ПРОЗА Выпуск 18


Татьяна МИХАЙЛОВСКАЯ
/ Москва /

Из цикла

"Дама у окна"



Чудо


В это утро туристы не появились, и площадь выглядела пустой. Хотя по ней деловито сновали уличные торговцы, шмыгали мальчишки-газетчики, важно прохаживались полицейские, но не было гидов-зазывал и фотографов – тем точно было известно, что туристских автобусов раньше полудня не будет.

Кобры мирно спали в корзинке, и он тоже прикрыл глаза. Сразу возникло высокое небо, и в небе точка – орел раскинул крылья.

Ом...

Ом...

Ом...

"Идут..." – негромко прокатилось по площади, от одного к другому, и когда волна добралась до него, он спустился на землю и открыл глаза.

Две белые женщины в сопровождении индианки в шелковом сари шли прямиком к колонне. Индианку он знал – ей принадлежало одно очень дорогое туристическое агентство, и она порой сама показывала исторические достопримечательности своим особо почетным клиентам. Он также знал, что она христианка, незамужняя, водит джип и автобус, будто заправский шофер, но европейской одежды не носит и не стыдится нищих и таких, как он, и ему даже казалось, иногда, что она специально замедляет шаг, проходя мимо него, и что-то говорит о нем иностранцам на других языках, отчего они, насладившись видом танцующих под его флейту кобр, непременно бросают ему монетки.

Две белые мадам шли по обеим сторонам от нее, одна слева, другая справа. Та, что пониже ростом и постройнее, держала над собой зонтик, защищаясь от солнца. Другая же, здоровенная, могучая, шла с непокрытой головой, и ее белесые северные волосы мотались по спине при каждом повороте головы. Она первой подошла к колонне и припав к ней всем своим большим телом, попыталась ее обхватить. Но как ни старалась, пальцы не сомкнулись, остался между ними большой зазор. С досады она оттолкнула от себя колонну. Или колонна ее.

"Той, с зонтиком, не стоит и пытаться, она ниже и руки у нее короче", – подумал он и приготовился не упустить момент, когда они направятся в его сторону.

Вскрикнули одновременно – индианка и ее могучая белобрысая клиентка: их третья спутница легко соединила маленькие худощавые ладони, обвив руками колонну. Возникло впечатление, что руки ее удлинились почти в два раза и самостоятельно скользят по железу, и если понадобится, то могут и еще удлиниться на сколько угодно; сложенный зонтик, свисающий на шелковом шнурке с ее запястья, ничуть ей не мешал и покачивался, будто живой.

Тысячи белых мужчин и женщин со всего света приезжали сюда специально обнять эту колонну из нержавеющего железа – священная приманка, она притягивала их всех, к себе, к своей холодной космической груди – но

никогда

никому

не удавалось

ничего подобного.


Площадь замерла, все, кто был на ней, словно под гипнозом, подвигались ближе, ближе, чтобы увидеть это чудо своими глазами.

А лицо удивительной мэм-сагиб не выражало ни малейшего напряжения, только сразу порозовело на солнце. Должно быть, почувствовав это, она опасливо подняла глаза вверх, и – в мгновение ока – руки ее дважды обвили колонну, затем тотчас же распахнулся цветочный свод, и она скрылась под зонтиком.

Когда они поравнялись с ним, он поднес к губам флейту, но не смог выдохнуть ни звука. Хозяйка агентства мельком недоуменно взглянула на него, северная богатырша не заметила ни его, ни безмолвной флейты, продолжая говорить о чем-то своем, но из-под зонтика на него посмотрели с улыбкой, и неуловимым жестом, на ходу, маленькая быстрая белая рука подала ему деньги.

Он стоял, зажав в кулаке полученные ни за что две рупии, смотря неотрывно вслед уходящим, не видя вокруг ничего, кроме их спин, и туда же, стремительно, словно их позвали, параллельно друг другу, ползли, выбравшись из корзины, его старые кобры.



Дама у окна


С самого начала Ник обратил внимание не на нее, а на свободное место рядом с ней, единственное в салоне. Он так и подумал: "Свободное место рядом с дамой у окна". Когда он поравнялся с ней и спросил, что она будет пить, то заметил, что она задумчиво рассматривает фотографию, на которой крепкий парнишка в майке потрясал от счастья клюшкой для гольфа. Еще несколько фотографий лежало перед ней на столике, и на них тоже были запечатлены зеленые лужайки и небольшие группы людей с клюшками. Дама перевела взгляд с фотографии на Ника и спросила:

– Вы любите гольф?

– Неплохое занятие, – сказал он, – но я помешан на бейсболе, в нашем калидже я был капитаном команды. – И повторил свой вопрос: – Что будете пить?

Она улыбнулась и попросила принести чай с молоком.

"Англичанка?..", – Ник сомневался, поскольку, как он считал, даже англичанка не станет пить такую гадость перед ланчем.

Однако, несмотря на его корректное напоминание о ланче, дама у окна свой заказ не отменила, более того, она произнесла нечто столь несообразное, если не сказать хуже, что он, честно говоря, не очень ее понял.

– С ланчем не торопитесь, можете принести мне в самую последнюю очередь, после всех. А если меня не будет, пожалуйста, поставьте еду на столик, я вернусь и поем.

Вот тогда он и поглядел на нее внимательно. Правда, ничего особенного не увидел – без возраста, но скорее пожилая, без особых примет, но запоминается, худощавая, но крепкого сложения и... вроде все?

Она повернулась к окну, и он вслед за ней: там были облака и крыло "Боинга" с привычной надписью NO STEP красными буквами.

"Только этого не хватало, англичанка да еще чокнутая", – размышлял он про себя, готовя ей чай. – Но, кажется, тихая..."

