ПРОЗА Выпуск 15


Владимир ГУБИН
/ Санкт-Петербург /

Из цикла коротких рассказов

"Арабески"



Олегу Юрьеву

Таракан


Родился не ко двору поздно вечером, а со стены вызывающе тихо смотрел, изучая меня, таракан.

Я помню, как я по-детски на всех языках одновременно взвыл от испуга. Мир отозвался разиней роддома на крики ребенка. Вошедшая толстая нянечка запеленала меня крепко-накрепко на ночь и погасила свет.

Обстановка вслепую науськивала таракана продолжить охоту на безымянную, как обреченную, жертву.

Пусть у меня простыней были скованы руки, но челюсти были свободны, – когда нападет, откушу наугад ему голову.

Сон – это стихийное перемещение по лабиринту пространства, где ты вопреки своему центру тяжести перемещаешься между цветными туманами, пробуя разные смелые позы. Перемещаться во сне кувырком интересно. Кабы вдогонку не таракан...

Утро насытило комнату свежими струями солнца, которого много на всех, а злодей-таракан, – извините, что снова перехожу на конкретные личности, – подлый злодей втихомолку на стенке жестикулировал обескураженно спереди ножками, словно чужое пенснэ примеряет... или так умывается насухо... без головы.



Хлеб


Когда началась очередная пертурбация нашей страны, то первой ласточкой в этой подвижке сникло качество хлеба на театре выпечки.

Не все мы критически скорбно восприняли злачное горе.

По-прежнему многие сластолюбивые граждане жрали мучительно впрок, услаждаясь икотой с изжогой в избытке съестного в утробе вдвойне, как адвокаты своей брюшной цели. Дюжу сказать о них едкое слово, покудова летопишу.

Многие тощие лидеры модной теории самолечения голодом и сыроеды, – слава, что не самоеды, – ползая понизу, провозглашали в еде воздержание досиня как аскетизм и гражданственность альтернативе мучного сусека.

Дюжу сказать о них едкое что-либо тоже, покудова летопишу.

Дюжить я дюжу, конечно, да всячески прячусь уклончиво за спину Пушкина.

Дескать:

– Народ безмозглствует.



Черси


1


В юморе нового средневековья мое ведро мусора.

– Вынеси, но будь осторожен, – учила жена, вручая ведро на помойку. – Понял?

Я ничего не понял, отвык, это расплата за год отсутствия – конечно, по болезни.

Всюду, куда во дворе ни гляди, суррогаты богатства с автомобилями посередине газонов и наглухо застекленными лоджиями для маскировки того же богатства кротов обновления портили штрихи жилого массива. Всюду, куда ни гляди по фасаду нашего дома, вся лицевая лепнина с архитектурой доверия смазана властью безвкусицы.

В углу двора на помойке цвела тихая музыка.

– Гайкин, общественник, – из отверстия встречного бака медленно выполз уродец. – А мы, разумеется, ждали, но, разумеется, ждали не вас, а того, кого ждали.

На шее внештатного выползка болтался неряшливо, как у повесы на шее, включенный транзистор.

– Или неужто вы Рихарда Штрауса ждали, судя по музыке?

– Предъявите ведро! – грудасто подпрыгнула женщина рядом. – Общественник обязан его досмотреть.

– Ага, предъявите! Сюда, знаете ли, носят и всякую гадость, а поэтому контролирую проникновение.

– Выбрали вас или назначили принудительно на такой странный пост? – я спросил это, чтобы, жалея, расположить его дружески.

– Нет и нет, – ехидно встрял еще третий кто-то, кто прятался где-то сбоку. – Не было выборов узурпатора. Чего выбирать останки?

– Выборы не состоялись, я добровольно выброшен.

Общественник исследовал оком оценщика наше ведро как опасное свойствами смуты. Перво-наперво Гайкин увлекся пустыми бутылками. Подозревая наличие там алкоголя в остатке продукта на донышке, бдительный Гайкин укоризненно морщился на результат. Объедки, точнее, – последствие рыбного ланча, Гайкин обнюхал учтиво, но драную тряпку навынос отверг обнюхать. Около Гайкина сгруппировался тесный кружок обывателей сферы. Все соучастники зрелища, – на дележе возведенной добычи здесь они были сотоварищами по дележу, – фыркали, будто спросонок и сдуру, когда потрошили прилюдно чужое мусорное ведро.

