ПРОЗА Выпуск 17


Евгений АНТИПОВ
/ Санкт-Петербург /

Жизнь и смерть
Л. Л. Луарвика Лу



Возвратившись недавно, рассказывал один мужественный человек, покуривая с прищуром, что, в общем, в курсе и что он-то ведь как раз видел Луарвика. Но лишь однажды и при странном стечении обстоятельств. Сам он тоже многое претерпел за правду. А когда был с визитом дружбы на Большом Континенте, высокий афроамериканец забрал его шапку. Человек сложной биографии, этот мужественный человек умел есть все. Вот и Луарвика он видел. При странном стечении. Философски стряхивая пепел на подоконник, дело обстояло так.

Отличный парень, он был не чужд, Луарвик, всему человеческому. Земному. В литературных кругах он был больше известен по псевдониму Ветер.

Несмотря на огромную популярность, он запросто водился с фолдами и другой чернью. Бывало очень даже часто, соберутся вокруг него фолды и другая чернь, и вот ведь на, простецкие тарабары. Встретив на улице, его всегда можно хлопнуть по плечу, подмигнуть и сказать: "Привет, Луарвик".

У него не всегда водились деньги, но стихийные женщины его любили. А в памяти жителей квартала Хью он остался задумчивым малым в простоватом пальто поверх футболки клуба "Бадо". В этом клубе его на руках носили, был он тогда моложе да и, говоря прямо, значительно моложе.

В простоватом пальто и домашних тапках с прилипшим кусочком (не надо уточнять), он и появился тогда в магазине "Полезная всячина". Люди же все обо всем постепепенненько, как муравьи, знают: он тогда много работал, книга продвигалась, по слухам, трудно. Он и в магазине появился из-за дефицита бумаги.

От посетителей он ничем таким не отличался и был почти незаметен среди людей. Но, что-то обронив через дырочку и бегая кругами, привлек общее внимание. Кто-то сказал: "Да это же Луарвик". Его узнали, стали хлопать по плечу и подмигивать. Да, это был тот самый Луарвик. Л.Л.Луарвик Лу-Ветер.

Это что-то, может пуговицу, может монету, так и не нашел. Он вышел из магазина, вышел просто и ясно, немножко даже смутившись, как будто и не был Луарвиком.

Через некоторое время он снова оказался в центре внимания, когда в соседнем переулке обнаружилась нетерпеливая возня. Собственно, он и был фактором недоброй активности. По крайней мере, дама тяжелой наружности, сотрясаясь телом, била именно его. В толпе тактичным шепотом предполагали, что он отобрал мелочь у того холеного пацана, который театрально плакал, местами срываясь на откровенную фальшь. Одной рукой пацан указывал то на Луарвика, то на картонные кружочки, уже втоптанные в грязь, другой размазывал великолепные радужные сопли. Луарвик же стоял, прислонившись спиной к стене, и жутко морщился. Руки его были выставлены далеко вперед. Он твердо молчал и, казалось, пытается ставить блок, но развернутые ладошки, капризно растопыренные пальцы, брезгливый поворот головы, весь этот совокупный антураж подсказывал опытному глазу, что дело обстоит – дрянь.

Дама раскраснелась, белые же глаза вспучены, ноздри, как положено, хищно вздувались, здоровенной своей сущностью она вошла во вкус. Била наотмашь, сосредоточенно и жестоко. При каждом ударе неподвижный лик ее сотрясался студнем, и сотрясательный импульс бежал по высокой прическе к маленькому голубому цветку сверху. Этот глуповатый цветок, веселенький такой с азартом, совсем неуместный в ситуации "зет", эти глухие удары – все выглядело как-то парадоксально и удручало в глубину. Удары были глухими, утробными, но иногда чавкающими, если приходились в слабые части внешности.

Луарвик широко двигал беспомощными распухшими губами, но неубедительно и недолго, потом обречено упал вперед и лежал, согласно закрыв глаза. Еще он извивался колбасой, но как-то вяло, без конкретной цели. Дама пробовала унизительно мять его пяткой, драматургия же убывала, и народ начал расходиться прочь от этого места, от ситуации "зет".

