ПРОЗА | Выпуск 19 |
Дядя Принц лежал в гробу в той же комнате, на том же самом месте, откуда уходили в лучший мир его отец, мать, старшие сестры. Как и при жизни, он был неряшливо одет в потертый пиджачишко вроде бы с чужого плеча, – я знал, что в карманах остались осыпки табака от "Примы", – потрепанные штаны, стоптанные шлепанцы. На лице его покоилось выражение кротости и мира, он был красив, как в финале одной из его коронных ролей, принявший смерть от соперника как благость. И вовсе не был страшен последним смертным безобразием. Мне даже хотелось проследить линии судьбы и жизни на его ладонях, скрещенных смертным холодом на груди, – соответствовали ли они прожитому бытию. Плоть ещё была одухотворена, он являлся соучастником нашей тихой скорбной беседы.
Стоял жаркий июль, на улицах опустевшего города господствовала жуткая чистота солнечного света без единого конверта тени. Сквозь сдвинутые шерстяные траченые молью занавеси, собранные в складки драпри (от draperie – старшая тетка жантильничала и прививала галлицизмы, выражалась изящно в признаке хорошего тона, например, – жевуземочка, пурлюпти гран, что означало "хочу за большим"; туалет назывался "кабинетом задумчивости", находится в нем – "быть у Иван Иваныча", горшок – "ночной вазой" etc), так вот, через драпри проглядывали пыльные лучи света, гулявшие по тахте с набитыми желтым по коричневому цветами. Незаметными сквозняками растревожен настой крепкой вони от старой бортовки на сундуке для белья и кожаных чехлов охотничьего оружия, коллекции сабель и кинжалов на пристенном ковре. Зеркало заслонено избура – белой простынью с вышитыми красным ришелье инициалами. На смутной стене среди старых фотографий – тот с выбритыми рабаткой усиками покончил с собой из-за несчастной любви, тот незнаем, а тот в пенсе упомянут в указе вице-губернатора – моя любимая фотография, где дядя Принц с отцом в канун первой мировой войны сняты на Турухановом острове. Он в рубашечке с отложным воротничком, оседлав плоского деревянного "коника"; отец сложил руки по-театральному, с томным взглядом, столыпинской бородкой – сущий франт. Перед этим они на лошадях через Цепной мост посетили ресторан "Аквариум" на Предмостной слободке. С ними была женщина, надушенная "Maison Dode", в белом длинном платье, с лирообразной талией, двигавшаяся медленно и плавно. Женщина, запечатленная лишь в памяти маленького Принца. Она кормила его пирожными, при улыбке он видел алую полоску в щели передних резцов – у неё кровоточила десна. Назад добирались пароходиком без палубы, он был похож на громадный черпак и назывался среди киевлян "лаптем". Отец на прощанье поцеловал её нежную шею, где полумесяцем светился шрам, прикрытый золотым кулоном, и позволил себе тираду в духе древних: "Положим в щель копилки ещё один факт бытия, но я его переиначу, иначе это фото будет умерщвление. А ведь из частичек напоминаний, осколков состояний складывается целое – бессмертие". Дядя Принц не видал более подобных женщин, такого шарма, будоражещего душу.
Он был единственным мальчиком в семье, двое его братьев умерли в малолетстве по вине нянек. Отец обожал его, хвалил непомерно; где-то он читал в гороскопе, что так осуществится его мечта, и сын станет актером. Семья была многодетная, разорена революцией, помимо Принца росло ещё четыре сестры. Старшая, сводная, украдкой модничала и заказывала юбки у дамского портного Д. Пельцмана на Кругло-Университетской. Плутишкой рос дядя Принц, награждаемый ласковыми кличками: и Степка-растрепка, и Эня-шалунишка, и Ванька-встанька, особенно, когда разгуляется ото сна. Уже малышом был выдумщиком. Прибегает, трехлетний, захлебывается от лицедейского волнения, оказывается, встретил страшного медведя. "Я как выстрелил, так он и перекинулся". Из провинции, где жила семья до 1915 года, перешли к нему обычай грибного сбора и азарт к охоте.