– Надо ли трогать объедки с очистками, надо ли? – протестовал я застенчиво. – Надо ли нюхать интимные бездны, предназначаемые к обезличке?

– При чем обезличка? Представлю нас, если хотите, по списку. Вот, уточняю, моя секретарша. Марфа Казбековна Полуэхова-Неиванова, – ногами когда выдумывала художественную продукцию, была балериной в опере, но, краба живого найдя на помойке, не съела, переключилась его воспитывать, оперу бросила, чтобы заботиться... Вот, уточняю, старик и сорняк Уголько Николай, носит усы цвета шлепанцев, умудрился найти на помойке тулуп из овчины лисы. Но, конечно, пропьет, уточняю. Колю ни разу не видели, чтобы закусывал...

– Если чем угостишь, я – могу, – заверил усатый старик Уголько в архалуке.

– Рихардом ихнего Вагнера звали, не Штрауса. Штраус у них, уточняю, был Иоганном, если на то пошло... Теперь о себе, в основном, уточню пару слов. Уточняю. Как охотник, я не блоха, но музыку слушаю. Радио здесь откопал. Оно, будто ребенка подкинули, хлюпало где-то внизу под осколками банок. Я наклонился, – мол, имя шепни. В ответ оно мне зуботычину в ухо: "Говорит Москва!"... Хотите, сразу продам его? На последние деньги за полцены берете?

– Не вздумайте, – советовал Уголько. – Батарейка садиться готовится.

– Млею разбогатеть, – улыбался мечтательно Гайкин.

– Это возможно ли, чтобы помойкой разбогатеть? И неужто кто купит?

– Ерунда! – снова подпрыгнула Марфа Неиванова. – Помойка не промысел, это призвание.

– Возможно!.. – Гайкин осекся. – Возможно разбогатеть, – если бы рэкета не было...

Бандитский десант, окруживший помойку, напал из автобуса, что находился поблизости вне подозрения.


2


Наверняка по знакомой тропе, не по запаху, сюда короткими перебежками вприсядку-вприпрыжку приближалась из автобуса каста парней-дикарей с обрюзглыми лицами наперекос анфас.

– Ату, плоскопузые! – рявкнул один из этих опричников. – Я наблюдаю самих или напрасно приветствую галлюцинацию вместо вас? Отвечайте, мзда наготове?

Гайкин откликнулся твердо, но ласково:

– Нашему бедному Жорику нужная сумма к оплате давно причитается...

– Бедному? Надо же, клепаный, как осердил истребительно!..

В эпизодической встрече не всякая странная физиономия способна запомниться по визуальному тесту. Нередко такая случайная физиономия требует интуитивных усилий дешифровать ее тайнопись исчезновения внешности.

Касательно Жорика мню.

Человек-невидимка.

Трудно сказать, он уродился таким или где-то впоследствии не повезло с оболочкой. Вместо башки на плечах ему служит игрушка, господствует асимметричный пляшущий шар-альбинос, у кого нуль ума. Признаком этой наружности Жорика можно, пожалуй, считать её внутренности, вкрадчиво пегую печень и смелые кишки, что нарисованы крупными красками на животе заграничной рубахи.

– Сейчас уточнимся по калькулятору. Какая по калькулятору сумма Жорику...

– Бедному, да? Клепаный, ты не потей на меня своей выпаркой соли! Твори-говори, тебя слушаю, слышу.

– Четырехзначная, кажется.

– Четырехзначная? Плоскопузые, благодарю вас от имени вашего взгляда на деньги, как и вы сами патриотически не возражаете.

– Ни звука, не возражаем! – обрадовался патриотически подобострастно Гайкин.

– Обжорик, у меня льгота, – встрял Уголько супротив. – Учти, попа римский.

– Сияю! Какая льгота?

– Пожизненная.

– Коля, ты весьма выпимши, – бросился Гайкин угомонить Уголько, но внезапно рывками раскашлялся, будто пытался рассыпаться.

– Какая такая пожизненная? Что, например?

– Я дурак.

– Это не льгота! Мы все, по-твоему, кто? Мы все, по-твоему, Ленин и Крупская?

– Тьфу на тебя!..