Зрелище в целом было тяжелое, расходились люди покашливая вполголоса и вниз перед собой, не говоря ни-ни.

Довольно скоро все угасло окончательно, дама увела злосчастного пацана, тот для завершенности еще бросил в лежавшего неуклюжий комочек грязи. "Кто ж из него вырастет?" – без эмоций подумал Луарвик-Ветер, сквозь ресницы глядя вослед. Он лежал и ему, в общем, было ни до чего. Лысеющая ворона некстати барахталась в луже, и смех ее звучал цинично.


Последнее время он проживал в хибаре, в которой до него двое незатейливых типчиков вели простой образ жизни. Знакомство такое, пояснял коротко, мол, с ними где-то учился. (Учился ли он вообще, это пусть биографы.)

Один из типчиков взялся, наконец, за ум, решился на какое-то высокое дело, для чего даже приобрел моток проволоки, и вот уже год от типчика вестей не поступало. Второй его колли связался с дурной компанией, потом вовремя женился, хотя, по большому счету, случайно. Он не особенно задумывался о судьбе своего жилища, а взял да и уехал, как Миклуха, в таинственную даль, на родину темнокожей жены, в Сангамо. Зизу ее, кажется. Да, Зизу. Квартиру оставил Луарвику в обмен на собачью шкуру: Луарвик сам с интересом вспоминал да вот не мог, хм, вспомнить происхождение, шкуры-то. Плюс смешную в придачу штучку – совсем уж неизвестной природы. Обещал и жестяной портсигар, но так вот, так вот – и зажал. Портсигар-то, впрочем, был действительно – с тиснением. Этот, второй, еще приходил, требовал портсигар, но был в тот момент какой-то невменяемый. То ли надышался, то ли что. И в ответ на утомительные, с брызгами, требования, Луарвик снисходительно шлепнул его по затылку, добрым голосом сказал "туда, сука, туда" и убедительно потыкал в дверной проем, где усталые деревья чуть шевелились во мраке густеющем. Со слабой, едва обозначенной улыбкой просветления рантье-неудачник ушел в том смутном направлении, больше его, как будто, и не видели. Так что уехал ли он в свое желанное Сангамо, наверняка не известно.

Жилищный вопрос, тем не менее, был решен, хибарка, блин, сносная, Луарвик не зря уцепился за нее, как обезьяна за кокосовый орех. Кстати, это Луарвика выражение, про обезьяну и кокосовый орех. Вообще, мало кто знал, что, несмотря на грустную задумчивость, Луарвик, чертяка, был глубоко юмористический человек.

Хозяева его старой квартиры были тихими стариками, но бубнили, бубнили про квартплату, что не могло не раздражать. К тому же они никак не могли привыкнуть к ночным крикам, обязательно начинали шуршать, испуганно приоткрывали дверь, появлялась половина лица со страшным не моргающим глазом. Нужно было что-то конфузливо объяснять, и это раздражало тоже. Нет, Луарвик не кричал во сне, хотя сны его были и нервными, с зубами сжатыми вслепую. Кричал он, скорее, в муках творческих. Внутренний диалог набирает силу, Луарвик ходит, жестикулирует, ну и сорвется другой раз. Иногда и рыдает сквозь пальцы. А как без этого? Знаем ведь, никак.

Войдя уже полноправно в новое жилище, он первым делом украсил угол комнаты шикарными – теперь таких и не бывает, – спортивными тапками. В которых ходил, и не раз, на званые вечера к мэру. Оба тапка были на левую ногу, но тот, что на правую, был размером больше и без шнурка. Так что все, как нельзя, удачно. Оба тапка найдены в прошлом году на городской свалке, однако ж, были очень даже очень. Вот уж везет. Не меньше, как Бобу Брю.

