ПОЭЗИЯ | # 100 |
СЕНТЯБРЬ I Шоссе уходит за город, и лес все видит, все запоминает. В округе мало есть подобных мест, по крайней мере, я других не знаю. Там мусор тлеет в ломаных кустах, и остро пахнет гарью утром ранним. И слышно, как проходят поезда, когда бредешь в некошеном бурьяне. Осенний свет беспомощен и тих, постройки за железною дорогой почти невидимы, и все-таки без них пейзаж был веселей – а так убог он. Собачий труп еще висит. Петля сверкает свежею росой, и в общем, смерть тут, в кустах, одной забавы для, не редкость поутру в полузабытой роще. Уже сентябрь. Все еще висит. На проволоке, посреди поляны. И ветер труп собачий шевелит, в следах земля – разглядывать не манит. Воскресный день. Почти что тихо, и там, за стеной, «последние известья» соседи слушают... Так что тебя манит идти от голоса людского к лесу? Живого голоса... Как будто среди них (а может, ими) ты уже отмечен, и вечностью проглоченные дни неотвратимо движутся навстречу. II В овраге – лес. По дну бежит тропа. Вокруг листва, листву колышет ветер, здесь листопад – вот! Вот, еще упал! Но всех не перечесть и не заметить. Из города туда, где ты стоишь, ползут дома, ступени, водостоки... Нет ничего тревожней стен и крыш, когда нигде не спрятаться от окон. Деревья ждут, воздеты к небесам. Немеет лес в мольбе тысячерукой. Теперь его разверстые глаза полны неотвратимою разлукой. И ветви голые хватают небосвод, сплетая пальцы в нерушимый невод. Ты эту бездну переходишь вброд, ты смотришь вверх – тебя пронзает небо. Там, в синеве, где тонет синева, – сухой листвы неразличимый шорох, туда летят последние слова, там воздух спит в своих глубинных норах, там промысел осеннего суда – лист улетает, небу неподсуден. Его несет – нас занесло сюда, но, видимо, недолго тут пребудем... Сутулые, скользят, скользят листы по улицам, и тянутся к оврагу, где в страхе затаились я и ты, как прочие – беспомощны и наги. Доносит ветер поминальный вой, они уходят, покидая город (их шарканье плывет по мостовой), неотличимы от песка и сора. Они в бреду. Уходят всей толпой. Зима смиренно дышит им навстречу, и голоса идущих на убой ты слушаешь – но их невнятны речи. Скольжение листа есть естество, его полет непостижим и светел. Уходит, навсегда оставив ствол, и падает – один на целом свете. Невидимый до смертного креста. Листва есть лествица в непостижимой чаще, где мы с тобой трепещем, два листа, но в чаще неприметен лист дрожащий. И мы с тобой того же естества – листва и лес, от края и до края, и где сыреет под ногой листва, над нами тяжела земля сырая. Уже зима, все замела зима, за огородами, где брошенная роща еще стоит, да только нету нас, и сетует – и мы с тобой возропщем! * * * Горчичник уличного фонаря все слабее, но каждый раз тридцать первого декабря ровно на год тускнеет глаз. Уходят шорох, касанье, свет, голос в прозрачном лесу. Ты думаешь – этого нет, а это значит – тебя несут. Боль уходит, покидая тебя, забывая обжитый дом... Кто-то, волосы теребя, оправляет твое пальто. Он еще ненавидит слово «успех», торопливую кровь в сплетении жил за суету – но быстрее всех, всего быстрее проходит жизнь. * * * Падает дождь золотой на реку, город и остров, как посветлела вода в черном пролете моста! Вспыхнул осколок стекла – так ослепительно просто вдруг обрывается жизнь, так безнадежно проста. Свет золотой на воде – или волна золотится? Или пылают светло сами причал и буксир? Комнаты полупустой угол опять осветился – зеркала огненный край в памяти, стертой до дыр. Так ли тебя я любил, так ли тобой любовался, так ли дрожал на стекле чутко горящим огнем? Падает свет золотой, словно во сне улыбаясь, падает с черных небес, падает ночью и днем. Издалека долетит утренний скрежет трамваев, в золоте пасмурных вод тихо плывут облака. То ли горят в вышине, то ли под мост улетают, и небеса подо мной, а надо мною река. * * * Вот из камней сочится молоко. Верблюдов гонит ветер, гонит ветер. И семечко-кочевник так легко живет на белом свете, белом свете. Едва очнется в каменной пыли, в горячий ветер пустит корни, пустит корни. И встанет над землею ком земли, скиталец в мире горнем, в мире горнем. И до начала, до скончанья лет над бездной носится легко и грозно. Восходит Млечный путь, яснеет свет. Верблюды лижут звезды, лижут звезды. * * * Ты кричишь мне «ау!», чуть белеет твой плащ сквозь кусты, и смеешься опять, беспечально, светло и бездумно. Я уже разумею, что окно и стена, – это ты, что соврали над глиной худые кларнеты и трубы. И когда через площадь, как в прошлую зиму, бегут муравьиной бессмыслицей толпы по серому снегу, разумею, что жизнь продолжается тут, как последняя встреча, что Бог посулил нам, но не дал. Вот желтеют аллеи, и снова смыкается круг, и скамья, и кусты, и никто никогда не разбудит. Мы как прежде с тобой. Разумею навеки и вдруг, что как прежде с тобой, – никогда уже больше не будет. Там в цементные шорты одетый, играет горнист, повисает забытая нота над клумбою голой. Я сегодня услышал – пронзительно ясен и чист над моею постелью опять раздавался твой голос. Собирай же каштаны в нашем парке, кричи мне «ау!», ничего кроме дня, кроме этого тихого смеха. Мама! Мама! – ты где, погоди! Я иду! Мама! Мама! Ты где? – меж деревьями катится эхо. * * * Вкусившему смерть слышится стон, ветер терзает куст. И становится ложью то, что исходит из уст. Море шумит. Когда на песок выкатит черепа, чуждым гортани злым языком вирши начну кропать. Гекзаметр и двустопный ямб, капризный брахиколон, вот и всё, что ранит меня от начала времен. Мешался с мужеским бабий пот, сплеталась с ногой нога, и достались Парису плоть, а Менелаю – рога. Дул в свирель козлоногий бог, желтели глаза в упор. И Эсхил оттачивал слог, а Клитемнестра – топор. Гекзаметр и двустопный ямб, анапест, брахиколон – гром и ветер слышатся нам от начала времен. |
|
|
|