– На тебя тоже тьфу!..

– Толстовку мне замарал испражненией? – старик Уголько дискантом обезображенной барышни взвихрился на Жорика. – Барахтайте всех их отселя, барахтайте!...

Мусорные металлические футляры зычно заржали, дрожа. На дне каждого бака жил-был извергающий взвизги свой бомж охраны, сподвижник изгоев, абориген этой стремной помойки.

Бандитский десант и бомжатник охраны затеяли между собой взаимослепую бойню.

– Господа, прекратите скандал и верните ведро! Прошу вас опомниться, либо собаки вас искромсают...

Я никого не смог убедить и терпел унижение, как удрученный безногий ковбой при заезде на гору.

Господа хохотали кровавыми ртами толпы.


3


Замораживаюсь.

И хотя горбатую спину грузчика земля натирает изрядно теплом, окаменели холодные веки. На ресницах упорствует иней, как исподлобья зима. Не хватило какой-то последней слезинки смыть его вовремя.

Вот и пришел и ко мне карачун.

Это постобразное самочувствие, когда твое тело, дегустируя небытие, не повинуется мозгу, мне доводилось и раньше на собственной шкуре не раз опробовать. Я подвергался не раз отказу судьбы, но теперь это было нечто другое. Без ужаса.

Давеча не блефовал о собаках. Известно, что на городских окраинах их оскалистое беспризорное поголовье достигло численности, по меньшей мере, полторы штуки пса на каждого местного жителя. Привлеченная противоправными провокативными нашими срывами, сюда натощак объявилась отдельная мелкая стая кусаться. Мое сообщение господа помойные боссы выслушали как информацию паникера. Вдобавок они столкнули мое драгоценное тело наземь, искромерцая на фоне тумана железками пуговиц и ремней.


4


О собаках я давеча не до конца набрехал апперцепцию.

Помню красивую донельзя колли, которая каждодневно возле метро христарадничала на брюхе. Мелкие суммы стукали медью в обыкновенный солдатский кисет у нее между лапами. В язвах и ласках июля мы поощряли на всхожесть остатки своей доброты:

– Четвероногих уважаю.

– Хозяина, вероятно, содержит, он инвалид и вдовец.

Иные прохожие, чьи кошельки не туги, пожимали собачью лапу, протянутую за подаянием.

Исчезла собака нескладно. Следы покушения, мертвая кровь и порожний солдатский кисет обнаружили кредо насильника. Всхожесть имела с изнанки типичную вшивость:

– Учился, вообще-то, на ветеринара, но позвала живодерня, прельстя максимальным окладом.


5


А моя доберманочка Черси любила глазеть, и глазасто молчком отвечала на реплики – мы разговаривали конфиденциально глазами, не сотрясая воздуха, не косноязыча.

Днем она сладчайше спала после нашей прогулки по городу, но даже во сне, кажется, телепатически чуяла пульс у хозяина. Собака стремглав обращала ко мне свою мордочку помощи, когда бешеный пульс, – ежеминутно сто сорок ударов агрессии, – напоминал об инфаркте. В эти минуты собачьи глаза напряженно густели. Черси, возможно, такими глазами видела боль у меня за грудиной предметно, видела, как обезвредить ее. Но, возможно, все проще. Слышала реквием.

Обычно Черси, врачуя меня без инъекций, практиковала щадящие процедуры, внедрялась остренькой мордочкой между моими ладонями на коленях, и после сопроницательной паузы мы начинали синхронно дышать. Я не хотел опаздывать и не стремился ноздрями к обгону: как учила собака, так и дышал. Игра в ерунду, разумеется, но боль унималась, а перепуганный пульс обстоял обрести достоинство. Тогда тихо-тихо, похоже, спросонок, обув пуховые тапочки, Черси переносила себя восвояси на прежнее место, где снова спала неподвижная, благополучная, вроде музейного чучела, какое никто не заставит очухаться до предстоящего нового приступа стенокардии.

Для прогулок имелся под окнами нашего дома покрытый всплошную полынью пустырь искушений. Там она, вскачь исчезая черт-те куда, бегала впрок и дразнила меня своей независимостью. В узкой зеленой траншее, какую себе проторил, я без обиды на второстепенные частности честности мыкал юдоль одиночества. Трава по макушку воспринимала сочувственно мой незадачливый рост отставного собачника.