За годы своей службы Ник научился разбираться в пассажирах, он давно понял, что даже за лучшими из них нужен глаз да глаз, ведь если совершенно неодушевленный чемодан падает с полки, на которой ему положено лежать в покое до конца маршрута, то чего же требовать от персоны о двух ногах и с копошеньем в голове. Надо всегда быть готовым к неожиданностям.


Потом они с Дорис начали развозить ланч, и вышла заминка с вегетарианским джентльменом, не предупредившим заранее о своем вегетарианстве, так что Ник, успокаивая его и улаживая оплошность, на какое-то время совсем забыл о даме у окна. Когда же тележка поравнялась с ее рядом, два свободных места неприятно поразили его. Столик был откинут, но фотографий на нем не было.

– Ты не помнишь, – обратился он к Дорис, – когда ты убирала посуду, дама у окна была на месте?

– Дама? Никого здесь не было.

– Точно?

– Абсолютно. Я еще обратила внимание на два пустых места. А в чем дело?

Он буркнул "ни в чем" и поставил пакет с ланчем на столик, вспомнив, как она сказала: "Я вернусь и поем". Откуда, черт возьми, она должна вернуться?

Следующие полтора часа он занимался тем, что искал ее: прохаживаясь по салонам, карауля по очереди возле всех туалетов, чтобы удостовериться, что это не она туда вошла и вышла.

Дорис, наконец, не выдержала:

– Потерял что-нибудь?

"Не что, а кого", – подумал Ник, но говорить ей ничего не стал, решая в душе идиотскую задачу: идти докладывать командиру о чрезвычайном происшествии – исчезновении пассажира на борту летящего лайнера – прямо сейчас или подождать. Хотя собственно чего ждать, ее нет в самолете, если только она не загримировалась пилотом-стажером, а всех остальных членов экипажа он знал как облупленных, и все углы – разве это углы! – он обшарил, и в лица всех пассажиров, спящих и не спящих, он заглянул... Но ведь все равно не поверят, начнут зубоскалить, для них это бесплатное развлечение... Ник не выносил тяжелого мужского юмора, может быть, потому, что был более скор на руку, чем на слово.

– Ник, очнись! – не сразу дошел до него голос Дорис. – Твоя дама у окна сигналит!

Когда он подошел, она ела с большим аппетитом. Ветчину и сыр и всякую чепуху вроде маслин и сельдерея она уже прикончила, и теперь ловко намазывала булочку джемом. Лицо ее раскраснелось, волосы чуть растрепались, в них запутался какой-то зеленый листок, и она весело и дружелюбно улыбнулась Нику, попросив принести еще раз тот же напиток. Было видно, что она очень довольна собой и всем миром.

– Вас не было на месте, – дипломатично заметил он, забирая опустошенный поднос.

– Я выиграла! – с гордостью сообщила она, как будто это объясняло ее отсутствие. – Я его обштопала! – она кивнула на брошенные в соседнее кресло фотографии. – На ихнем жаргоне это называется "я его уделала", верно?

– Нет. На ихнем жаргоне будет "я его сделала".

– О, я таки его сделала – игроком первого класса! Ну и жарко сегодня! Пить хочется...

Когда он принес заказ, дама у окна показалась ему еще счастливей – должно быть, в душе она продолжала переживать свою победу.

– Жаль, что Вы предпочитаете бейсбол. Из Вас вышел бы отличный игрок в гольф: у Вас такая выдержка. Редкая.

– Я не против гольфа, но мне не нравится, когда нарушают правила.

– Мне это тоже не нравится. Я никогда не нарушаю правила, – она показала на предохранительный ремень, аккуратно пристегнутый вокруг талии.

– Но Вы их нарушили, – возразил он вежливо, но твердо.

– Разве?

Дама лукаво улыбнулась и посмотрела в окно, а за ней Ник. Красные буквы бросились ему в глаза: NO STOP. Это было невероятно, этого быть не могло – но было!

– Я никогда не нарушаю правила, – повторила она успокаивающе и, как ему показалось, сочувственно. – Но иногда я их меняю. Чуть-чуть.

Тут раздалась команда готовиться к посадке, и Ник отошел, так и не сумев подобрать никакого осмысленного ответа.

Уже после того как самолет приземлился, готовясь сойти на трап, в потоке пассажиров проходя мимо, дама у окна подмигнула Нику: "Бейсбол тоже хорошая игра, только слишком серьезная", – сказала она и помахала на прощанье рукой.



Болтовня


Кафе было забито паломниками. Они оживленно переговаривались, предвкушая встречу с Папой, и в ожидании положенного часа пили сок и кофе с воздушными булочками, которые пеклись тут же в маленькой пекарне при гостинице. Голубое небо висело в проемах охваченной цветением террасы. Как написали бы в романах прошлого века, весна в Риме была упоительной.

– Прошу прощения, синьора, – сказал официант, подходя к даме средних лет, завтракающей в одиночестве – такой момент, что нет свободного места, кроме этого, – он кивнул на стул рядом с ней. – Вы не возражаете против молодого человека?

– Нисколько, – она обернулась к ярко рыжему юнцу в футболке с надписью во всю грудь: "ДЕРЬМО". – Присаживайтесь, пожалуйста.

Тот сел, сделал заказ официанту и стал вертеться во все стороны чем-то недовольный.

Его соседка, не обращая внимания на эти телодвижения, продолжала спокойно пить апельсиновый сок.

Наконец он не выдержал, достал из сумки ноутбук, мгновенно подсоединил проводочки и что-то быстро протюкал по клавишам, а затем подвинул его так, чтобы ей лучше было видно. "Поболтаем?" – было написано на голубом, подобном римскому небу, экране.

– Сейчас Вам принесут завтрак, – напомнила она.