Луарвик поставил тапки под главное и единственное украшение комнаты – рождественскую елку, скелет которой встречал уже октябрь. Жизнь в "храме уединенного размышления", как он, человек юмористический, называл свое обиталище, началась плодотворно. В первую же ночь были написаны хрестоматийные стихи, то есть, впоследствии отвердевшие хрестоматийно:


Твоих крылатых глаз
Замкнувшаяся сфера
Меня уносит ввысь,
Из лона – к небесам.
Я выпиваю мысль,
Что растворяет нервы…
Я бытия хрустальный газ
Заглатываю, ам.

Это "ам" бытовой простотой своей немножко выбивалось, даже портило, тут Луарвик собирался немножко посмотреть, но в целом, чего там, не плохо. Одним словом, начало было многообещающим.

Если бы не тот роковой вечер. Если бы.

…В тот роковой вечер, когда Луарвик с отсутствующим взглядом сидел перед тараканом-шалопаем, что восхищенно притих на пустом листе бумаги, в дверь постучали. Припав к щели, Луарвик разглядел и зрачкастые глаза и начищенный медный зуб Билла Крозерса.

– Кто там? – спросил он, пожалуй, двусмысленно, но за дверью на это послышалось только молчание.

Мой черный человек, подумал Луарвик, скучно и нехотя отодвинул елду и тут же попал в суетные объятия.

– Хелло, Генррри! – Билл почему-то всегда называл Луарвика "Генри". За что Луарвик называл Билла Сэмом.

– Хелло, Сэм.

– Сколько лет, старина!

– Тридцать три, а тебе?

– А, столько же. Но ты послушай, что я скажу. Если сейчас, да-да, прямо вот сейчас я приведу к тебе двух красоток? А? То ты у нас как, тюти-матюти? Или таки ой?

Билл поцеловал щепотку коротких пальцев и пресек, таким образом, сомнения по поводу "красоток". Подмигнув, он достал из-за пазухи засаленной жилеточки бутылку с черноватой на вид жидкостью. Интригующе глядя на Луарвика, взболтнул, вырвал этим своим медным зубом газетную пробку, сделал два стремительных глотка, постоял, нечеловеческим образом сплющив лицо, широко открыл глаза и снова сплющился.

– На вот, на, – с усилием и каким-то осипшим голосом произнес Билл, продолжая отвратительные гримасы и медленно так, как об утрате, мотая головой.

"Дорогое, должно быть, пойло", – подумал Луарвик и пить не стал.

Билл всегда любил роскошные, примитивные эффекты, и сегодня на его вкусно пахнущей голове была треуголка из цветного журнального листа с непонятными буквами. Он, значит, таким образом возвышался над толпой накопительствующих мещан. Шиковал он так, козел.

Луарвик неопределенно потирал веко.

– Одну из них ты знаешь, – мученически хрипел Билл, – это драчунья Грехэм. А с другой познакомлю. Очень скромная, но импульсивная, как будильник. Вся так и эх! Тута Холм. Норвежка-мормышка. Вся в татуировках, как жопа.

…Драчунья Грехэм, драчунья Грехэм. Еще бы Луарвик не знал драчунью Грехэм. Она была той самой дрессировщицей дикарей и признанной красавицей и города, и всего штата Кириляма Н-З. Два года назад Луарвик был на ней ни много ни мало женат. После того, как в течение медового месяца она дважды изменила ему с артелью сьюджинских докеров, Луарвик выбил ей глаз и развелся. Такая вот да, заковыка… С артелью, сволочь, веселеньких, как на подбор.

Предлагались разные версии, но в чем истинные причины таких несусветных перипетий – ни одной убеждающей. Сами-то молодые эту бурную тему комментариями обошли, остались лишь, но пронзительные, полюбовные штрихи. Безучастных же к размолвке тогда, наверное, не было во всем штате, поскольку и Луарвик необыкновенно хорош в своей интеллигентской задумчивости, и подходили-то они друг другу, голубки, до изнеможения слез.

О, Генри – Луарвик звучал вполне определенно, – у меня порыв, надо работать, пока не стемнело, чтобы не тратить коптилку.

– Здравствуйте пожалуйста? – к Биллу уже возвращался его родной голос. – А ступай-ка ты в дыню!