Последняя наша прогулка помнится трагикомедией.

Двое мужчин, – оба нескромно скрипели резиновыми перчатками, комкая руки, – на крик осуждали кого-то заочно за получение донорской татуированной кожи. Шуты – не шуты, не поймешь их эстрадное хобби. Нас они, помнится, не замечали в упор, однако собака насторожилась и держала себя начеку на случай какой-либо казусной выходки.

Вдруг один из этих артистов эстрады сбежал. Он опаздывал якобы на подошедший троллейбус, а Черси восприняла бегство буквально, как обучали собаку на дрессировке, – бежит если кто, задержи. Двери троллейбуса братски зажмурились одновременно за беглецом и погоней. Мне стало тошно, какой сгоряча сотворит она там ералаш.

Это всё.

Мы больше не виделись.


6


Кому-то мое неприсутствие на показухе мирской суеты непременно почудится перестраховкой, что правда само по себе. Жизнь – это не подвиг и риск, а бессмыслица срама, сплошной лохотрон, абы как удержаться зубами за колесо бытия, которое крайне заманчиво катится по направлению впредь. Иными словами, сплошной хохотрон удовольствия перестраховщику с опытом юмора.

Когда на фу-фу зачинали меня второпях, у меня самого не спросили, хочу ли такую вакансию сам, а поэтому ныне, как импровизация духа, который вне тела, – предпочитаю надменно возвыситься над опечатками плоти.

Не вовлеченный в отраву борьбы за помойку, ныне плашмя привожу доказательства надсобытийности неба насущного.

Заметьте, копирую небо в его натуральную величину.

Тяжелые тучи бездействуют и невпопад анемичны – будто прикованы, будто прикованы, как острова сверху вниз, или будто прикованы кистью художника на панораму вселенной вовек. Их атмосферные выбросы, не достигая земли, неподвижно висячи. Легко догадаться, который на конкурсе вечности предполагается временно час. А никоторого. Нет интереса к особому статусу времени, что называют эпохой, равно как и нет интереса в эпохе к истории личности.

Чувствую, бреют усопшему щеки на панихиду, но, чувствую, мне хорошо не совсем, я раскис, а планета вослед оборотисто затрепетала, мордатые классные тучи, которые только что были застойными, вдруг окрыленно поплыли на северо-западе по небосводу, ветер опять ошалел от объятий берез, и собака, найдя на помойке, будила меня по-свойски.

– Вставай...

– Фу, Черси, не щекоти, не царапай, встаю...

– Насилу выходила бедняжку. Весь язык обожгла...

– Ведро домой не забудь. А то куда мусор укладывать?..



Насчет Емели


– Русская главная сказка про лежебоку на печке так объясняет азы подорожного нашего сервиса...

– Теперь и сказку сюда напрягли! Нужна ли?

– Конкретно послушайте, что было дальше, потом уже мыслите. Был этот Емеля зело делопут, а фамилия Нафигов у человека, согласны?

– Делопут – это кто? Почему Нафигов?

– Это кто всякое дело возьмет и запутает абракадабрами на фиг. Однажды поехал Емеля помимо гужей, вы согласны?

– Чудо позвало, поехал.

– Охотники до резолюций, до воровства, до бахвальства на всю развернутую гармошку, мы потому таковы, что всегда подстрекаемы чудом, а чудо чревато халявой, согласны тоже?

– Не чудом, а завистью мы подстрекаемы. Чуда не всяк удостоится. Необходима сначала хорошая сильная жажда.

– Вот именно жажда! Нельзя нас одаривать удочкой. Нельзя нас одаривать удочкой вместо филе судака, мы пропьем ее...

– Серебряный век и "шестидесятые" были сугубым явлением. И там, и там общелюдские духовные ценности мы наработали сами. Жажда чуда сродни жажде творчества. Кстати, насчет Емели...

– Насчет Емели позвольте в итоге нашей дискуссии микроскопическое шу-шу комментария...

– Какое шу-шу? Щуку-то выловил!..

– А знаете как? Еврей потому что.



Мансарда


– Плохо работу знаете.

– Как угадал-то, что плохо? Сказывай.

– Сколько дней потеряли на размазню канители туда-сюда.

