КОНТЕКСТЫ Выпуск 12


Мария ГАЛИНА
/ Москва /

Двойное зрение

(N-чатка как жанр или полигональная поэзия)



Ветвящиеся стихи Мандельштама, его «двойные и тройные побеги», где последующий вариант текста не отменяет, а дополняет первый, до сих пор выглядят новаторски. Недаром они порою вводят во искушение и современных авторов.

Подробный анализ одной из ранних «двойчаток» Мандельштама можно найти у М. Гаспарова (Избранные статьи, М., 1995, с. 185-197). Я же хочу рассмотреть «тройчатку» восьмистиший «Рим» .

Первые строфы первых двух составляющих «тройчатки» почти повторяют друг друга.


1/1

Природа – тот же Рим и отразилась в нем.
Мы видим образы его гражданской мощи
В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,
На форуме полей и в колоннаде рощи.

1/2

Когда держался Рим в союзе с естеством,
Носились образы его гражданской мощи
В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,
На форуме полей и в колоннаде рощи.

Лишь изменение во втором стихотворении настоящего времени на прошедшее, разводит эти тексты по разным направлениям – и эта разница определяет дальнейшее расхождение первого и второго стихотворения; в статуарной конструкции первого стихотворения место человека в истории неизбежно, раз и навсегда определено:


Природа – тот же Рим, и, кажется, опять
Нам незачем богов напрасно беспокоить –
Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,
Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!

Во втором стихотворении речь идет уже о утраченном величии:


А ныне человек – ни раб, ни властелин –
Не опьянен собой, а только отуманен.
Невольно говорим: всемирный гражданин, –
А хочется сказать: всемирный горожанин.

В третьем же стихотворении Человек выводится за пределы Рима (а, стало быть – если следовать тексту двух первых вариантов, где Рим равнозначен Природе – и за скобки исторической и биологической обреченности, приобретая космический масштаб:


Пусть имена цветущих городов
Ласкают слух значительностью бренной.
Не город Рим живет среди веков,
А место человека во вселенной!

Им овладеть пытаются цари,
священники оправдывают войны,
И без него презрения достойны,
Как жалкий сор, дома и алтари...

Эти три текста можно рассматривать как некий совокупный текст, все три части которого по отдельности имеют существенно разный смысл. Текст реализуется как пограничье текстов, как встреча направленных друг к другу речей, причем именно движение одного текста к другому и обеспечивает полноту взгляда. На стыке этих разнонаправленных смыслов и возникает новый смысл, которого нет ни в одном из этих стихотворений по отдельности. Упрощенно этот новообретенный смысл можно оценить как стоическую потребность в объективности, во всесторонней оценке предмета или явления с тем, чтобы, как можно полнее обрисовав их, понять и принять их такими, каковы они есть.

Наивно было бы предполагать, что, создавая свои «двойчатки и тройчатки» как совокупный текст, построенный на скрещении смыслов, Мандельштам открыл новый жанр. Можно, разумеется, вспомнить «трилистники» Аненнского, но предтечей Мандельшама был Тютчев, к которому поэт не раз обращался скрыто или явно и в стихах, и в прозе. У Тютчева же мы найдем и прообраз Мандельштамовских двойчаток: стихотворение «Два голоса» . Приведу его целиком:


1.

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы – молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревога и труд лишь для смертных сердец...
Для них нет победы, для них есть конец.

2.

Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец.
Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.

Эту «стихотворную пару» и приведенную выше «тройчатку» Мандельштама разделяют почти три четверти века. Тем примечательней их структурная близость. Текст Тютчева, равно как и тексты Мандельштама, построен на скрытой антитезе: обе первые строфы фактически равнозначны, но во второй строфе стихотворения 1 безнадежная борьба – единственно достойный, но горький удел человечества – самоценна и ничем не вознаграждается; тогда как в стихотворении 2 жертва делает человека богоравным, иными словами, обещает ему абсолютную победу. Так же, как в Мандельштамовской тройчатке, где человек выводится из-под власти слепой природы и судьбы, диалог Тютчева превращает человека в космическую силу, не отбирая у него присущей ему изначально слабости и уязвимости. Каждое стихотворение по отдельности – всего лишь утверждение; совмещенные, они – уже философия. Именно об этом, подробно анализируя диптих, писал Ю. Лотман: «оба голоса по-разному говорят об одном, давая возможные интерпретации некоторого единого взгляда на мир, рождающегося при их сооотнесении» (О поэтах и поэзии, СПб, 1996, с.173) – напряженный внутренний диалог, дополнительным участником которого выступает читатель, сообщает тексту полифоническое звучание, поскольку и здесь, как в цитируемых стихотворениях Мандельштама, – «значение дается не словами или сегментами текста, а отношениями между точками зрения» (там же, с.177).

