ПРОЗА | Выпуск 15 |
А заснуть удалось разве что под самое утро, да и то не сон это был, а морок какой-то, наваждение очередное, уже привычное. И совсем-таки некстати подруга пропащая – Томка – заявилась тут как тут, да по квартире неубранной шастает, шаркает ногами, тапок не поднимает, значит. А ведь лет восемь уже, как пропала из поля зрения, сгинула беззвучно в далеком омуте зарубежья, куда однажды навострила лыжи свои, чтобы не оставаться только здесь, в дурдоме нашем перестроечном, в гадюшнике этом. Ни писем от нее потом не было ни разу, ни весточки какой-либо… Так Ирине и самой не до нее было все это время, ох, не до нее, ни до кого еще... И вспоминать все это не будем, ворошить да снова сердце разрывать тоскою непомерною, непереносимою, а она, тоска, и не прошла ведь до сих пор, не перевелась, родная. Да премножилась, зеленая, да загустела. И как дети подросли – разъехались, как муж объелся груш и тоже смылся – ох, не будем, милая, не стоит снова-то, ладно?
– Тома-Тома, уходи из дома… – поет во сне Ирина, а та и не думает даже. Книжки зачем-то ворошит, листает и тоже напевает весело: "Ридна маты моя, ты ночей не доспала…" А как тут доспишь, ежели соседей Бог послал, а вернее будет – черт поганый… Да и ты, Тома, тоже не вовремя, подруга называешься, приперлась. У вас там, на западах, еще почти не вечер сейчас, а у нас тута ночь кромешная, утро темное, гнилое... И спать хочется до слез горючих, только выплаканы слезы те давно уже, исчерпаны, как и силы последние, что про запас берегла, про черный день свой, а он, черный день тот, тянется вот уже сколько лет подряд, и конца не предвидится ему – с ума сойти, съехать медленно, но верно…
– А кто ето – Ма-ин Ри-ид? – медленно тянет Тамара и вопрошающе смотрит Ирине в сухие воспаленные глаза, – ето тот, что по-немецки пел, а потом в озере утопили, что ли, его?
– Ах, Тома-Тома, дурында заграничная моя, Дина Рида от Майн Рида отличить не можешь… То певец был, а то – писатель, что всадник без головы, значит, дык ты и не читала, видать, даже в детстве…
Ирина заметила, что разговаривает сама с собою, а глаза открытые, а одеяло сползло и обнажило тело голое – наконец-то затопили, когда потеплело на улице, разорви их, Господи, майн Готт со всем их коммунальным хозяйством… А при чем тут "майн Готт", Ирина и не думает даже, не удивляется. Одурела она от соседей своих, заговариваться стала. Щелкнула выключателем, по привычке со страхом посмотрела на потолок. С тех пор, как там поселился контуженный афганец с выводком своих недоделанных детей и такою же супружницей, дальнейший смысл жизни утратился для Ирины окончательно и бесповоротно. Каждую ночь наверху топали и падали, бились-катались, гремели-звенели и грохали, сопровождая весь этот бедлам душманскими дикими воплями: "Па-адла-ал-ла! Су-ка-а-ал-ла!" – в сопровождении хора маленьких правоверных и пронзительного соло осипшей жены: – Издеваишь-си-и-и! Спа-а-си-ите-е! А-а-а-лла-а!"
Ирина в первый день такого представления поднялась было наверх и позвонила вырванным звонком на ободранной двери, но тут же в лоб ей эта дверь и влетела, выбитая навстречу мощным пинком. На лестничную площадку выскочил лохматый, вонючий и беззубый дух, наклонился над пролетом и проорал пропитым фальцетом: "Ху-рма вам в рот – сказал компот!". После чего дверь рванулась с грохотом в обратную сторону и за ней с новым энтузиазмом продолжилась мусульманская оратория.