– Твое холостяцкое жлобэ нас уже полугорбатыми сделало.

– Место, которое только что так оболгали...

– Ну-кась?..

– Это – жильё! Соблаговолите пересмотреть отношение.

– Кто жульё? Как опять угадал-то, щупальца?

– Жильё – не мишень и не жертва для каламбура.

– Задрызгано до безобразности.

– Не спорю, косметики требует, я для того вас и нанял.

– А хочешь иметь укор? Известковые перхоть и струпья на потолке мог бы сам устранить пылесосом.

– Если бы мог устранить, устранил бы.

– Вижу – хвораешь! Я тоже невечный – заметно?

– Разумеется.

Квартира в мансарде старинного многоэтажного дома без лифта принадлежала тихоне с инстинктом оседлости, мол, одиночество почвенно.

Соседи по лестнице, где человек узнавал у них о своей непригодности к опыту мыканья национального горя, казались ему бытовыми людьми на постое. Всех якобы вдруг охватило предчувствие позднего бегства незнамо куда. Сам он отважился на выживание здесь и решил освежить изнутри кубатуру квартиры как истинный местоблюститель.

Ему повезло, когда некие специалисты ремонтного сервиса, мокрые после дождя, подрядились отечески за небольшую наличку выхолить этот объект.

Обсохнув, они сподвиглись едать и на троих опростали кастрюлю вчерашней гороховой каши, заправленной солью по вкусу.

Дождь еще продолжался.

Квартира подверглась осмотру, как обыску нищая.

Далее, несколько дней с утра до ночи; специалисты сновали служебно по комнатам и двигали мебель из угла в угол, искореняя мышцами признаки закостенелого прошлого. Не было в этих усилиях определенного четкого замысла. Но зато было много желания тратить энергию на все равно куда. По грязному скользкому полу без уважения к их обиходному прежнему статусу были вульгарно поврозь или кучно разбросаны разные хрупкие вещи, предметы домашнего скарба, подробности быта. Путаница перестановок и перетасовок имущества наворотила картину разора, внушавшую чувство покорности, что с этой неразберихой ничто не способно бороться.

Когда мужики наконец ободрали на стенах обои, расстройство привычного благополучия содеяло срам унижения.

– Будь у меня тоже совесть, она засверкала бы гордостью. Вот, экстрасенс, угадай, чем я болен. Или слабо тебе?

– Нервоз языка? – человек озирался на результат их искусства с испугом. – Это все, на что вы способны?

– Много хуже того. Мне – хана. По-черному писаюсь, а?

– Впечатляюще скорбно.

– Вникни, моча стала черная-черная, как из дырявой чернильницы...

– Вздор. Анализы были?

– Зачем анализы? Вдруг это нефть, а потом и налогами замордуют, они мне, братело, хронически сызмальства противошерстны.

Специалисты не покидали квартиру, ночуя рюмочками всмятку под одеялами на полу кухни.

Двое сутулые, щуплые, кто близнецы, – кто, судя по внешнему виду, скорее всего, наркоманы со стажем, – осточертели наличием утренней мимики вместо гимнастики. Синхронно кривляясь и перемигиваясь, они, вероятно, воображали себя субъектами комнаты смеха, клиентом и зеркалом, или хотели взаимно клеваться, дабы низвести друг у друга полчища прыщиков и бородавок, и не решались отважиться на таковые шаги. Днем они слыли, наоборот, угловатыми тяжеловозами, которые вроде бы что-то скрывали.

Третий, похожий на бывшего зека, – скорее всего, бывший зек, – отличался нахраписто гонором.

– Уважь еще просьбу. Прищучило.

– Слушаю. Говорите, что.

– Не жди, ничего не скажу тебе слушать. Этот отрывок я простакам объясняю всегда на пальцах, и водка заначена где, мы догадливы.

На жестикуляцию бывшего зека надо бы фигой дать отповедь. Ан – уже поздно. Догадливый зек, – или как его, кажется, звали, Никита Захарыч, – исчез из оптического пространства.

Предусмотрительно ретировался куда-то.

– Вот я! – внезапно возник он оттуда.

– Ваши коллеги-то приглашены к участию? – спросил у него человек, убирая фигу.

– Не-а, мы лишнюю стопку на брюхо за них упоительно сами возьмем.

– Интересно, консервную банку не топором открывали?