Итак, перед нами постепенно вырисовывается образ нового жанра – не столько «Поэтика черновика» (М. Гаспаров, Избранные статьи. М.,1995, с. 185) но «поэтика диалога».

По идее, этот жанр, исключающий существование одного единственного «метафизического центра», должен быть как никогда востребован в наше «постмодернистское» время. Однако, несмотря на то, что технические приемы этого жанра кажутся вполне доступными, пользуются ими не так уж часто. Дело в том, что и у Тютчева, и у Мандельштама диалогичность строится на сопоставлении нескольких – «эмоциональных, этических, пространственных» (Ю. Лотман. О поэтах и поэзии, СПб., 1996, с.177) – точек зрения; при этом возникают некие, условно говоря, «полюса», обеспечивающие необходимое напряжение. Просто зеркально-симметричного противопоставления для этого недостаточно: так, двойчатка Яна Шенкмана («Арион», №4, 1997, с. 95) формально соответствует предмету нашего разговора, но автор упрощает себе задачу, выстраивая систему по принципу «утверждение-отрицание».


1.

В музее заключенные картины
скрывают стены, голые, как спины
купальщиков, пригнувшихся к прыжку,
очнувшихся пейзажем в черной раме,
они уже не станут моряками,
не поплывут по стенам к потолку.

2.

В музее заключенные картины
скрывают стены, голые как спины
купальщиков, пригнувшихся к прыжку,
но, оказавшись запертыми в раме,
купальщики очнутся моряками
и поплывут по стенам к потолку.

Здесь диалог предельно прост: «станут – не станут», «поплывут – не поплывут». Искомый же эффект возникает только тогда, когда автор задает достаточно тонкие различия между составляющими текста.

Еще один, чуть более сложный, опыт в этом роде:


1.

Когда я выхожу на свой участок,
то, присмотревшись, медлю, понимая:
Природа не без смысла разложила
то тут, то там то ветку, то листок,
а вот другой, а вон еще, еще...
Все на своих местах, как буквы в слове.
Ответь, природа, как же я посмею,
не понимая твоего искусства,
здесь наводить насильственный порядок?
Природа нежно шелестит: работай,
ты не чужой, ты тоже часть Творенья,
ты дворник, дворник на своем участке,
а это просто листьев намело.

2.

Я человек, и я живу в миру,
и для меня вдруг наступает время,
»когда я выдыхаюсь, выдыхаюсь»
и незаконно устаю от мира,
жизнь кажется замусоренным местом,
в котором не имею сил и права
хозяйничать и даже шевелиться,
кругом шуршит сплошной ковер сует,
я грубо говорю себе: работай,
ты здесь не враг, не гость и не хозяин,
ты дворник, дворник на своем участке,
а это просто листьев намело.

(Андрей Сельверов, «Алконостъ»,
Москва, 1997, №1, с.19)

В первом стихотворении человек боится нарушить гармонию природы, во втором – напротив, гармонизирует природный хаос, хотя и в первом и во втором случае он является частью миропорядка. В первом стихотворении это понимание навязывается ему извне, во втором – он обретает его самостоятельно.

Но все же и этот опыт достаточно прост, а антитеза, лежащая в его основе, легко просматривается. Совсем иной подход демонстрирует Бахыт Кенжеев – его «стихотворная пара» начинается с семантического подобия первой строки; впоследствии сходный зачин присваивается двум несхожим ритмически, однако семантически перекликающимся текстам. Стихотворения, которые условно являют собой двойчатку, слишком велики, чтобы привести их здесь полностью (32 и 24 строки). Но если в 1-м стихотворении с зачином:


Любому веку нужен свой язык.
Здесь Белый бы поставил рифму «зык».
Старик любил мистические бури,
таинственное золото в лазури...

речь идет о трех стихотворцах ХХ века, смерть которых становится равноправной частью их поэтической биографии, возвышая их над историческим временем:


... Любому веку... Брось, при чем тут век!
Он не длиннее жизни, а короче...

– то во втором стихотворении, первые 4 строчки которого:


«Каждому веку нужен родной язык,
каждому сердцу, дереву и ножу
нужен родной язык чистоты слезы –
так я скажу, и слово свое сдержу»

– историческое время растворяется в метафизическом (Камни сотрут подошву, молодость отберут, / чтоб из воды поющий тростник возрос...), а поэтическая судьба приравнивается к общечеловеческой:


... Каждому небу – если уж век не люб –
проговорись, забытое повторив
на языке родном, потому что вновь
в каждом живом предутренний сон глубок...