Он снова застучал по клавиатуре: "Ерунда! Подумаешь кофе с булочками! Ты тоже идешь на встречу с Папой? Я его уважаю. Я в прошлом году у него был. Надо было кое о чем посоветоваться. Знаешь, после того как я вышел из тюрьмы, он предложил мне работать у них. Здорово, правда? Но я отказался. По принципиальным соображениям. Я ему прямо так и сказал: не могу, потому что против любой секретности. Информация должна принадлежать всем. Ненавижу дерьмоядерные ракеты летят им в морду, и пусть они клонируют свои дерьмохуезадницы на глазах своих дерьмоплательщиков и оставят невинных животных в покое! Слушай, ты посмотри какие у них рожи у этих политиков, у всех! Да в них плюнуть – слюны жалко! Этот дрочила главный американский, а этот блэ-э-э, у французов одна крыса дерьмократная накрылась, так другие набежали, шельмы ганса дерьмопузого забыл фамилию, австрияки дерьмофилы, как по Фрейду, а про русских и говорить нечего, там до кучи, у индийцев всех поубивали, у китайцев мао-сяо – так кто остается? Японский император? Между прочим, я написал Далай-ламе письмецо с просьбой принять меня. Надо посоветоваться кое о чем. Превратили мир в дерьмуды. Ну так я им дам пинка, не будь я Дважды Рыжий. Ха-ха-ха!"

Она искоса взглянула на парня: тот не смеялся, даже не улыбался, весь смех его был там, на экране.

"Ага, Double Red – это я. Узнала? То-то. Меня эти газетные дерьмухи достали, откуда, мол, такое прозвище. Не прозвище это, а по жизни я дважды рыжий – один раз по отцу, а другой по матери. У меня отец – рыжий ирландец, а мать – рыжая еврейка. Здорово, правда? Но я этим дерьмоборзым врубил, что я не просто красный, а суперкрасный, и меня зеленым дерьмом не купишь. А то умные моими мозгами друг с другом воевать хотят. Я такие разоблачения сделаю... Ну, у них личики были! Кстати, тебе не нужно? Мне для своих не жалко, сколько хочешь могу дать. Ты такая серьезная, небось, знаешь, как их тратить. А я заработать – пожалуйста, плевое дело, в любой момент, но потратить... Один раз дерьмуином напихался, так зaмок купил, где не помню. Еле избавился. Больше не потребляю. И тебе не советую. Слушай, чего ты все молчишь? Конечно, хорошо, когда женщины помалкивают, но ты уж чересчур... Пора идти? Ну, на прощанье скажи что-нибудь, а? давай?.."

Дама подняла голову и внимательно поглядела на своего соседа, который за это время придвинулся почти вплотную к ней, пристроив стальную коробку прямо между их двумя тарелками. Тот однако не отрывал глаз от экрана – ждал. Тогда она левой рукой легкими пальцами, словно по клавишам рояля, пробежала по черным буквам – лишь заискрился зеленый камень в ее кольце.

"Отдых – молчание", – прочел он и стал припоминать: вроде это стихи, и где-то он их слышал, но будто бы они не так звучали... Не вспомнил. Протянул руку спросить – но клавиши будто окаменели. Ерунда, стихи довольно глупые... Он оторвался от экрана, посмотрел – никого, рядом пустой стул. Автоматически нажал клавишу удаления, но надпись не исчезла. Тогда он стал стирать ее по буквам – безрезультатно. Тут только он очнулся окончательно, почувствовав, что маленький ящик, эта коробочка с начинкой никак не реагирует на его действия. Его команды не только не достигали цели, они вообще перестали быть командами – связь оборвалась: компьютер умер. Он не мог в это поверить, почти час он возился с ним, забыв про кофе с булочкой, пытаясь прорваться сквозь молчание, заставить его выполнить хоть одну функцию – нет, не удалось. Маленький железный ящик с померкшим экраном был похож теперь на могильный камень, на котором мерцала одна все та же строка "The rest is silence"... И больше ничего.



Аллея роз


Вечер был и прохладным и душным одновременно. Пресцилла Ли шла по аллее и думала, что вечером розы пахнут по особому, не так, как днем, потому что днем они тепло берут, а вечером отдают, золотистое, шелковистое, ласкающее солнечное тепло нежных пахучих лепестков. Еще она думала, что это была удачная мысль – подарить ее милому городу аллею роз, чтобы все могли придти сюда и вдыхать их аромат, школьники сфотографироваться после выпускных экзаменов, а влюбленные перед свадьбой. Сама же она, Пресцилла Ли, радуется их радостью. Она в жизни всего достигла – адвокат, сенатор, мать троих детей, у нее есть и слава, и любовь, и свой собственный замечательный дом, совсем рядом с этой аллеей. Она знает, что горожане эту аллею называют аллеей П.Л., хотя официальное ее название Аллея роз. Более ста сортов роз собрано здесь на склоне холма, растет, цветет и благоухает – пунцовые и огненные, чайные и лимонные, кремовые и серебряно-белые – они ее сокровище, которое принадлежит всем. Она здесь как все, и только маленькая бронзовая дощечка, вмонтированная в плиту вон там дальше по дорожке, выделяет ее из всех. Впрочем, за право иметь эту дощечку она заплатила положенную сумму в городскую казну, Аллея роз – ее дар, больше уже ей не принадлежит, и она заплатила, как положено. Когда-нибудь, когда она покинет этот мир, скромная бронзовая дощечка, на которой собственно ничего не написано, кроме ее имени – Пресцилла Ли – будет напоминать о ней всем горожанам, школьникам, влюбленным... Это главное, больше ей ничего не надо.

Она приблизилась к месту, где гранитная дорожка делала изгиб, и увидела, что возле ее таблички, наклонив голову вниз, то ли стоит на коленях, то ли сидит на корточках какая-то женщина в светлой ветровке. "Что она делает?" – мелькнула мысль, и почему-то Пресцилла испугалась. Испугалась и замерла на месте, не решаясь идти дальше.