В домоуправлении ей сказали, чтоб обращалась в милицию, а там, в свою очередь, популярно объяснили, что инвалидов в медвытрезвитель не содют, так как это не входит в перечень услуг, оказываемых населению данным учреждением. А чтобы посадить на всю катушку болезного, надо заявление пострадавшей стороны, то бишь евонной супружницы, а Ирину в расчет не принимают, так как она не очень-то и пострадала – бить ведь ее не били, а что спать не дают, так теперь за это каждого второго сажать надо, а где тюрем набраться, а? К тому же мужик воевал, да не по своей воле, а обманутый тоталитарным режимом, и здоровье на том потерял, понимать тоже надо, награды имеет и чуть ли не герой народный, а тут ходют всякие тыловые, ну и так далее – доходишься, что самое и посодют, а причину найдут, у них не застоится…
Заявление не пишет… жена… А чего его писать, если все уже написано на роже – и синим, и лиловым, и фиолетовым разводом. Просто с больного взять нечего, кроме справки о контузии, да детей кто кормить будет, хотя и так никто не кормит…
Гаденышей этих и мамашу моджахедскую Ирина сперва жалела по-бабьи, как издавна велось – то одежку от своих подросших подкинет, то из еды кусок отломит, благо те сами не стеснялись, кажный божий день под дверью канючили: хлебушку дайте, мамка просила, маслица и сахарку… А потом на этих самых дверях писали и рисовали непотребство всякое, что дома видели и слышали – как слышали, так и писали, без всяких правил орфографии. Целыми днями на лестнице толклись, в окна свесившись, и мамка с ними – ждут своего ненаглядного, каким придет сегодня… известно, каким – на четырех костях, на первой передаче… С утра раннего под окнами сутулится, ходит волчарой взад-вперед, цигарку в дырке от зубов ворочает… дружков таких же, как и сам, поджидает. То ли по помойкам весь день промышляют, то ли воруют где, но к вечеру – вот он, красавец! Ползет с мутным взглядом, вобравшим в себя пыль гиндукушских перевалов и соль кандагарских песков, остатками зубов скрипит…
– Папи-ичка идеть, па-апичка-а, – любовно гундосит сопливая младшенькая, а весь выводок линялый и нечесаный с визгом уже полетел наверх закрываться, но по дверям неоднократно избитым тут же привычное: бамс! – ногою в сапоге с подковами, а потом: бумс! – кулаком немытым и ободранным, и мат-перемат, какого не слыхала никогда до этой самой перестройки, и каждую ночь…
Ирина швабру приспособила стучать в потолок, да что толку? Перебегает из комнаты в комнату – стук-стук, по батареям – бам-бам, а сверху рев нечеловеческий, все громче и громче, а потолок вот-вот рухнет…
Ничтожество это, забито-задолбанное, что когда-то, даже не верится, женщиною была, простонала как-то: "Вызовите мне врача!" Ирина ей – ну как так можно? Как же можно так? Ну, себя уже не жалеешь, так детей пожалей – на кого они у тебя похожи, о чем только думаешь? А та губами расплющенными, черными от крови засохшей, шелестит еле слышно: "У самой мужика нет, вот и завидуешь…"
Ирина чуть в обморок не выпала, за сердце схватилась, дверь перед носом расквашенным тут же захлопнула – что сказать на такое, нет слов, одни слюни…
Она согрела воду в чайнике, разбавила старую заварку кипяточком. Надо бы календарик настенный в порядок привести, уже счет дням потеряла с жизнью такой – какой день сегодня, сразу не вспомнишь. Ирина аккуратно оборвала листочки, стараясь отрывать как можно выше, чтобы не закрывалась надпись. Во, четвертое апреля, воскресенье… 1818 – родился Томас Майн Рид, писатель. У Ирины все захолонуло внутрях и мурашки побежали по голому телу: мистика какая-то, Господи! Ни сама она, ни Тома зарубежная, знать не могли и не знали, конечно, что у него день рождения сегодня, да и какого, извините, хрена надо было то знать? Так почему же именно сегодня все приснилось-примерещилось, связь тут какая? Нет, определенно мистика все это, чертовщина, и Томка туда же, ни с того ни с сего, пропащая душа, приснилась почему-то, и Томас этот – и не ведала, что имя у него такое, как у Томки, думала – Майном его зовут, а вона что на самом деле… Мистика – и все тут!
