Руки на одеяло!» – кричат они своим народам.

– Все: Гитлер, Маккарти, и даже сам Отец народов барахтались в каких-то полумерах. Про инквизицию я вообще молчу – тёмные века! Сидели-выдумывали… Пытали! Еретиков жгли. Показательные процессы… «Антиамериканская деятельность, антисоветские вылазки». Курам на смех! Ныне каждый носит улики при себе. Пусть защита сколько угодно убеждает присяжных: яйца обвиняемого – сorpus delicti. И этих, гендерных, чтоб прижать, феминисток-лесбиянок, активно-пассивных тоже… Баба бабе комплимента не скажи! Особенно если начальница какая, бизнесвумен с ботексом там-сям… Короче – полнейшая свобода в колонии усиленного режима. Даже афро-пидарас – и тот не всегда прав… Усыновили (мне сестра рассказала) двое чёрных мальчика – из приюта для брошенных взяли. Кормили-поили-воспитывали, себя не жалели, сердце в кровь стирали… А оно возьми и заяви! Ну, на «колёса» дитю не хватало… а «мама» жмотничал. И затаскали беднягу по судам. Мало что посадили – так еще по выходе психологические курсы назначили – чтоб знал козёл, как домогаться. А он этих психологов на дух не переносил – взял, да и прыг в окно. Так еще и упал неудачно – прямо на одного трансгендерного, который под окном с плакатом торчал. Приехали: полиция, пожарная, скорая, так уже не разобрать где чьи ноги, этаж-то сорок седьмой, ускорение… Сорок семь на три с половиной – это сколько? А потом ещё умножить на киллограммаж… Понимать надо!


Свой первый миллион Гладилин заработал еще в девяносто первом. Будучи служащим банка, он что-то сделал. Откуда-то снял, потом куда-то положил – не сходя со стула. Время было сложное… Так, снимая и ложа, стал другим человеком – сохранив при этом главные черты личности – что удается далеко не каждому: ведь как известно, деньги портят, разрушают человека морально и физически. Но! Тут следует учесть, что к самим дензнакам Гладилин физически, то есть руками, не прикасался – может, в этом всё дело. И всё же, – пусть и с годами – некоторые странности в его поведении дали себя знать. Так, однажды, в Израиле, в кашерном ресторане «Shallot», узнав, что за одним столом с ним находится Владимир Спиваков, Гладилин захотел спеть свой любимый старинный романс «Ничего мне на свете не надо» и обратился к виртуозу, чтоб тот это… подыграл. Спиваков сел к инструменту. Гладилин раскрыл рот и задумался. Потом прищелкнул пальцами и запел. Попал было в такт, но неожиданно прервался и растерянно сказал – вроде бы не в микрофон, но было слышно: «Что он играет?»

– Надо бы это…

– В смысле?

– Голова гудит…

– Я говорю… надо…

– Что?

– Чего-то…

– Я не знаю… Э…

– Может, макароны?

– Опять?!

– Думайте, козлы!

– Полегче, за козла отве…

– Я знаю одно – надо что-то скушать!

– Давайте решать…

– Методом мозгового штурма!

– Макароны!


Это дым? Или дом из хлебного кирпича? Кривой свет фонаря? Липкая вонь из переполненных баков… Или это время черным ручейком сочится из рыхлых теней? Консервная банка мерцает мутным оловом, скалятся треугольные зубы в её слюнявом рту… Что там в размокшей газете? Селедочные головы? Или это моя собственная лопнула по шву, набитая до отказа раскисшим прошлым?

Обеими руками я загребаю всё это, пихаю в грудную клетку – мои глаза вспыхивают там, в непроглядной тьме подъезда, и шарахается некто в клеенчатом плаще, забежавший по нужде в незнакомый двор.

Есть ли что на свете похабней затхлого времени, запрятанного в школьный портфель? Щелкает секундомер в красной пятерне – и, едва переставляя ноги в тягучем клею, бегу я шестнадцатисекундную стометровку…

Какой безбожный божок мог измыслить эти тысячи километролет, миллионы серодней, биллионы мудакосекунд?


Образ созданный С. Меркурьевым в первые годы выделывал левой рукой сложную матру «созидательного вдохновения», обогащая и уравновешивая тяжкоугрюмую простоту, – правой. К сожалению, во время работы автор не мог взглянуть на своё (вознесённое впоследствии на семиметровый пьедестал) произведение снизу. А вот зрители такую возможность получили! И обнаружили – согнутый указательный палец левой руки дополнил мощный силуэт небольшим обмякшим отростком. Статуя занималась этим до самого своего демонтажа в 1991 году. Окончательное решение таилось, по-видимому, в конной статуе Ильича: левая рука могла бы если не натягивать, то хотя бы просто держаться за поводья, как это делал памятник Н. Щорса, указуя правой на Киевский вокзал.