Незнакомка подняла голову. Это была дама средних лет, приятной внешности, но лицо ее было озабоченным. Она молча поманила Пресциллу рукой, и та, повинуясь, молча подошла.

– Смотрите, – сказала незнакомая дама, не вставая с колен и указывая на куст белых роз, – лепестки дрожат. Все остальные кусты спокойны, а этот дрожит.

Действительно, лепестки серебряно-белых роз мелко дрожали, даже казалось, что они звенят, хотя в воздухе не было ни малейшего движения, – будто вырезанные на фоне неба, не шевелились листья кленов, все другие кусты вокруг и трава не шевелились тоже...

– Почему? – спросила Пресцилла тихо. – Вы знаете, почему?

– Знаю, – дама выпрямилась и встала во весь рост. Она была ниже Пресциллы и стройнее, на голубых джинсах остались следы пыльной земли, но она не обратила на это внимания, даже не стряхнула. – Этот редкий сорт мало где приживается, он выведен ботаником доктором Мэри Симпсон и назван в честь ее дочери, погибшей при землетрясении.

– И поэтому они всегда дрожат?

– Не всегда, – поправила ее дама, – а только перед землетрясением.

– Значит, здесь будет землетрясение? – ужаснулась Пресцилла... Почему-то она сразу поверила словам незнакомки. – Боже, погибнет моя Аллея роз? Надо предупредить полицию!

– У полиции есть сейсмопрогноз на неделю. Вы лучше подумайте о себе.

Дама говорила спокойно, даже, как показалось Пресциилле, жестоко-равнодушно, словно речь шла не о страшном стихийном бедствии, а о чем-то каждодневном. Или это впечатление возникло из-за ее несильного, но явственного иностранного акцента?

– В такой момент думать о себе? Надо всех предупредить! Я позвоню мэру! Вы же говорите, что землетрясение будет? Вернее, эти цветы говорят? Ведь это научный факт?

Дама в ответ посмотрела на нее удивленно:

– Не все ли равно, что считает наука? Тем более, сегодня они считают одно, завтра другое. Для меня важно только успеть. Кто кого. Как в спорте.

– Подождите, подождите! – Пресцилла вступила на твердую почву рассуждений, обретая привычную уверенную логику и напор, точно в суде, и сразу страх исчез. – Причем тут кто кого! Естественно, что наука меняется, – идет развитие. Появляются новые области знания, человек прислушивается к природе и использует полученный опыт себе на благо, прогресс...

– А если не на благо? – прервала ее дама довольно резко.

– Вы сомневаетесь в разумности человека, а я верю, что никто из нас себе не враг! Надо только доверять здравому смыслу, с одной стороны, и божественному Провидению, с другой.

– Прекрасно, доверяйте! – незнакомка явно обрадовалась ее словам. – Я вижу, что на Вас можно положиться, – и дальше отчеканила: – Землетрясение произойдет завтра-послезавтра. Предотвратить его уже нельзя, но можно значительно уменьшить силу, если убрать провоцирующий фактор, – она жестом указала на бронзовую табличку. – Вы успеете, если поторопитесь.

– Абсолютный нонсенс! – вскричала Пресцилла, – Табличка не может вызывать землетрясения! Это просто кусочек металлического сплава!..

– Он расплавится. Вечное не любит временного. Но мне пора. Надо предупредить еще несколько человек.

И коротко простившись, дама стремительно зашагала по аллее и через минуту исчезла из поля зрения.

"Бред! Сумасшедшая!" – в расстройстве подумала Пресцилла и повернула к дому. Нежнейший вечер был испорчен.

Дома она никому не стала рассказывать о странной встрече, но все-таки все утро следующего дня наводила справки в мэрии, в пожарном управлении, в полиции и прочих ответственных местах, но везде ее уверили, что по расчетам аналитического центра вероятность стихийного бедствия невелика и ситуация полностью под контролем. Твердые мужские голоса не то чтобы над ней насмехались, боже упаси, скорее они выражали недовольство ее вопросами, назвав это панической информацией. Один из голосов, принадлежавший начальнику пожарной службы, так и спросил, откуда взялась эта паническая информация. Пресцилла даже смутилась и поняла, что перегнула палку. Она приказала себе выбросить всякие глупости из головы, а то, что она приказывала себе, то неукоснительно выполняла.

Вторая половина дня за работой прошла незаметно. Вернувшись домой, поужинав, по обыкновению пошутив с детьми и мужем, Пресцилла уже и не вспомнила о происшествии накануне. Последняя ее мысль перед тем, как, расправив кружевную сорочку, она погрузилась в мирный сон, была, что неплохо было бы съездить на уик-энд в горы...

Проснулась она перед самым рассветом – внезапно открыла глаза, будто и не спала. И тотчас подумала о бронзовой табличке в Аллее роз, нет, не подумала о ней, а увидела ее прямо перед собой, замурованную в плиту пешеходной дорожки и над ней куст белых дрожащих роз. В голове пронеслась какая-то невнятная мысль насчет вечности, но додумывать ее было некогда. Пресцилла вскочила с кровати, промчалась по лестнице, через гостиную, затем по привычке через гараж на улицу и опрометью кинулась в Аллею роз. И тут она услышала гул. Когда-то давно в детстве она слышала низкий страшный невнятный звук, когда тяжелые бомбардировщики возвращались на базу, но то было другое ощущение – желание укрыться, спрятаться; этот же гул шел не с неба, он был не частичным, а всеобщим, и невозможно было от него никуда спрятаться, только бежать ему навстречу и гудеть так же, как он... УУУ-УУУ-УУУ...