Выпятив подбородок, безобразными пальцами Билл взял Луарвика за оба уха. Билл, видимо, ответ ожидал, потому что без перехода стал тщательно говорить скабрезное, прямо Луарвику в лицо, прямо губами в нос. Подустав же, кощунственно сузил глаза да проговорил уже половинкой рта, чтобы тот, то есть, Луарвик, уматывал, если сам ни хрена, если заигрался в свои, понимаешь, ой-ой-ой фантазии, а жизнь-то продолжается и будет, как ни крути, будет, и тут уж ничего не попишешь. Писака.

– Ну ладно, – Луарвик высвободил уши, – только чтобы все о’кей, а не как у мэра.

– О чем речь! Два часа, и как ни бывало. Кружка коптилки с меня. А то Пи Си Дюк с девчонками, ну, этот, в мотоциклетном шлеме, помнишь, он еще ломал скамейку в главной зале…

Луарвик не слушал. Он молча надел пальто, не застегнул – чтоб эмблема "Бадо", – взял фитюлечку-карандаш и вышел. Тут же, с порога, вернулся и спокойно оторвал кусок оберточной бумаги: для черновиков.

Рулон этой бумаги где-то с неделю назад Луарвик украл в ближайшем магазине, чем понаделал шороху в городе. Три дня оба полицейских – с одинаковыми к тому же фамилиями – ходили с облавами, пока преступник не был пойман. Суд был показательным, быстрым, излишне суровым; в тот же день негра утопили в ведре мутноватой с окурками (уж пардон) мочи, труп его положили у памятника Основателю, кстати, довольно безвкусный алебастровый памятник, а кто-то из сердобольных набросал соломы на труп. Так он и лежал немым предостережением и уже помаленьку смердел…

Не сделав десяти осторожных шагов по трухлявому настилу, вот так вот, лобовая встреча. Грехэм. У Луарвика перехватило дух. По-прежнему хороша, о лицемерная вы девка. Стеклянный глаз придавал ее лицу несколько удивленное выражение. Тут же Дюк вертлявый и эта, вторая, импульсивная. Девушка с фигурой приблизительной, Луарвик эту Туту в тату разглядывать толком и не стал. Да и смотрел он на Грехэм, да и та, она, застеснялась, поскребла ногтем подбородок, подвигала плечиком и опустила, как хамелеон, правый глаз. По-прежнему хороша драчунья, хороша.

Луарвик сильно улыбался, чем выдавал волнение. А еще, ах некстати, споткнулся и, соответственно, упал, нежданно-негаданно взвизгнув.

– Привет, Луарвик, – сказал Дюк, и это было явным хамством, учитывая, что Луарвик на тот момент глупо скользил и сразу не смог подняться.

Молчите, юноша несмелый – что-нибудь такое хотел ответить Луарвик, утонченно-язвительное, но скомкался и только промолчал сквозь узкую улыбку. А то плюнуть бы ему, как говорится, в рожу. (Ладно, брат.) Не отряхиваясь, Луарвик пошел дальше, нарочито безразлично пошел, но какие-то пылкие мысли бегали да бегали по его лицу.

Давно, давно у него не перехватывало дух.

Когда настил закончился, Луарвик обернулся и, почесав эмблему "Бадо", тихо нараспев произнес: "Негодяйка…"

Пи Си Дюк слыл оригинальной личностью, шлем должен был придавать, видите ли, мистики. А пожалуй, что, Луарвик хмыкнул, у этого шлемоносца за ухом огромный фурункул. Даже наверняка.

Луарвик, конечно, думал о Грехэм и опять об этом Дюке, как он говорит пошлости и хохочет, хохочет, фигляр, открыв свой паршивый рот.

Луарвик вздохнул. Спокойно уходящий вечер, безветренный. Дятел на пеньке сидит, птица небесная, задумался. Луарвик прошел в непосредственной близи, но дятел не шелохнулся. Луарвик даже вернулся на три шага, постоял пристально с минуту, плюнул на дятла, не попал, но попытку повторять не стал. Чувство фатального одиночества в такие вот беззвучные вечера просыпалось острее. Луарвик рассеянно смотрел и на небо, и в сторону; был некогда у него настоящий друг, тонкий, понимающий, да подавился дурацкой воблой. Вот ведь… и, вздохнув еще раз, иронично, Луарвик щелкнул пальцами. Ни для кого щелкнул. Просто так, в тишине.

