КОНТЕКСТЫ Выпуск 17


Валерий ЧЕРЕШНЯ
/ Санкт-Петербург /

От стиха к стиху



1


Поводом для написания этой статьи явилось случайное обстоятельство. Мне необходимо было внимательно прочесть четыре стихотворения Мандельштама: "Нашедший подкову" (1923г.), "Еще далеко мне до патриарха..." (1931г.), "Стихи о неизвестном солдате" (1937г.) и "Заблудился я в небе – что делать?" (1937г.). Вчитываясь в эти достаточно непростые стихи, я с удивлением обнаружил глубокую их внутреннюю связь, передачу смысловой эстафеты от стиха к стиху – с удивлением, поскольку выбор стихов был случаен, да и отделены они друг от друга расстоянием в 6-8 лет (кроме двух последних). Я вовсе не надеюсь на рациональное объяснение упомянутых стихов (которое вряд ли мог дать и сам Мандельштам), я хочу проследить по этим стихам развитие личности поэта, нарастающую серьезность и трагичность его мироощущения. "Нашедший подкову" – одно из самых "темных" стихотворений у Мандельштама и единственное, написанное свободным стихом. Обращение к свободному стиху, если это не характерно для поэта, связано с желанием донести смысл (или пучок смыслов) в наготе, не подключая усиливающие эмоциональное воздействие, но и отвлекающие ритм и рифму. Самой формой поэт как бы говорит: "на том стою, и не могу иначе". Попробуем вникнуть в смысл каждой строфы подробно.

Начало первой строфы:


Глядим на лес и говорим:
– Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю...

и далее развивается образ сосны, ставшей мачтой корабля (в сослагательном наклонении: "им бы...").

Вторая строфа как бы зеркальное отражение первой:


А вдыхая запах
Смолистых слез,
проступивших сквозь обшивку корабля
.....................................
Говорим:
– И они стояли на земле...

Итак, речь идет о сознании, в котором отражена тоска вещи по своей функции (сосны – стать мачтой), которое легко перебрасывает мостки от ладного изделия к природному первообразу (обшивка корабля – сосны), цепком и пластичном сознании художника, для которого мир полон гула и возможностей, а две первые строфы были разминкой, поскольку третья начинается так: "С чего начать?" Оказывается, еще ничего не начато. Потому что:


2


Все трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,

Традиционный путь укрощения этого тревожного, взбесившегося мира, явленного художнику, указан в следующей строфе:


Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других –
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного
одуряющего запаха –
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чобра, растертого между ладоней.

Но следующие две строфы ясно показывают, что Мандельштам выбирает путь "сильного одуряющего запаха", не успокоить, заворожить именем бытие, а заставить его говорить как бы изнутри:


Воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем
плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую, чуть нагретую
........................................................
Воздух замешен так же густо, как земля, –
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.

Начиная с шестой строфы, Мандельштам проговаривает самые заветные свои темы: связи времен, конца эры и заплутавшего в них человека, виновного и оправданного самим фактом существования. В этом стихе дана только завязь этой темы, которая мощно откликнется и станет доминирующей в "Еще далеко мне до патриарха...". Пока же строфа начинается, как кадр из "Blow up" Антониони:


Шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой,
Дети играют в бабки позвонками умерших животных.

(Заметим, кстати, как часто Мандельштам, произнося слово, ждет от читателя творческого соучастия: слово "лаптой" скорее связано со следующей строкой, где есть играющие дети, но Мандельштам знает, что мы непроизвольно по созвучию заменим "лаптой" – "волной" и увидим эту волну зеленого шума под ветром.) Продолжим:


Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.


3


Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала "да" и "нет".
Так ребенок отвечает:
"Я дам тебе яблоко" – или: "Я не дам тебе яблоко".
И лицо его – точный слепок с голоса, который произносит эти слова.

Отметим традиционный образ совершенства в виде самодостаточной золотой сферы, отвечающей на прикосновение "да" и "нет" (возможно, реминисценция слов Христа: "Но да будет слово ваше: "да, да", "нет, нет"; а что сверх этого, то от лукавого." (Мф.5,37), тем более, что дальше идет сравнение с ребенком, как носителем точной формы, которому удается чудо совпадения голоса, смысла и выражения – известно отношение Христа к детям, как носителям истины). Об этом совпадении – несовпадении следующие три строфы, на мой взгляд, ключевые для понимания стиха:


Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами

Здесь следствие оторвано от причины и только логическим путем мы можем воссоздать ее. Через строфу опять зеркальное отображение – причина, оторванная от следствия:


Человеческие губы, которым больше нечего сказать,
сохраняют форму последнего сказанного слова...

А между ними строфа о вещи, выпавшей из живого ряда, навсегда потерявшей свою функцию, ставшей всего лишь символом, напоминанием:


Так
Нашедший подкову
Сдувает с нее пыль
И растирает ее шерстью, пока она не заблестит;
Тогда
Он вешает ее на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придется высекать искры из кремня.

4


Попробуем подытожить. Мы говорим о тоске вещи по функции, мы пытаемся дать имя песне, чтобы исцелиться от беспамятства, но вещь, нашедшая свою функцию, песнь, "украшенная именем", становятся всего лишь символом, подобны подкове, которая уже никогда не будет высекать искры из кремня, не будет жить, ее можно разве что повесить на пороге. Мандельштама же, как живущего, интересует момент слитности бега и звука, речи и губ, момент их разделения, еще не застывший, не ставший искусством, ископаемым, которое нужно реконструировать. И закономерно в последней строфе назван враг, который накладывает цепи привычных представлений одно-после-другого и мешает видеть истинную многоногость бегущего коня, плотность воздуха, литое совершенство бытия. Враг этот – время, оно пробует перегрызть остатки прошлого, которые "с одинаковой почестью лежат в земле" и оно губит самого поэта:


Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого...