Неимоверной силы удар подбросил ее в воздух, и сверху она успела увидеть, как лопнула земля, точно ее вспороли изнутри, и оттуда взвились вверх фонтаны горящей пыли, камней, комьев, обнажая корни деревьев и сокрушая кустарники; горящая цепочка побежала по поверхности, словно внезапно при ударе тысячи маленьких кремниев, столкнувшись, высекли тысячи искр, разлетевшихся во все стороны, своим жаром расплавляя все вокруг...

Через час прибывшая спасательная служба, борясь с пожарами в городе, нашла Пресциллу Ли, сенатора, адвоката, известную общественную деятельницу, лежащей без сознания, в обгоревшей кружевной ночной сорочке и с ожогами высокой степени поражения, на месте бывшей Аллеи роз, рядом с расплавленным куском металла неопределенной формы.



Полонез Огинского


Казимеж взглянул на вокзальные часы, потом подмахнул рюмку коньяку, потом взглянул на ручные, затем подмахнул еще одну, опять взглянул на вокзальные, еще коньяку, еще раз на ручные и еще раз рюмку, черт с ним, сколько можно экономить, все равно этот чертов русский бизнес умер, и впереди его ждет нищета, одиночество и презрение – Малгожата не любит бедных и неудачников. А он скоро будет бедным неудачником – "Полонез" пришел пустой, не считать же безмозглых юнцов-рейверов, гебешников в штатском и очкастой ученой воблы. Этих что есть, что нет. Но ни одной русской тетки с клетчатой сумкой не сошло с поезда! А ведь было время совсем недавно весь перрон был забит ими, вокзал гудел от их голосов – Марья Васильна! Нина Петровна! Наталья Сергевна! Люська! – учительницы, научные сотрудники, библиотекари, сокращенные и безработные, числящиеся по своим институтам и конторам, но не получающие на жизнь от этих самых контор ни шиша, они, пока их мужики точили лясы на кухнях, просиживали штаны и пили горькую, потянулись сюда, проторили дорожку, сначала робко, потом все смелей и смелей осваивая новое пространство вещей и денег. Со времен своего ненавистного сибирского детства Казимеж терпеть не мог ничего русского, но русские женщины – особ статья, их он любил. Любил всех! И застенчивых и нахальных, и крикливых и молчуний, и неумело пересчитывающих гроши, и одним махом сгребающих купюры в карман. Ему было с ними легко, по старой памяти он прощал им все – и грубый русский язык, и то, что их ничего не стоило обвести вокруг пальца, отчего они постоянно влипали в какие-то темные истории, и детскую зависть, с какой они поначалу рассматривали все вокруг, и даже то, как они постоянно через слово говорили "А у нас...", маниакально сравнивая все на свете только с собой, со своим, со своей... Три его фабрики работали на них, приноравливаясь к их вкусам. Швейный конвейер выпускал продукцию без устали, працовал и працовал, и Казимеж бывал счастлив, когда видел, как загорались их глаза при виде понравившейся шмоточки.

Берите!

Везите!

Платите!

Покупайте!

Яко тако польский шик в русскую глушь!

И вам хорошо и нам добже.

И вот все рухнуло, пропало его трыкочарство. Было да сплыло, как они говорят. Проклятые шельмы байбаки чинуши обложили теток налогом, великим! Потому горят его фабрики, горят синим пламенем, придется всех увольнять к кату и самому в петельку... Еще рюм... и сколько там натикало, ну, еще одну, и пора, и еще... пора...домой... из этой Варшавы ядовитой...

В вагон забежал он уже в последний момент, махнув рукой знакомой проводнице. Ввалился в слава богу пустое купе и, как рухнул на плюшевое сиденье, так и заснул, припав к столу. Снились ему, помимо всего несуразного, типичные картины разорения: зияющие окна фабрик, тюки дамских колготок, точно лебеди, плывущие по королевским прудам, ворох бумаг на полу, которые каблучками топчет и топчет суровая Малгожата, а сам он в дорогой шубе, чуть ли не собольей, которую Малгожата с него срывает, и тогда какая-то тетка достает из клетчатой сумки ватник и одевает на него, как в детстве... Кошмары ему снились, и он очнулся от собственного не то крика, не то стона. А когда очнулся и разлепил глаза, то увидел, что в купе напротив него кто-то сидит и читает журнал с ярко-красным парашютом на синей обложке. Этот самый парашют совершенно загораживал читающего, вернее, читающую, потому что руки все-таки были ему видны, и это были женские руки, маленькие, с тонкими пальцами, но совсем не такие роскошные и холеные, как у Малгожаты, – а очень уверенные, крепкие руки.

При мысли о Малгожате из груди его вылетел тяжкий вздох и забулькал в горле:

– О-о-о-ох-о!..

Парашют опустился, и открылось чуть загорелое доброжелательное лицо дамы, примерно его лет, – или старше? – глядящей на него с понимающей, но все же несколько иронической улыбкой.

– Не выпить ли нам чаю с лимоном? Я заказала, сейчас принесут.

Казимеж закончил свой мучительный вздох и замотал головой, не в знак согласия, а чтобы хоть как-то придти в себя. Дама говорила с акцентом, но что это был за акцент, он не понял, во всяком случае, не русский. Может, немецкий? Нет, не немецкий. Надо сказать, что немцы в глазах Казимежа были не лучше русских. Если первые расстреляли его отца в святой пyстыни, там, куда ихние человеколюбцы молиться приезжали, то вторые смели с лица земли старинный дом вместе с принадлежавшей их семье фабрикой, и когда Казимеж с матерью вернулись на родину, то им негде было голову преклонить. И если первым от братоубийственных дел ничуть не полегчало, не разжились они ни счастьем, ни богатством, ни на полушку, бессмысленный народ, что с них взять, – то вторым, наоборот, сытым да гладким, чужое добро за свое сошло!

– Прошу прощения, пани, я спал, и не слышал, как Вы вошли... Устал... дел много... бизнес... трикотажное производство... проблема с заказами... Так что вот расслабился незаметно... еще раз прошу прощения...

