ПРОЗА | Выпуск 15 |
Жил я в то время высоко под крышей дряхлого дома на захваченном городом острове, где под асфальтом дремала давно засыпанная сеть каналов и тени исчезнувших лодок скользили на границе между белоночными снами и тем, что многие называли реальностью. Пучеглазое оконце моей каморки выходило на восток и на другие, до дальней дали простершиеся крыши. Небо было отдельно действующим, очень важным персонажем этой жизни. Такое большое, что казалось непетербургским, ничем не заслоняемое, оно глядело на крыши и в мое окно на меня, но ничего не спрашивало, потому что само на все было ответом. Я исправлял в слове "Господи" маленькую "г" на большую и подходил к окну. Весною я видел проросшие во всяком оставшемся в водостоке мусоре семена, зимою вечные разбойничьего вида коты наблюдали за вечными голубями. Один кот, весь в боевых шрамах, повадился заглядывать в мое оконце, требовательно мяуча. Он с удовольствием съедал консервированный горошек и маринованные огурцы и уходил опять в ночь, потеряв ко мне всякий интерес. Наречён он был мною Плюфля.
В соседней комнате жила художница, исповедующая одну из восточных религий, и я думаю, это она приучила Плюфлю к горошку и огурцам. По четвергам к ней приходили все сплошь заросшие волосами непризнанные гении предположительно мужского пола и почему-то глянцевито-бритые гении предположительно женского. Они пели заунывные песни, сидя на ковре в белых одеждах и в такт покачиваясь.
Летом по четвергам после их песен шли дожди. Если дожди вдруг забывали, что уже четверг, и не стучали по жести прямо над моей головой, я не мог уснуть. Четверг забывал наступить, и я так и жил в среде до следующего дождя.
А когда дождь наконец приходил, наступала моя настоящая жизнь.
Я просыпалась в немыслимое по красоте и силе переживаний пространство, где волны цветов омывали островки небытия, где время и протяженность были неразличимы, а то, что могло быть вечностью, оказывалось бесконечностью. И не существовало ни "нигде", ни "никогда", и тоска по этим понятиям еще не возникала.
И тут скользил новый виток, и я понимало, что надо испытать тоску по "нигде" или по "никогда". Я приходило в какой-нибудь из миров, например, в тот, в котором рождались с "никогда" в душе, а с "нигде" не могли примириться. Это были конечные миры, со смешными философиями, и близко в своих фантазиях не приближающиеся к истинным причинам их зыбкого существования. Когда мне не хватало других ощущений, я возрождалось в других мирах и, насобирав за долгую или короткую жизнь необходимого мне, опять уходило в единственно своё. Когда я наконец наберу – я возникну уже не здесь.
Я вновь просыпался корректором в подозрительном издательстве. У меня на окошке рос кактус. Он цвел раз в сто лет. Примерно так же часто я его поливал. Издательство выпускало детективы и фантастику в ярких глянцевитых переплетах. Эти книги назывались "стекляшками". Больше всего мне нравилось в подходящих местах вставлять слова "вдруг" или "ого", или "ах", или предложения "и тут мне стало страшно". Авторы не возражали. Иногда мне начинало казаться, что они даже не читали того, что написали. Одно было общее у них у всех: жертвы социалистической орфографии, слово "Бог" они писали с маленькой буквы. У одного автора, по имени Наумкин, в одном из стихотворений приходил к лирическому герою посланник Бога и начинал говорить и делать совершенно немыслимые вещи. Я предложил посланца Бога заменить посланцем дьявола, с чем тот немедленно и охотно согласился, только по незнанию попытался написать слово "дьявол" с большой буквы. Потом он долго многословно и многажды меня благодарил, "а то я сам чувствовал, что что-то не то делает посланец Бога".
Иногда на мой чердак забредали женщины, некоторые из них были немыслимо красивы. У одной глаза были придуманы немного под углом друг к другу, несимметричные, тревожные и пронзительные, как удар. Я начинал глупо улыбаться под этим взглядом и отводил свой. Она учила меня ощущать счастье. Она говорила: "Представь себе только миг, мгновенную картину, когда ты был счастлив, а теперь увеличивай звук, цвет, свет – до нестерпимости! – вот, теперь ты понимаешь, что значит быть счастливым?.." И еще она говорила: "Прости им, Господи, они думают, что это – жизнь". В ту ночь, под другими солнцами, я впервые был не один. Вокруг большого солнца, наконец-то правильного цвета, было много маленьких солнышек, как веселых осьминожек на лапках-лучиках, разбегающихся, танцующих, играющих вокруг большого. И мы были под ними, как два растения, мы шли рядом, прокладывая бело-зеленый путь, да, за нами оставалась бело-зелёная дорога, и мы переплетались белым – и зеленым – стволами. Сквозь туннель-ущелье мы выходили на берег озера и шли по клавишам. Клавиши поднимались на мягко ходящих столбиках из теплого песка, каждая была своего цвета и своей формой повторяла ступню, попадающую на нее, и звучала над нами и в нас музыка, рожденная нашим движением. Клавиши-ступени складывались в сверкающую многомерную спираль над озером, и мы поднимались вверх, к ослепительному конусу, капающему огненными каплями света. И то, что было моими ресницами, становилось лучами, и они тянулись в такие дали, что возвращались к началу.