Так заканчивается стих, возвращаясь к "себе", единственной "вещи", тоска которой по воплощению становится темой цикла "Московских стихов" 1931г. и, в частности, самого совершенного из них по слитности темы и интонации – "Еще далеко мне до патриарха...". Здесь уже нет победительной, уверенной интонации в разговоре о вещах, есть откровенная неприкаянность поэта:


Когда подумаешь, чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда!
Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане
Да целлулоид фильмы воровской.

Вещи и чувства, втянутые в оборот его жизни и взгляда, обретают ту же горьковатую легкость, воздушность и неприкаянность:


Все думаешь, к чему бы приохотиться
Посереди хлопушек и шутих, –
Перекипишь, а там, гляди, останется
Одна сумятица и безработица:
Пожалуйста, прикуривай у них!

Да и сам стих, интонационно совпадая с темой и чувством, обретает какое-то снующее, челночное движение – вот первые строки некоторых строф:


"Я как щенок кидаюсь к телефону..."
"Я к воробьям пойду и репортерам..."
"А иногда пущусь на побегушки..."
"Вхожу в вертепы чудные музеев..."

Не правда ли, напоминает побежку бездомного пса, тыкающегося в подворотни и магазины, в поисках пищи и пристанища? И последняя строфа – апофеоз этого песьего чувства одиночества и неприкаянности:


И до чего хочу я разыграться
Разговориться, выговорить правду,
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду,
Взять за руку кого-нибудь: будь ласков,
Сказать ему: нам по пути с тобой.

5


По пути – куда? Каков исход у этого чувства неприкаянности и жажды правды в наш век (а может, и в любой другой)? Об этом "Стихи о неизвестном солдате". В одном из черновых вариантов есть строка: "Это зренье пророка смертей". Стих именно об этом неизбежном исходе, ужас которого то ли усилен, то ли ослаблен равнодушием и привычкой в наш век "оптовых смертей":


Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать...

Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте...

Все, что окружает человека, столь же угрожающе и способствует его гибели: "звезды изветливы", "дождь, неприветливый сеятель", "шевелящимися виноградинами // угрожают нам эти миры". А начинается стих и вовсе описанием отравленного боевыми газами воздуха:


Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный
Океан без окна – вещество...

То, что речь именно об отравленном газами воздухе ясно из чернового варианта, где третья строка читается: "Яд Вердена – всеядный и деятельный". Кстати, частый у Мандельштама случай, когда изменяя стих, он держит в уме черновой вариант, как будто он известен читателю – отсюда порой отсутствие рациональной связи, которое компенсируется чувственной необходимостью развития стиха.

В конце – редкий сплав ужаса и торжественности:


И в кулак зажимая истертый
Год рожденья – с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году – и столетья
Окружают меня огнем.

Все было бы так – окончательно безнадежно и безысходно, если бы не удивительно бодрая и порой оптимистическая интонация – в резком контрасте с темой (в отличие от "Еще далеко мне до патриарха...", где интонация и тема абсолютно совпадали). Послушайте:


Хорошо умирает пехота,
И поет хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой Швейка,
И над птичьим копьем Дон-Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.

6


Сама поступь стиха, его интонация нас уверяет: когда мы принимаем смерть без страха и упрека что-то происходит, мы как бы проходим сквозь нее и выходим в новое пространство, где радость и боль слиты воедино:


Заблудился я в небе – что делать?
Тот, кому оно близко, – ответь!
Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков звенеть.

Мы перешли к стиху, который писался параллельно со "Стихами о неизвестном солдате". Странное это небо, где блуждать тяжелее, чем в дантовом аду. Но в жизни-после-смерти все остро и все рядом: легкость и тяжесть, ласка и смерть:


Не разнять меня с жизнью: ей снится
Убивать и сейчас же ласкать,
Чтобы в уши, в глаза и в глазницы
Флорентийская била тоска.

Глаза и глазницы, упомянутые рядом, подтверждают, что речь идет о смерти, как пределе жизни, высшей ее точке.

Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,

Вот апофеоз этого нового ощущения слитности боли и радости, жизни и смерти, безупречно в звуковом отношении отлившийся в строке "остроласковый лавр на виски". И тут же, не выдерживая натяжения струны:
Лучше сердце мое разорвите
Вы на синего звона куски...

Кончается стих выстраданной уверенностью в "отклике неба", которая превыше "закоренелой веры", поскольку "достигается потом и опытом // безотчетного неба игра":


И когда я усну, отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Он раздастся и глубже и выше –
Отклик неба – в остывшую грудь.


* * *


Взятые почти наугад четыре стихотворения обозначили все основные интуиции Мандельштама, начиная с упругого, "хищного" взгляда на "вещь", в молодой уверенности, что она раскроет тайны бытия, но за ней обнаружилось неприкаянное в своем одиночестве "я", обреченное на гибель, пусть всеобщую, но тем менее утешительную. Зато духовный рост был столь стремителен, что инерция вывела поэта к почти уверенному ощущению жизни-после-смерти, отсюда оптимистическая интонация в самых "гибельных" стихах последнего периода.




Назад
Содержание
Дальше