Эту тронную речь Казимеж выговорил через силу. Обычно коньяк, благородный напиток, не действовал на него так сокрушающе, но, видимо, вчера с расстройства он сильно оторвался от реальности. Малгожата и это ему припомнит, поставит в счет.

В ответ дама снова улыбнулась, так же, слегка иронически и снисходительно, – а, может, она и помладше? – и успокоила, сказав, что поездка у него будет успешной, в столице все устроится наилучшим образом. Казимеж решил, что, будучи иностранкой, она все-таки не владеет польским в полной мере, но все же вознамерился поддержать светскую беседу и, указав на журнал, спросил как можно любезнее:

– Пани интересуется парашютным спортом?

Ответ ее показался ему странным. Она сказала:

– Скорее меня интересуют экстремальные ситуации. И не только в парашютном спорте, хотя там они в чистом виде, то есть их совсем нельзя предугадать.

– Разобьется или не разобьется? Тут надо не смотреть, а спасать!

Она с одобрением кивнула, но, однако, возразила:

– Всех спасать? Какая-нибудь жалкая натура, чуть что сразу в истерику, в петлю лезет, "караул" кричит, а сам за кольцо еще не дернул – зачем такого спасать, тратить на него время? Мог бы другим помочь, кому потяжелее досталось, а он одеяло только на себя тянет. Наверное, лучше пусть разобьется?

Ух ты! В голосе и в глазах иностранной пани возник такой металл, такой холод заоблачный, что Малгожате и не снилось.

– Опасная философия, пани, античеловеческая!

– Наоборот, как раз человеческая: от человека зависит, спасать его или нет.

Тут Казимеж практически очнулся, и в голове его совсем прояснилось от возмущения.

– А позвольте, пани спросить, кто Вам такое право дал – судить, кого спасать, кого нет? Один Бог ведает, кого спасать, а кого нет. Людям такого права не дано.

– Вы в самом деле так думаете? – дама посмотрела на него с удивлением и испытующе. – А Вам не кажется, что в чрезвычайных, экстремальных ситуациях человек сам определяет свою судьбу?

– Нет, пани, то ересь. Я знаю, на все есть судьба, то есть Бог. А человеческие возможности – малая величина, ее можно не брать в расчет.

– Того, кто, как бревно, плывет по течению, действительно, можно не брать в расчет, – довольно сурово ответила ему попутчица и перевела разговор: – Впрочем, парашютным спортом занимаются такие люди, что всех хочется спасти. А чтобы спасти, надо понять, как эта экстремальная ситуация зародилась, почему она вызрела и чем грозит ее удаление.

Ох, это было сейчас не просто для его извилин, но Казимеж напрягся, стараясь поддержать беседу на высоком уровне.

– Удалить, в каком смысле пани имеет в виду?

– В смысле удалить. То есть заменить ситуацию неблагоприятную, опасную, на благоприятную или нейтральную. При кажущейся легкости этой операции могут возникнуть самые неожиданные последствия, своего рода побочный эффект.

– Своего рода побочные дети, – Казимеж скаламбурил, как ему казалось, очень удачно, – чтобы только выбраться из этих дебрей, куда она его все время заводила.

Дама опять как-то странно с удивлением и испытующе поглядела на него, помолчала, зачем-то вздохнула, еще немного помолчала – и согласилась с ним, хотя этого не требовалось, и вообще непонятно было, с чем она соглашалась:

– Да, Вы правы, именно дети, они всегда все меняют... Увидим, скоро уже Варшава.

В дверь постучали, и незнакомая проводница подала чай с лимоном.

– Где мы едем? – спросил он у нее тупо.

– До Варшавы минут двадцать, пан успеет выпить чаю.

Он автоматически сделал пару глотков из стаканчика, но в голове у него будто что-то тикало и у мыслей концы с концами никак не сходились. Извинившись, он вышел из купе и бессмысленно пошел по вагону, глядя в окна. Там совершенно ясно обозначалось предместье приближающейся столицы. Он перешел в другой вагон, затем в следующий, во всех окнах узнавая одну и ту же картину.

Когда он вернулся в свое купе, поезд, уже сбавив скорость, тормозил у перрона. Соседки его не было, очевидно, она поторопилась к выходу, даже забыла на столике свой журнал – синее небо и красный парашют. Машинально он взял его в руки – и вдруг увидел поперек обложки уверенную размашистую надпись, сделанную зеленым фломастером "Желаю успеха в новом деле!" и неразборчивую подпись.

В полной прострации Казимеж шел по перрону, не соображая, куда и зачем ему идти, если он здесь был вчера, позавчера, и несколько часов назад он отсюда не солоно хлебавши уехал... хлебавши... ну да, вон там он пил коньяк, и потом побежал к поезду...

– Казька! – услышал он вдруг истошный женский вопль и вздрогнул: вопила какая-то русская тетка, волоча сумку, бежавшая прямо к нему. – Казька! Мамочки родные!

Она буквально налетела на него и бросилась его трясти, словно яблоню в осеннем саду или грушу. – Надо же! Я-то думаю, где тебя искать, а ты вот он! Сам идешь! Казька!

Ее лицо прыгало у него в глазах – скулы, нос, брови, вправо, влево...

– Попова! – вскрикнул он, внезапно узнавая, прозревая... – Верка!

– Ну!

От этого давно знакомого и давно забытого сибирского "ну", которое и "да", и "конечно", и "а то" и "а ты думал" и бог весть что еще, у него просто сердце захолонуло!