Эта же идея прослеживается в работе… не помню фамилии. Статуя левой оттягивает лацкан пиджака, создавая сложную полифонию идей и замыслов. Попытка очеловечить человечнейшего человека привела скульптора И.Д. Шадра к неожиданно скромной трактовке образа. Его Ленин выглядит живо и непосредственно, словно только что вышел из биллиардной.


Скульптуры из говна. Курватура, килограммаж, больнушка. Слиточек золота внучечке на деньрождение….

Семиотика – наука о знаках. Задумался о новаторской литературе – прозе и поэзии смайликов. В недалеком будущем оставить лишь два смайлика – знако-пальца: большой и средний.

Анархистика.

Литература смайликов.

Вшапка-вшанка – название.

Клизма – название рассказа.

Гу-гу-гу!


Громыхнула входная дверь.

– А це шо таке?

– Мама успокойтеся! Это Григорий Климович, писатель…

– А я думала, це ти менi жениха привела… Ну нехай, нехай сидить… Не без хуя в хатi.


– А я думаю, великие потрясения… сущность человека выявляют, всё поверхностное облетает… как листья тополя с ясеня!

– Слушай сюда! Значит так: есть в Париже один классный мужик – я его читал! Книга нелегкая, раблезианского масштаба! Хуже Борхеса – всё время в интернет заглядывать надо… Больше десяти страниц за раз не подымешь – «куколка» зависает! Энциклопедических знаний человек… Семь раз переиздавался в штатах! Сам уже не первой молодости – восемьдесят с гаком. Интеллигент рафинированный, из Питера. Жутко воспитанный. Упаси боже если ненормативное что... Я в одном рассказе словосочетание «в жопу» употребил, так такое началось! Но не в этом дело… Жаловался: писать не о чем – всё, мол, уже написал… И тут инфаркт. Двадцать восемь дней в реанимации! Но – выкарабкался! Сперва, конечно, вялый был, голос по телефону тихий, чужой, – типа, с того света вернулся… А потом очухался и как погнал! За месяц новый роман накатал: и про инфаркт, и про операцию, и как медсестёр лапал… Развеселился, короче. А стиль общения с редакторами переменил. На любое критическое замечание говорит одно и то же: «Я великий русский писатель! Идите на х*й!»

– Неужели так и выражается, такими вот словами?

– Выражается изысканно, слова приличные… Но смысл именно такой!


Несмотря на первое впечатление, подкрепляемое вторым, Гладилин был человеком творческим. До конца это выяснилось, когда он сожрал своего партнера по «Соликамск плюс». На вопрос о том, как мог дойти до такого, Гладилин обычно отвечал: «Увлёкся!» И правда – какой подлинный художник не увлекаем процессом творчества… забываешь о еде, питье… не спишь, бывает, сутками!

– Когда поймали этих бактерий и посадили в пробирки, то оказалось, что они не размножаются…

– Как это?

– Не размножаются, и всё. В разные среды помещали, подкармливали…

– А эти, как их, стимуляторы?

– Ты о чём?

– Ну, типа виагры…

– Мудак! У них же делением! Прикинь – глубина четыре километра, и еще полтора метра ила. Источников энергии – никаких или почти. А как компьютер всё посчитал, оказалось, что размножаются! Но раз в шесть тысяч лет. А есть микробы – полсекунды живут! Понимаешь? Но проживают всё равно всю свою жизнь! Рождаются, взрослеют, и всё такое… Я так думаю, что мы не умеем ценить. Дни как-то по-дурацки проходят…


– Кто может сказать, что мейнстримово, а что нет. Даже герцог Лоренцо Медичи не всегда мог определить это в точности. Мог ли его предок знать, что удаление гнилых зубов принесет его праправнуку корону. Ленин был уверен, что мейнстрим – это он. А нобелевскую дали Бунину… Хотя, скорей всего, в пику Ленину – русского-то они не знали… Эти – которые давали. А сталинскую дали Лысенко, а Вавилова – наоборот, сгноили. Посмотри на гондонов в ООН! Так что насри. Пиши. Печатай – если кто возьмет… История нас рассудит!




[1] (Вернуться) Выпердос – Виставка передового досвiду (укр.).

[2] (Вернуться) WIZO – Women’s International Zionist Organization; Международная женская сионистская организация.

[3] (Вернуться) Доктор – адвокат (уголовная «феня»).

[4] (Вернуться) Сохнут – Еврейское агентство по эмиграции.

[5] (Вернуться) Машиах – мессия (ивр.).

[6] (Вернуться) Председатель гуманоидов Чойо Чагас – персонаж научно-фантастического романа Ивана Ефремова «Час Быка», 1967 г.




Назад
Содержание
Дальше