Вернулся Луарвик уже в изрядных сумерках. Квартира была пуста, но и не только: фанера из окна выломана. Почерк драчуньи. Пахло чем-то, пожалуй, неприятным, топчан же был распорот и зло забрызган мерзостью. По столу ходила грязноватая лысеющая ворона (Луарвик ее узнал) и как бы между делом клевала в мисочке маслянистую галиматью. Ворона, очень довольная собой, своей решительностью, широко и, вроде, обрадовано открыла клюв, довольно долго так постояла, а затем тихо, как-то шепотом крякнула и грохнулась на пол. Луарвик совершенно безучастно наблюдал за этой сценой, потом с такой же безучастной интонацией подумал, что вот круг и замкнулся, что завтра отнесет ее в лицей имени Основателя, или чучело набьют или, если ничего, то и… Тут Луарвика прожгло: под рождественской елкой, под тощим скелетиком рождественской елки тапок не было. Очень оно остро, почему-то, ведь были же и другие, потяжелее потери, но именно сейчас, очень остро, лопнула она, струна внутри, сегодня, когда отчетливые звезды в бархатном небе, этот ржавый шлем Дюка, Грехэм, Грехэм…

Луарвик покачнулся в дверном проеме: уж пуст – твой челнок, Луарвик. Пуст. Гадко тебе или что?.. Он стоял, как колокол, как убитый навылет, стоял, как жених – и не шевелил ничем. Без румянца и нервной улыбки. Стоял. С шипящим выдохом "шалишь" медленно и страшно повалился он на топчан. Уткнувшись ничком, превозмогая все, сквозь стиснутый рот, он несколько раз – категорически – стукнул кулаком по топчану. Пыльное пятно средних размеров медленно поднялось и сочувственно повисло над Луарвиком.

– Вонючие крабы! – прелестным высоким голосом выкрикнул Луарвик, но никого и ничего конкретно уже не имел ввиду.

– Бабы, бабы… – тыкалось в темные улицы испуганное эхо.

Привыкший ко всему, усталый город засыпал. А где-то в квартале Хью, на препарированном топчане лежал одинокий человек. Он был талантлив и популярен, он был умен, благороден и вполне благополучен, он был – он был одинок и глубоко несчастен, он лежал в неудобной позе и, кажется, плакал. Любопытная пружина колола ему самый низ живота, но человек ничего не ощущал, ничего.


В четвертый день седмицы разные люди, собравшиеся на главной площади, из газеты официальных событий, наклеенной на забор за Тихими Руинами, узнали, что такого-то бря, такого-то года, в доме номер 004/0 квартала Хью, умер выдающийся лирик штата Кириляма Н-З. Да что там Кириляма Н-З, страны. В некрологе очень тепло значилось, что в момент кончины он, лирик, был в своей любимой футболке и зените славы, которую снискал у сограждан чрезвычайными произведениями.

Фолды и другая чернь молчали с осуждением. Два аристократа, один из них был сам барон Бубляк, уважительно вздыхали, и барон говорил своему бледноватому визави: "Этцетера, мон шер, этцетерааа…"

К некрологу прилагалась фотография с моложавым человеком, чье хорошее лицо – красивый нос, красивый рот – пересекала страдальческая морщина. Человек на фотографии явно замахивался, но ретушер вставил ему в руку флаг, на котором колыхались крупные буквы: ЗНАМЯ ЛИРИКИ КИРИЛЯМА Н-З. Еще одна такая же фотография, но без флага, уже два месяца, блеклая, висела в окне сатиры "Оглянись, неизвестный". Еще в этом окне была статья, жалящая недостатки, статья о том, что злостный заяц-неплательщик, некто Л.Л.Луарвик Лу оказал посильное сопротивление кондуктору телеги, курсирующей по первому маршруту.




Назад
Содержание
Дальше