– Женька-то мне адреса не сказала, только город твой, я на бумажке записала. Зойка, когда в Запорожье еще жила, к вам челноком ездила, тебя видела, важный, говорит, такой, капиталист, заробела не подошла, она теперь с двумя внуками обратно вернулась, твои, между прочим, вылитые. Это Женька ее позвала, и меня из Хабаровска вынула, говорит, детей на китайском барахле вырастили, теперь внуков надо растить на науке. Всех, кто в лаборатории работал, всех собрала, аппаратуру измерительную делаем, как тогда, помнишь, счетчики, термометры, у меня сумка полная образцов, Женька наша, как была ненормальная, так и осталась, только ноги не ходят, сказала, ищи Казьку, он поможет со сбытом, а я думаю, как тебя искать, а тут ты сам идешь...

– Давай выпьем, – вклинился в секундную паузу Казимеж. – Тут рядом...

– Ну, – Верка подхватила свою клетчатую сумку, он хотел, было ей помочь, понести, но она засмеялась счастливым смехом и замахала свободной рукой. – Куда! Пупок развяжется, отвык небось!

Через пять минут они пили дорогой французский коньяк в том же баре, из которого он утром бежал на поезд. То есть Верка пила, а он не мог, лишь держал рюмку и слушал. Она несла все подряд, и этот бурный поток грозил его смыть. Но он не сопротивлялся – и камни, и песок, и коряги, и лесины его прежней очень далекой жизни бились об его навсегда протрезвевшую голову, и там, словно от удара молнии, высвечивались города, улицы, люди, имена, речь, которые, он, казалось, навсегда забыл... Или хотел забыть?..

– Зачем ты мне эту гадость налил, у нас такое не пьют. Я сюда к вам не ездила, только в Турцию и Китай, и разочек в Эмираты за аппаратурой, а сюда дорого нам добираться. Женька сказала, достань хоть из-под земли, а ты сам идешь. Я тебя сразу узнала, как увидела, ничуточки не изменился, костюмчик только другой, у нас такие не носят, здесь покупал? Казь, ты чего спишь что ли, тебя спрашиваю, здесь покупал?

– Ну, – сказал он.




Из цикла

"В лунном сиянии"




Жидовская морда


Она взяла кошелку и пошла на рынок, который ее мать когда-то называла "базар", но сама она говорила так, как говорили все вокруг: "рынок".

Весна в этом году была поздняя, но дружная. В одно мгновенье все в городе зазеленело, расцвело, засияло и помолодело. Заблестели купола на соборе – перед пасхой. Во всю заливались и щебетали птицы.

Она шла и прислушивалась к их голосам, хотя на душе у нее в это утро было совсем не по-весеннему. Ночью ей приснился погибший в войну муж, будто бы он стоял на одном берегу реки, а она на другом, и он махал ей рукой и звал к себе, а она кричала ему на тот берег, что никак не может, потому что у нее много дел. "Ну, какие у меня дела, – мысленно рассуждала она, осторожно перешагивая юркий, как ртуть, ручеек. – Впустую живу".

С тех пор как она перестала изо дня в день в любую погоду через весь город добираться в роддом, где сорок лет проработала сначала старшей акушеркой, а потом главврачом, особого смысла в своем существовании она не видела. Трое ее приемных детей разлетелись по всему миру, звонили, писали, присылали фотографии своих чад и домочадцев с видом на собственный дом и дорогой автомобиль, звали в гости и насовсем, но она не ехала, понимая, что у них своя жизнь, в которой она им не помощница, а лишь обуза. К тому же боялась тронуться с места – сердце заметно ослабело, и память ее подводила. Здесь же на родной почве все было ей привычно, да и то сказать, в городе едва ли не каждый взрослый житель появился на свет под ее присмотром и с ее помощью. Многие ее помнили, и порой на улице прохожие c ней здоровались, или она слышала за спиной свое имя. Но при этом жила она уединенно, дружбы ни с кем не водила, существовала себе потихоньку, размеренно, экономно. "Как цветок на окне, – рассуждала она о своей жизни, – только от цветка все кому-то радость... Правда, мороки со мной никому нет, и то, слава богу..."

Налетел свежий с близкой реки ветерок, принес с собой запах чистой воды, мокрого луга и вербы. Вспомнилось чудеc...

– Ты что ослепла, жидовская морда! Под колеса лезешь!

Из открытых ворот базы на полном ходу выкатился грузовик с ящиками пива. Растерявшись, она отступила назад, поспешно, неловко, и он пропер мимо, задев ее бортом по плечу. Водитель высунулся из кабины и, матерясь, сверкая золотым зубом, крикнул: "Из-за тебя в тюрьму сядешь! – и со смаком повторил: – Жидовская морда!".

Плечо разболелось не сразу, и до рынка она все-таки дошла, купила там сухофруктов и баночку меда, но обратно уже еле плелась. Дома намазала ушиб менавазином, потом прилегла. "Вот почему он мне снился, – подумалось ей, – ведь была на волосок от смерти... Это он меня так предупреждал... Знал бы он..." Она не довела свою мысль до конца, потому что это была очень тяжелая, неприятная мысль, от которой, когда она приходила ей в голову, подымалось давление и болело сердце.

Морщась от боли, она встала, открыла шифоньер и вынула оттуда сверток, закутанный в чистую льняную наволочку. Освободив от материи, поставила на стол старинную деревянную доску, икону без оклада, на которой была изображена Божья матерь с младенцем. Когда-то она подобрала эту вещь на помойке, разоренную, никому не нужную – странный, давно забытый цвет платья богородицы тогда привлек ее внимание... Случалось, не часто, повинуясь какой-то неясной воле, она доставала икону и рассматривала ее. Сейчас она посмотрела в глаза Марии.