За окном посветлело. Ирина задумчиво окинула взором свой двор, но ничего нового для себя на нем не увидела. Все те же разномастные машины с идиотской сигнализацией, подпевающей каждую ночь соседям, скрюченные оборванные качели, детская горка, на которой выбивают половики и коврики, мусорные контейнеры, заваленные с верхом и еще вокруг на десять метров, бетонный столб, упавший поперек дорожки, да так и оставшийся там лежать – врос уже в землю, но никому ведь не мешает, чахлые кустики по периметру двора с черным, окаменевшим снегом под ними – долго снег тот будет таять, до самого мая, а то и позже, и лужи так же долго будут сохнуть, а там вновь дожди зарядят и превратят этот двор в болото смердящее, а грязь прошлогодняя и свежая перемешаются в единое целое, и не отличить уже будет, где какая – всегда так было, всегда будет так, и сейчас ничем не хуже.
Ирина не впервой подумала о том, что окружающая среда формирует сознание человека, обретающегося в ней. Что можно ждать от детей, ежедневно видящих эту помойку и свинство, и грязь непролазную, и хари все эти пьяные? Они уже с детства думают, что все так живут, что так и надо жить, что это и есть истинный мир, и другого не будет. Нравится он им или нет? Или все безразлично, или вовсе не думают даже об этом – просто внимают всему, впитывают в себя все это и становятся сами такими же чахлыми, скверными, гадкими, мерзкими…
Из-за угла вышла женщина с интеллигентным опухшим лицом, держа в руке собачий поводок. Жирная ротвейлериха задумчиво обнюхала землю под окном Ирины, лениво присела и наваляла огромную кучу. Хозяйка будто почувствовала на себе ненавидящий взгляд Ирины, завертела короткой шеей, подняла томный взгляд свой наверх и увидела силуэт в освещенном окне. Тут же нахмурила плохо выщипанные брови и громким шепотом стала вычитывать лупоглазой своей питомице: "В следующий раз запомни – возле дома срать нельзя!"
"Ну все, – подумала Ирина, – вот тебе и день рождения великого писателя! С дерьма начался, дерьмом, значит, и закончится!"
* * *
А в мае все переменилось. Очередным бессонным утром Ирина обнаженно раскачивалась у окна своего, бездумно слушая разговоры контуженого с другом своим – синяком, что причапал ни свет ни заря. До этого Ирина затравленно наблюдала хождение-мотыляние изувера, его дерганые поглядывания наверх, где содержалась побитая женка, и слушала сиплые, повторяемые через равные промежутки времени, выкрики: "Надоело все, ехало, па-ад-лы!"
Ночи белые, мысли серые… Припадочный и Синяк похмеляются, на корточки присели друг перед другом, плюют в серединку, лужу уже нахаркали. Пьют по очереди, сигаретами вонючими заедают, разговоры ведут, значит. Орут, не стесняясь, а что люди спят еще, так их это не колышет нисколько – шло бы ты, ехало, па-адлы! И все это опять под окном у Ирины, как завсегда уже, Господи…
Разговор у придурков не очень понятный, словно на каком другом языке, хоть слова и знакомые по отдельности, но вместе ахинея получается, тарабарщина какая-то… Ирине не до них вроде бы, но что-то слышит ведь, не хочет, но слушает, тоже плюется, только про себя.
– Во, глядь, матыга коньки откинула, махом…– это афганец хрипит, а Синяк буркалы таращит и кряхтит понимающе, словно хочется ему по-большому.
– А батинок чего же? – Синяк, значит, хрюкает.