А в следующем мире я стояла под тем, что называлось дождем в каком-то другом, но только здесь дождь был из разноцветных капелек и собирался он ближе к поверхности в разноцветные разновеликие медленно дрейфующие шары – лужи этого мира. Я слушала музыку плывущих в пространстве цветных водяных сфер, держа в руке пирамидку из розовых шариков. Если правильно на нее посмотреть, у нее исчезала вершина. В одном мире я смотрела на нее в руках еще невозлюбленного. Мы шли по серой дороге. Она была чуть темнее наступавших светлых летних сумерек. Пирамидка была та же, из розовых шариков, только похожих в этот раз на бесформенные деревянные кусочки. Еще невозлюбленный, искоса глянув на меня, высыпал мне на ладонь пирамидку, опять ставшую горстью серых кусочков. "Попробуй", – улыбнулся. У меня забилось сердце (в этом мире оно у меня было), и тонким белыми пальцами (там это считалось красивым) я создала пирамидку. "Я впервые вижу, чтобы это собрали с такой скоростью…", – сказал уже возлюбленный. Он не знал, как это было просто – каждый розовый шарик неимоверно отличен от другого такого же, и образ этих пирамид, с которых начинается жизнь, многовечностно рассыпан в пространстве, и каждое место каждой детальки сияет воспоминаниями о ней, там многажды существовавшей.
Я – оно – шло по серо-стальной дороге. Неуловимый сдвиг какого-то незначительного свойства пространства, и дорога уже – меч, прижатый мною к плечу строго остриём вверх. Я поворачиваюсь, как на параде, в разные стороны, осматриваю темь – куда проложить меч-дорогу? Слабо различаю сияние в одной стороне. Свеча? Восход? Я протягиваю дорогу-меч к этому рассвету. Иду по мною проложенной, приближаюсь к исполинской, возвышающейся над миром фигуре, похожей на женщину. Я уже видело ее в каком-то мире внезапно встающей над водной гладью (символом чего же там это было?). Здесь это – темно-синий, холодный и непрозрачный гладкий колосс. Витками поднимаюсь вокруг неё наверх, очень долго, несколько вечностей, ибо она огромна. Лицо её передо мной – в профиль, я не хочу видеть её анфас, оно и в профиль мне больно-знакомо. Я – внутри лица, я, наконец, сама эта фигура. И она начинает жить.
Я иногда возвращаюсь еще на свой чердак, попадая, впрочем, не всегда в то тело, к которому чуть было не начал привыкать. Я-художница сижу рядом с поэтом– корректором. Он молчит, закрыв очки рукою. В другой руке сигарета додымила уже до фильтра, еще немного – и мягко тлеющая граница коснется чувствительных пальцев, и в мире станет чуть больше боли. Я вынимаю из неподвижной руки фильтр с эфемерным столбиком еще живого пепла и в недоумении держу – вокруг нет ничего, хоть отдаленно напоминающего пепельницу. Кто-то с другого конца стола протягивает мне кефирную бутылку, и дым от гаснущей сигареты принимает форму прозрачных бутылочных границ. Уже некурящий все еще не шевелится, и я не знаю, как объяснить ему, что все это крепко и радостно связано – сигарета, которая сама себя докурила, мистический стеклянно-туманный сосуд из пионерского прошлого, его слезы за стеклами очков, моя рука на его руке, бессильно распластанной на черновике. Сквозь наши бледные пальцы проступают слова: "…милейшая… нежнейшая… скучнейшая…"
Опять приходил четверг, опять я жил в то время, опять пели буддисты, и дождь переступал тонкими ножками по жестяной кровле. Я было котом Плюфлей. Я лежал за теплой вентиляционной трубой и грезил. Астрал ставил мне задачи, и, решенные, они вновь туда уходили. Из земного шара во все стороны – по большим измерениям, чем три, выходили и уходили, осветляя ничто, лучи. Шар "ёжился" этими лучами, они сплетались в бесконечности, соединяясь друг с другом в общую поверхность-оболочку, образуя золотой пузырь. Изнутри эта сфера шевелилась, двигалась, наполняясь светом, образуя выступы, вырастая от этих выступов волнообразно, расширяясь в пустоту. Вот она уже повсюду, очень, очень большая, не один мир охватившая. Из него начинают появляться тонкие ниточки-плети. Они кольцами, петлями узорчато оплетают планеты и солнца и распространяются мгновенно вперед, повсюду. Обегая планету, они включают ее в общий узор. Будто вяжется желтая многомерная салфетка изысканного рисунка. Вот – всё оплело. Застыло. Пустило новые отростки. Лучики? Листики? Зацвело. Розами? Огромный цветущий шар плывет в пространстве, его в себе полностью заключая.
Март – 16 апреля 2001
|
|
|