На младенца она не взглянула. Она знала, что он вырастет. Ее собственный сын умер в младенчестве – в эшелоне, идущем через всю страну с запада на восток, из которого на каждой станции выносили завернутых в саванное тряпье детей и стариков. С тех пор столько младенцев побывало у нее в руках, столько раз она вправляла, направляла, вытягивала, шлепала, поворачивала, осматривала их головенки, ручки, ножки, пальчики, попки, пипки, животики, столько раз наблюдала борьбу за жизнь всеми инстинктами, будто зажженными фарами, пронизывающими мглу, что не только могла безошибочно определить вес новорожденного с точностью до десяти граммов, но и его способность войти и закрепиться на этом краю света; она давно поняла предназначение их всех, нуждающихся в охранении и сбережении, и не было у нее к ним – и к нему! – ни вопросов, ни упреков, ни просьб, ни молитв.

Она смотрела в глаза матери, полностью поглощенной собственным сыном и не видящей вокруг никого и ничего, трепещущей от страха за его судьбу и таящей последнюю надежду, надежду... Множество таких матерей в свое время проходило перед нею, и ничего незнакомого, особенного, не было в выражении этого лица на иконе, но само это лицо, проступавшее сквозь двухтысячелетние искажения и приписки, само это лицо, само лицо, лицо...

Она усмехнулась и, снова закутав доску в наволочку, спрятала ее в шкаф. До следующего раза.



Дар слова


Это было в тот период моей жизни, когда я пыталась заработать где только можно, обивая пороги редакций самых немыслимых газеток и журнальчиков, обслуживающих все отрасли и производства – от коммунального хозяйства до самолетостроения. У них были однотипные названия, указывающие на вид деятельности, например, "На пожарном посту", "Вперед, под землю!", "За быт!" и тому подобное. Платили там мало, но выбирать не приходилось. На какое-то время я прибилась к одной крошечной газетке, называвшейся "Передовой швейник" или что-то в этом роде. По заданию редакции я бегала по ателье и швейным фабрикам, а потом писала жутким корявым языком об их неполадках и достижениях, главным образом, о достижениях, поскольку о неполадках редактор все регулярно вычеркивал. Поначалу я не соглашалась, но мне быстро дали понять, что при таком поведении я лишусь и того жалкого заработка, который имею, и я плюнула на правду жизни. Но чтобы как-то примирить свою совесть с окружающей действительностью, я подписывалась псевдонимом – С.П.Швецова, инициалы которого про себя расшифровывала как "сволочь проклятая". Впрочем, с виду это была обычная фамилия, которую и не заподозришь, что она псевдоним.

Он вошел ко мне в каморку возле лестницы, где я, спрятавшись от всех, чтоб не мешали, срочно читала гранки.

– Здравствуйте, – сказал он. – Я – Глюклихен, – и в ответ на мое недоуменное бормотание пояснил: – Я – немец. Это моя фамилия.

– Никогда не слышала такой фамилии...

– Я – из старых немцев. Нас пригласила еще императрица Екатерина Великая. Просила нас работать хорошо, честно. С тех пор мы во всем сохраняем наш порядок. Работаем добросовестно и бережем свои обычаи. Знаете, у нас все особое, и имена, и язык, и обычаи, не такие, как у всех других немцев...

– Ваша фамилия что означает в переводе?..

– Она удачно переводится. По-русски это будет так: Счастливец. И когда Вы выйдете за меня замуж, вы станете фрау Счастливица.

Признаюсь, до этого момента я разговаривала с ним нелюбезно, пытаясь при этом читать текст, даже не подняла головы, но, услыхав что-то про замужество, я, хотя и без определенного места работы и тем более дохода, но все-таки женщина, оторвалась от бумаги и посмотрела на неожиданного претендента на мою руку. Он был не стар и весьма симпатичен, только слишком сиял, весь светился, что было мне совершенно не в масть.

– А если у меня не получится быть счастливицей, – мрачно возразила я, – что тогда?

– Тогда... тогда мы, конечно, разведемся, потому что фрау Глюклихен не может быть не счастливицей. Но Вы, по-моему, зря беспокоитесь – Вы прирожденная счастливица.

– Послушайте, у меня срочная работа, и вообще, я Вас не звала....

– Звали, очень звали! – ликующим голосом воскликнул он, не замечая моего откровенного нетерпения, и, вытащив из кармана плаща газету, взмахнул ею, как флагом, перед моим лицом: – Вот! "О, счастье, приди!"

Именно так была озаглавлена выпускающим редактором моя заметка об износе оборудования одной районной швейной фабрики и о необходимости замены его новым, первую часть которой редактор опустил, а вторую представил как уже практически свершившуюся.

– Я директор швейной фабрики, и Вы меня позвали своим словом! Вот, подписано – С.П.Швецова....

– Это не я, – выпалила я первое, что мне пришло на язык.

– Вы не С.П.Швецова?.. А мне сказали... – он растерялся.

– Извините, это ошибка, я не она... С.П.Швецова сейчас в командировке...

– Извините. А когда она вернется? – он еще надеялся.

– Она в длительной командировке, где-то... остров Диксон...

– Конечно, швейные фабрики есть везде... Очень жаль...

Действительно, он смотрел на меня с сожалением, мучимый какими-то внутренними сомнениями, но все-таки не сдался – лучшее в нем победило.

– Понимаете, Вы тоже очень привлекательная, но... Не обижайтесь на меня... есть одно редкое качество, которое я необычайно высоко ценю в женщинах...

?.. И тут он меня добил:

– Это – дар слова. У Вас его нет. А у нее есть. Передайте, пожалуйста, С.П.Щвецовой, когда она вернется, что я буду ее ждать.

– Непременно передам. Непременно ждите. Непременно, – в полном замешательстве сказала я ему уже в спину.

С тех пор прошло порядочно лет, но самое странное, иногда мне кажется, что он и в самом деле ждет – с немецкой точностью, раз было сказано, значит, будет сделано, как при государыне Екатерине, так и сейчас и всегда. И тогда взглянув на себя в зеркало, я подмигиваю себе и говорю: "Привет, фрау Глюклихен! Ты еще не растратила свой дар слова, а"?




Назад
Содержание
Дальше