– Да ты че, в натуре! – снова афганец. – Батинок еще в прошлом годе зажмурился, с ухом… Теперя буду во своей хавире жить, на-ка! Машину, глядь, куплю – сгребаться-кувыркаться! Гладью буду вышивать – бе-ме-ве или мерса шисотого, а хули? Я крысе своей говорю: "Ты не мешай мне, ездося, и батю ее в желтый… погуляем…" – контуженый мечтательно ощерил пасть, – а хули, огород там, хлебаться с ранцем, в полгектара с ухом, картопля там, стерла, капуста, то-се, на-ка… погуляем…
– Набить твою мать! – восхищенно выдохнул синий, – на мерсе ездовать будем, цугом, Любу, глядь, покатаем, потешим…
– А за Любу в нос не хочешь? – задергался нервно наследник, – на коня я вас, захлебанцев странных, на мерсе катать буду, а? Я теперя крутым буду, секешь, мерин ты долбаный – Ипатий врет! Што я, на иномарке по помойкам вас возить стану, а?
– Не цы, – сник синюшный, – еще попросишь чего…
– Это точно, – оживился контуженный, – манатки надо погрузить, переезжаем, глядь… А сюда квартирантов пущу, всё бабки будут, и пять ворот их, с ухом…
Вот примерно такой разговор услыхала Ирина в то обычное утро свое, а на следующий день грузовик подкатил и бомжи посбежались. Вещички странные в кузов покидали, сверху выводок недоделанных вместе с мамашей закинули и укатили, как сгинули.
Ирина три дня не верила в чудо, все по ночам по привычке со шваброй спала, отсыпалась, вздрагивая при малейшем шорохе, и упивалась тишиной забытой допьяна, до кружения в голове, до отключки полной от всего, что терзало когда-то..
Но вот выходит как-то на площадку, а сверху спускается молоденький такой военный, весь в камуфляж завуалированный, в ботиночках на шнуровке – высоких и блестящих, и звездочка стальная на погончике…
– Здравствуйте, – настойчиво так, но вежливо говорит Ирине и огибает ее, значит, а за ним такой же точно, с ямочками на щеках, и тоже: "Здрасте…" Ирина их потом двенадцать насчитала, улыбчивых – быстренько протопали вниз мимо нее и исчезли. Узнала чуть позже, что афганец квартиру сдал воинской части под общежитие для молодых офицеров – все младшие лейтенанты. Ирина думала, что прапорщики, но у тех звездочек побольше. Ребятки эти не шумели, не беспокоили почти, вели себя мирно и тихо. В первый вечер чуть-чуть погалдели и песню, было, запевать начали – видать, новоселье решили отметить. Ирина весело так в потолок шваброй стукнула – они сразу затихли, а один даже спустился, позвонил: "Извините, мамаша, больше не будем".
Ирина слегка обиделась за мамашу, но что там говорить – у самой такой же в армии, только писем не допросишься. А так все хорошо стало – тишь да гладь, да божья благодать. Разве что одно время синяки продолжали приползать по врожденной привычке, вусмерть пьяные, мокрый след по ступеням за собой волоча, так военные быстро их отвадили, спуская каждый раз по лестнице вниз головами, сапогами подгоняя, на угрозы их не реагируя, – те и позабыли наконец дорогу к дому, где друг сердешный проживал. А тута все скинулись и металлическую дверь сообразили в подъезд к себе, с кодовым замком, который сразу же пацаны спортили, но все как-то надежнее дверь-то выглядеть стала, неприступнее, что ли… вот и Ирине тоже хорошо стало, задушевно. Помолодела даже и приукрасилась, и телом, и лицом. Написала письмо заграницу подруге – подсказали случайно адрес, ответа дожидается, да нет-нет и вспомнит сон-видение свое с Тамарою и писателем, что всадник без головы, про совпадение с днем рождения его – к чему бы это? Да вздохнет и забудет, однако – мистика она и есть мистика, разве тут объяснишь что-нибудь?