Однако для более полного осмысления жанра стоит обратиться еще к одному поэту. Да, тексты Тютчева и Мандельштама, и, до известной степени, стихотворная пара Кенжеева, в отличие от текстов Шенкмана и Сельверова, построены на неявных антитезах, но можно ли исходя из подобного принципа построить текст, представляющий из себя уже не «двойчатку» или «тройчатку», а сложную, многокомпонентную конструкцию? Именно такой вариант многоголосья мы встречаем у И. Бродского. Например, в цикле CСидя в тени» – 23 перекликающихся восьмистишия; в «Приливе» – 5 шестнадцатистиший; в «Зимней эклоге» 14 двенадцатистиший; есть еще и «Летняя эклога» ...Общий принцип не меняется – явление описывается с разных точек зрения. Но там, где угол зрения каждый раз сдвигается на градус (а то и долю градуса), о каких антиномиях может идти речь?

Попробуем исследовать это на примере цикла «В горах» (21 восьмистишие).

Разумеется, анализ будет выборочным – чтобы полностью привести такую массивную конструкцию, да еще с сопутствующими комментариями, потребовалась бы пусть небольшая, но монография.


1.

Голубой саксонский лес.
Снега битого фарфор.
Мир бесцветен, мир белес,
точно извести раствор.
Ты, в коричневом пальто,
я, исчадье распродаж.
Ты – никто, и я – никто.
Вместе мы – почти пейзаж.

3.

На ночь снятое пальто.
Трепыханье фитиля.
Ты – никто, и я – никто:
дыма мертвая петля.
В туче прячась, бродит Бог,
ноготь месяца грызя.
Как пейзажу с места вбок,
нам с ума сойти нельзя.

5.

Мы с тобой – никто, ничто.
Эти горы – наших фраз
эхо, выросшее в сто,
двести, триста тысяч раз.
Снизив речь до хрипоты,
уподобить не впервой
наши ребра и хребты
ихней ломаной кривой.

На первый взгляд эти вариации кажутся не столько смысловыми, сколько словесными, но скрытые антитезы можно обнаружить и здесь. Так, в части 1 с виду конкретный, но обезличенный мир противопоставляется на первый взгляд обезличенным (ты – никто и я – никто), но конкретным людям (вместе мы – почти пейзаж). В части 3 те же обезличенные персонажи, поначалу растворяясь в пейзаже, в двух последних строках приобретают устойчивость («…как пейзажу с места вбок, нам с ума сойти нельзя»), которую вроде бы трудно ожидать от таких эфемерных («…дыма мертвая петля») созданий. А в части 5 человек неожиданно становится из обезличенной абстракции почти формообразующей силой.

В стихотворении 7 и пейзаж и человек сводятся к минимуму, к нулю, к распаду:


Голубой саксонский лес.
Мир зазубрен, ощутив,
что материи в обрез.
Это – местный лейтмотив.
Дальше – только кислород:
в тело вхожая кутья
через ноздри, через рот.
Вкус и цвет – небытия.

В стихотворении 13 наступает временное перемирие, примирение – и человека с другим человеком, и человека со своей участью:


Голубой саксонский лес.
Близость зрения к лицу.
Гладь щеки – противовес
клеток ихнему концу.
Взгляд, прикованный к чертам,
освещенным и в тени, –
продолженье клеток там,
где кончаются они.

Далее (15 и 17) гармония уступает место хаосу: безликая природа мстит индивидуальности:


Нас других не будет! Ни
здесь, ни там, где все равны.
Оттого-то наши дни
в этом месте сочтены.
Чем отчетливей в упор
профиль, пористость, анфас,
тем естественней отбор
напрочь времени у нас.

Нас других не будет! Ночь,
струйка дыма над трубой.
Утром нам отсюда прочь,
вниз, с закушенной губой.
Сумма двух распадов, с двух
жизней сдача – я и ты.
Миллиарды снежных мух
не спасут от нищеты.

Каждый фрагмент текста по-своему балансирует на грани приятия – неприятия, хаоса и космоса, примирения и бунтарства. Однако именно сдвиг в ту или иную сторону и присущ жизни, равновесие означает смерть. Эфемерность, текучесть против геометрии. И уже открыто, явно это декларируется в заключительной части:


21.

Сохрани на черный день,
каждой свойственной судьбе,
этих мыслей дребедень
обо мне и о себе.
Вычесть временное из
постоянного нельзя,
как обвалом верх и низ
перепутать не грозя.

Итак, перед нами вырисовывается некий жанр – поэтика внутреннего диалога, подвижная семантическая структура, характеризующаяся отсутствием «истины в последней инстанции». Жанр более чем современный, однако требующий от стихотворца определенного «отстранения» от поэтического субьекта, отказ от единого и неповторимого пресловутого «лирического героя» – что превращает реализацию замысла в достаточно сложную задачу. Тем не менее, в рамках обсуждаемого жанра можно выстраивать как простые, так и протяженные, сложные структуры, главное, чтобы внутренний диалог был по возможности столь же разноречив, сколь и целостен.



Постскриптум


В качестве современных примеров диалогичных стихотворных текстов могу назвать «голографические» конструкции Ларисы Березовчук или же «Оду Кинбурской косе, что на Азовском море» Ильи Кутика.




Назад
Содержание
Дальше