Правда и то, что он, едва закончив семь классов, поступил в механический техникум по льготному набору (отец к тому времени работал табельщиком на заводе), но не выдержал учебы и невдолге подался в театральное училище, хоть был близорук и чуточку сибилянт.
Слава ему выпала вялая, роли хуторянские семейно-вокально-музыкальных вечеров украинской сцены. И странствия балаганного передвижного театра в кузове полуторок с перевозными декорациями, едва ли пригодными для клубной сцены. Но для правнуков Гиньоля, Ganswursta и Петрушки существование это являло особый мир, недоступный пониманию обычных людей. Клоповники гостиниц, случайные углы для проживания, портные, шившие наперекосяк, гримы, от которых оставались язвы на лице, – кто же с этим смирится! Скоморошничать бы ему на Контрактовых, Сорочинских или Ильинских ярмарках, носить фамилию Продай-волы, собирать выручку в торбу. Крестьяне из сёл ставили ему "сидор" за "сватання" и свадьбы, евреи из местечек преподносили цветы за Шолома, Яшку-колбасника, Мойшу-синдика. Маленького росточка, тщедушный на вид, но жилистый и ухватистый, он ловко выкаблучивал на сцене гопак, лихо плясал мазурку и фрейлэхс. А, может быть, он стал бы любимцем киевской публики с подмостков Бергонье или Мяньковского как куплетист или актер пародийного жанра.
Как-то он взял меня на спектакль, а затем за кулисы. Латанные костюмы, травести в рыжем веревочном парике, играющая беспризорника, колотушка-вертушка, имитирующая шум поезда, невнятная речь за столом, противные слова из полного рта. Я приставал, взаправду ли целуються актеры. Дяде Принцу в реквизите дали вместо воды спирту. Шутка удалась – он несколько раз падал в танце по-настоящему.
В глубине души он был целомудрен и даже порицал поэтов, с цепким бесстыдством и болезненным негодяйством изображающих интимные стороны жизни. Искусству приличествует тайна, реальность надо представлять. Актер потому актер, что переиначивает факт. (Но это не подлежит осознанию.) Однако на сцене он допускал возможным совершать актерские бесстыдства, мог и на улице войти в непотребную роль. Прохожая молодуха корит его за сморканье сквозь пальцы: "Чуть на сапоги не попал. А ещё в галстуке". Приценивается, затем разражается: "Да тебе соплей перешибить можно. Да на тебе не то шо сморкаться – плюнуть жалко!.." – и пошел, пошел мести ей вслед. Зато другую улещивает, прибегает к интонациям: "Крошка моя, фифочка, лапушка!" – и шумно дышет, изображая волнение. Неважно совсем, что вторая бежит ещё быстрее, чем шарахается первая, – зато поставлена мизансцена. Обходительный и учтивый в обращении, с набором театральных фраз и дежурным юмором, он, что называется, умел ухаживать. Брал гитару на подпитии. Успех имела:
А то разворачивал на трех аккордах цыганскую венгерку:
И лукаво поглядывал на женщин, предугадывая возражения. Со временем галантность его потускнела. При какой-то соленой шутке он отмахнул дугу в область залежей мужской силы и обронил: "Кнут!"
Скажу вам на ушко, он любил выпить. Для "сугреву" в зябкие осенние продроги и зимние стужи; а летом отчего не принять стаканов шесть бочкового "Солнцедуру" и где-нибудь в трын-траве не ощутить себя в сонме небожителей, когда через душу проплывают горячие облака, и белое марево райских снов лишает чувств. А потом пробудиться от пробрызнувшего дождя и радоваться обыденщине. Я видел, как он в пьяном обличье творил забеги перед хороводом молодежи на Крещатике и приплясывал в стиле своего обожаемого Чарли Чаплина. Я окликнул его, но в смене состояния он уже никого не узнавал. Или с аллергической татуировкой алкоголя на щеках вывалился из нашего парадного, едва удержавшись на ступенях, и сел на урну перекурить. Снял очки, подышал на стекла перегаром, протер платком линзы, затем – уголки глаз от белесых скоплений и расположился читать стихи. Я услышал:
Подошел милиционер от музея и согнал его. Побрел он, давая крены, "на рогах" домой. Я стеснялся дождевика Принца с белыми пробелами под мышками, брюк, пузырями вздувшимися на коленях.