* * *
И словно сотня сваебойников одновременно ударила в потолок, после чего по побелке заструились трещины и, пукнув хором, погасли лампочки маминой люстры, вот уже сколько лет не менятые. В кромешной тьме было слышно, как там, на непрочном верху, затопали сапоги и раздалась команда: "К бою! Занять оборону!" Заревели мощные двигатели, залязгали гусеницы. "Заря-жай! Прицел – четыре-восемь! Поправка ноль-один! Огонь-нь!" Ирину подбросило взрывной волной куда-то вверх, под самое днище тяжелого танка, потом резко опустило в обратном направлении, перевернуло и намазало потекшим лицом на что-то жесткое и лохматое. "Швабра", – догадалась Ирина, но от этого легче не стало. В уши с тупым упорством вкручивались тугие тампоны сжатого воздуха, обдирая слуховые каналы и отключая на время звук. Почти ничего не чувствуя и не слыша, Ирина расползалась на полу жидким студнем, вибрируя всем телом в такт разрывам. Она по-пластунски стала выползать в сторону прихожей, стукаясь то и дело всеми частями тела о невидимые предметы обихода. Жж-ах-хх! Фью-ырр! Жа-ах-ах! – то и дело сотрясало невидимое пространство квартиры, и разноцветные звезды сыпались из бесполезных в данный момент глаз Ирины, на доли секунды выхватывая из темноты какие-то фрагменты фантастического интерьера, в котором обреталось беззащитное тело ее. Вдруг за окном вспыхнул яркий свет, запахло удушливой гарью. В отблесках неземного сияния под низкими и тяжелыми облаками виднелись парашютные купола, во все стороны разлетались трассирующие автоматные очереди. Из-за трансформаторной будки, наперерез скулящим автомобилям, на полном скаку во двор вливались бурными потоками мохнатые всадники, вращающие над собою клинками. Голов у этих всадников не было, но они умудрялись чем-то ужасно визгливо кричать свой боевой клич: "Ал-ла ак-баррр! Па-адла-ал-ла!" Догоняя их, подскакивал на рытвинах и ухабах черный бронированный "Мерседес". Из приоткрытого люка на его крыше торчал гранатомет и целил в окна Ирине. Кусок бетона неслышно отделился от своего насиженного места и приласкал Ирину по затылку. Некоторое время она отдыхала. Вдруг какая-то вонючая жидкость залепила ей все лицо, и она чуть было не задохнулась в этом липком месиве. Надсадно кашляя и держась руками за останки стен, Ирина кое-как выбралась во двор и уже при свете дня обнаружила, что вся в пене. Такой ее и увидели и запомнили навсегда мужики-пожарные и менты позорные, что были вызваны по тревоге на место битвы и пожара, учиненных пьяными бомжами и ветеранами многочисленных интернациональных сражений супротив новой, только еще создаваемой, профессиональной армии.
И вот Афродита, рожденная из пены, гордо несет свою обнаженную грудь мимо догорающего мерса навстречу солнечным лучам, грандиозно покачивая белоснежными бедрами, осыпанными мелом и цементной пылью, и смотрит ввысь безумными очами, а весеннее белесое небо совсем не похоже для нее на потолок в оставленной квартире, а на что похоже оно – думать некогда, поскольку кто-то кричит ей настойчиво в запрокинутое лицо и пытается даже потрясти за голые плечи. Утраченная было реальность возвращается к ней распаренной физиономией далекой подруги, которая приехала погостить и только что с поезда, а еще снующими вокруг пожарниками, скручивающими гигантские шланги, да юркими ментами, складывающими у заваленного столба в большую кучу головы поверженных всадников. Несколько милиционеров бегают за бесхозными лошадями, жующими первую травку, а трое пытаются скрутить в узел тело вновь прискакавшего соседа-моджахеда. Тот весело отбивается от них и старается пришпандорить на место оторванную голову. Наконец это ему удается, он раздвигает рот в беззубой улыбке и кричит Ирине:
– Слышь, соседка! А ты баба ничего, справная, я тебя знаю… Не то что моя мустанга дикая, в рог ей ноги… Счас с магазина вернется – я ей рожу-то поправлю, щуке драной!
|
|
|