– Разница – чем? Её все равно выкидывать.

– А – разница! Любой труд оформляется первоначально посредством эстетического закроя в уме.

– Твое здоровье, не возражаешь если? – притворился Никита Захарыч ящиком, у которого для восприятия всякого рода намеков или нотаций хромает акустика. – Ты что на меня разгляделся? Тебя, что ли, как обнарошили, соображаешь?

– Облапошили, хотите сказать?

– Обнарошили, говорю.

– Как обнарошили? Переведите мне ваше словечко.

– Здесь аккурат игра... Прятки впотьмах изречения... Все не взаправду, но с юмором и без обмана почти... Коллеги-то никакие не штукатуры – штурмовики, вот они кто. Заслуженные, можно сказать, артисты провинции, подозревал эту мафию? Нет? А нашу программу концертную тоже не видел? Я был её паровозом, озвучивал утлую басню простому народу про волка стихами в овчарне. Коллеги, которые не штукатуры, пели старательно хором. У тебя самого-то какие птичьи права на жительство? Тоже талантом отмечен или готовое что помаленьку воруешь?

– Я думаю. Думать – это моя работа.

– Например, есть о чем?

– Есть. Я пишу философские книжки.

– Назови, как озаглавлены.

– Зачем?

– Оценю, что получается.

– Зачем? Эссе, например, "Азбука невезения".

– Кому такая бумага нужна? Коли не повезло, хлебай киселю самоуком.

– Отслеживаю хлёбологию.

– И много страниц уже наследил?

– Если бы первую строчку закончил, оно вышло много бы.

– Что, Чухонте начинающий, что тогда вышло бы, ну?

– Почти каждый, кого ни послушаешь, якает алчно, какое несправедливое детство бедняге досталось и сколько добра-серебра потеряно было позже. Почему так охотно люди жалуются на свое будто бы невезение?

– Почему? По невежеству? Каждый бедняга не ведает азбуки вашей? Ну?

– Ну. Жизнь объективно затратив, что вовсе не значит – она, мол, убыточна.

– Чей почерк? – извлек из-за пазухи тетрадку Никита Захарыч.– Инструкция чья, спрашиваю.

– Мой дневник? Я начинаю беситься.

– Возле котенка валялся. Тут ерунда написана, что в одну реку нельзя войти дважды.

– Нельзя. Мыслитель обосновал очевидное.

– Врет. У меня больше сотни купаний было в Амуре, выныривал и выплывал оттуда. Записывай правильный лозунг. Одной слезой два раза не плачут.

– Удачно сказано! Считаю своим.

– А ты – хват! Я тебя раскусил. Образование – выше некуда, всё хорошее прикарманить у тебя руки зудят. Я тебя раскусил, учти, пополам.

– А вы про Сенеку не слышали? Сенеке принадлежит афоризм обо всём, о хорошем, удачно сказанном. Я плагиатом это не признаю. Хорошее, стало быть, общее, наше.

Никита Захарыч изнемогал от усталости переедания после длительной паузы впроголодь и всухомятку, вспотел, опух или распух, и по серому цвету лица было видно, как он обезврежен ученостью собутыльника. Влажную пьяную лысину бедного бывшего зека жалили ржавые всходы волос, отчего-то казавшиеся на голове хромосомами. Человеку хотелось их обласкать и потрогать опрятно пинцетом.

– Отстань, я в отпаде, но козырно тебе. Гоголя сделаю, хочешь? – угрожал и жаловался Никита Захарыч. – Ох, я тебе Гоголя врежу...

– Кого? Гоголя? Какого?

Реплики Никиты Захарыча доходили до человека не вдруг и не путно сквозь алкогольный комфорт искаженного восприятия. Никита Захарыч, импровизируя, вольготно, косноязычно переиначил ему знаменитую фразу гения русской литературы по-своему. Человек усмехнулся кощунству неточности, но моментально забыл эту фразу в интерпретации бывшего зека, не мог её вспомнить и позже, на трезвую голову. Но смутная фраза, витая мистически рядом, определилась остаться занозой для мозга, навязчиво маниакальной бузой, как обузой.

Дождь, итак.

А началось это некогда заполночь.