Уходил в смертные сени последний кровный родственник с Лукьяновки, и нарастало горестно-нежное воспоминание, как мы играли в индейцев, он сооружал лук, пращу, лассо, аркан. В шкафу толпились Луи Буссенар, Фенимор Купер, Луи Жаколио, Майн-Рид; оттого и не Плавт, Еврипид или Тацит. Как он дежурил возле меня, хворающего, корчил рожицы, изображал обезьян, заталкивая язык в подгубье; пел украинские колыбельные, песни про Байду и Нечая, а то загадывал ребусы:
Рисунок
(Не сыр чай душ, а печ, ен, ка лоб нет.)
Рассказывал мне о картинах русских художников, в основном знакомых по открыткам Всемирного Почтового Союза, смакуя красоту в чувствительных восторгах. В живописи он не разбирался, но имел пристрастия. Перов – за охотников и рыболовов, Пукирев – за правду жизни, Прянишников… Иностранных нужды не чувствовал смотреть. Сам копировал работы маслом: глухие уголки сёл, где светилось одинокое окошко в хате, заметенной снегом; крестьянские дровни с понурой клячей на размытом тракте в зудящем багряце заката, либо с захолустной луной, серебрящей свое дыхание на кромках мельницы и верхушках далекого сосняка, завеянного порошей.
К гробу подсаживалась жена дяди Принца – Зинка. Большеротая, с темными настороженными глазами, выглядывающими из-за скул. Она боялась покойников и лишь искоса поглядывала на усопшего мужа. Впрочем, в своей жизни она его давно не замечала. Дядя Принц привез её с войны. Зинка работала в номерах парной акробатики с отменным бугаем в том же ансамбле, где Принц выступал с декламациями, скетчами, пародиями. "Гибучая она была оторва, – хохмил Принц. – Для меня все в ней было удивительно: и венский каблук, и заграничный, весь в блестках берет, и почерк с наклоном вправо. Она напоминала мне танцующую Муху-Цокотуху с золотым брюшком, с разведенными врозь коленками, с обутыми в лакированные туфельки худыми лапками, оставляющими на припорошенной проталинке разудало вывернутые следы. Эх, зануда-Сонька, что ты задаешься? Подлец я буду, на тебе упал…" Вела она шумные разговоры, жевала пустопорожнюю романтику, её крикливые тщеславные претензии не имели границ, жаждала она иных героев, желание примазаться к чужой славе приводило её к фальшивым автографам знаменитостей. Она исхитрилась закончить университет.
От неё мы узнавали любопытные истории. Так, жены высших офицеров явились в венскую оперу в ночных рубашках (дезабилье), перепутав их с бальными платьями. А мужа актрисы Руслановой, генерал-полковника, разжаловали, оказывается, по указанию Верховного Главнокомандующего за несколько награбленных вагонов немецкого скарба: фарфора, ковров и пр. О дяде Принце она наябедничала, что он с другом-скрипачом ходил в оккупированном Будапеште по квартирам и пел песенки о Миклоше Хорти, как нынче инвалиды по вагонам, выпрашивая подаяние. "Да, – признавал Принц, – ходили, ублажали, но не мародерствовали. За то нам накрывали скатерть и привечали". Их пригласили за рождественский стол с вином и яствами. Вдруг в полночь со второго этажа, словно херувимы, спустились две дочки хояина в ночных рубашках. "Они тоже перепутали их с бальными платьями?" Здесь подразумевалось нечто иное. Дядя Принц загадочно умолкал. Это явление, эта доступная уступчивость тревожила (мастурбировала) мою жестокосердость завоевателя. Я думаю, Принц привирал. "Знали мы и другое. Ещё от конского навоза идет пар, а ты разгребешь кучи и живо ложишься. Хоть немного побудешь в тепле". Далее у него были совсем суровые воспоминания. Подвалы с отборным венгерским вином. Из бочек, пробитых автоматными очередями, хлестали вермут, херес, малага, мадера. Плавали трупы утонувших спьяну солдат. "Венгерское вино затянуло войну на полгода", – сказал Сталин. Все знали эту оценку. А затем Ясская контроперация немцев и мадьяр. Дядя Принц одним из последних спасался из окружения, с моста он видел сотни трупов, сплавляемых по Буде. От ужасных воспоминаний облик его мужал, в нем узнавался армейский закал, ведь ему пришлось понюхать пороху под Сталинградом. Он награжден медалью за его оборону, – она постоянно находилась на рубчатом пиджаке для семейных торжеств или официальных церемоний.