Ему всю неделю предшествовали мелкие хлюпики влаги небесной, зато сие было по-настоящему, был по-настоящему сокрушительный дождь избиения города шквальными волнами. Да, началось это заполночь и продолжается целую вечность. Апокалипсис улицы напропалую непредсказуемо бешенен. Из окон отсюда не видно даже знакомого четного дома напротив. Елико возможно покамест еще видны чьи-то кальсоны, распятые некогда для просушки на сучьях облезлого, как обожженного, тополя.

Капитуляция города перед агрессией неба сигналила небу парой кальсон о себе.

По коридору подсобно прогрохотало подобие взрыва без эха.

– Ребята, вы что? – человек обратился к источнику переполоха, скрытому дверью. – Что там у вас, отвечайте немедленно.

– Ты что задергался? Крест уронили. Косорукие, чай.

– Какой крест? Эй, парни! Парни!..

– Свой, который несли на дрова. Не дергайся. Вдруг из штанов а то выпрыгнешь.

– А вы, пожалуйста, помолчите.

– Каждому свой полагается крест.

– Эй, парни?..

– Кому бесполезно звонишь? Им? Они – глухонемые.

– Лжете! Как это глухонемые, раз они пели когда-то частушки?

– Пели, благодаря фонограмме со стороны.

Разговор оборвала процедура зевоты...

Но здесь оплошал автор этого текста – сколько ни пыжился, так и не смог отыскать именитое неадекватное слово необходимого пафоса, поэтому далее только банальные фразы насыпятся...

Никита Захарыч имел изощренное свойство зевать, упадая в инобытие, как ампутированный самоубийца. Разверзшийся на глубину дальше некуда рот у Никиты Захарыча был обскурантом из области слизистых ям и мурлыкал. Увесисто глиняный, греко-славяно-пугливый комически нос изображал отрешенно мозоль и модель антитела. Глаза предъявляли мне странные мелкие трещины вместо прожилок.

А время текло.

Вскоре, когда человек отлучился на почту поспешно за пенсией, мнимые специалисты поспешно тайком улетели в Америку.

То бишь, исчезли – как улетели в Америку.

Среди суматохи толпы своего мегаполиса, не следопыт и не сыщик, он ежедневно мечтал отловить их и сызнова цепко сдразниться. Незавершенка ремонта квартиры сулила, конечно, беду бесприютности, но человека не меньше сломала другая незавершенка. Душа наступала на пятки наводчицей.

Касательно чести Никиты Захарыча, разумеется, ни лихоимства, ни лизоблюдства, ни людоедства не вытекает из имиджа бывшего зека. Развитое хамство Никиты Захарыча, – необязательно все-таки бывшего зека, необязательно зека, вообще, – предполагало доступную форму свободы, где на такие, как острые лыжи, прямые по-русски слова человек обижаться по-свойски не вправе. Хамство Никиты Захарыча предполагало подспудное ваше согласие с этой не столь озорной, сколь узорной звездой буффонады, каким он явился на маскараде событий. Как оппонент, если схватить его вовремя за руку по себестоимости, Никита Захарыч умен и не сволочь. Он историчен, испорчен историей.

Возле палаток аттракциона «Стукнемся лбами» человек оглянулся на характерные руки Никиты Захарыча, но радость, однако, была не надолго радостью.

Никита Захарыч, артист, опять обнарошил.

– А победителю – куш, а побежденному – кукиш! – обещал увенчанный сучьями хвороста женоподобный владелец аттракциона, верзила, чьи руки были нататуированы вроде бы как у Никиты Захарыча, но до Никиты Захарыча по-настоящему, чтобы достойно столкнуться хотя бы макушками навзничь, этому доке-бойцу доползти на лопатках успеха не видно.

– Благодарю, – человек увильнул от участия. – Небо не предвещает утехи сегодня.

– Чего тебе небо, летай по земле – ближе падать.

– Это зачем? Это необязательно.

Риск изменения качества жизни велик и всегда наготове. Сущность обычая жить – это риск опознания качества. Парадоксальная крайность обычая жить – это риск, угрожающий переустройством обычая.

Та самозваная всячина, – как якобы версия Гоголя, – вспышкой внезапно воспряла в уме.

– Куда ты несешься, Русь? Дай отказ! Она – ему... Вишь, чего... Не дает положительного отказа...




Назад
Содержание
Дальше