Иногда на Зинку наплывало. Лунные дорожки на Дунае, роскошь венских особняков, желтые левкои на подоконниках. Все это пережито с Принцем. Она листала альбомы с видами Вены, Будапешта, Берлина, с завистью разглядывала волооких див с обнаженными плечами в мехах, напомаженных мужчин с целуллоидными лицами, с волосами, сверкающими бриолином. Вглядывалась в потрепанные обложки с Франческой Гааль, Марикой Рокк, Марлен Дитрих и сидела, стиснув виски кулаками, погружаясь в отчаянье. Ходили неясные толки о том, что в Германию она подалась добровольно, по первому призыву, прельстившись красивой жизнью. И её возвращение на шее дяди Принца – замаскированная явка с повинной.
Зинка внесла разлад и обнаружила склонность к острым положениям. Она отвергала нравственные устои и принципы морали семьи, считая их мещанскими. С ней намучились, считалось, что она испортила жизнь дяде Принцу. Первое время жили они на антресолях для прислуги над ванным узлом; все комнаты были заняты погорельцами, родственниками, просто неимущими жилплощади и рассчитывающими на прописку. В пьяную минуту дядя Принц учинял буйство и гонялся за нею с кинжалом в руках. Ей приходилось прятаться в сундуке или на балконе в папоротниках.
На пятачке кухни толпилось несколько владельцев лицевых счетов, тогда впервые в спаяной родством квартире отца появились индивидуальные лампочки. Дядя Принц выходил на кухню со свечой в руках (кругом горело несколько лампочек), прикрывая огонек ладонью, как в страстной четверг из церкви, помпезно устанавливал её на стол, постыжая сородичей. Он был большой шутник, этот дядя Принц, кладезь загадок армянского радио, еврейских анекдотов, хохлацких баек.
Люди вокруг устраивались, остепенялись, становились убедительнее и седлали жизнь, не говоря уже о людях в форме. А он оставался с чем родился, не приумножая состояния и денежной массы. Театры упразднялись, ансамбли разгонялись, постоянно возникали полосы вынужденного унизительного безденежья. Он вынужден был пробавляться в филармонических бригадах, сколоченных по принципу циркового регламента. "Я бы повесилась на твоем месте", – переходила Зинка на визг, когда в дни получки Принц выворачивал пустые карманы. Она употребляла матерные слова и считала его ничтожеством. Он рыскал в поисках денег, одалживался. Сама она следила за собой, купалась до поздней осени в Днепре. Краткие отлучки мужа, как и его длительное отсутствие вполне устраивали её. У неё были любовники, в основном из среды преподавателей вузов, чаще всего кратковременные, под влиянием минуты. Потом её находили вульгарной. Она все ещё добивалась обеспеченной любви.
Дядя Принц истомился своей ненужностью, никчемностью, опостылевшим домом.
Его постигло большое горе, он пережил невосполнимую потерю. Заболел и через несколько дней погиб спаниель Зорька. "Единственное существо, которое меня любило без обиняков". Из массы определений смерти в данном случае он выбирал самые возвышенные. Чиновник от театра может сдохнуть, окочуриться, особа, вхожая во власть, – околеть, гавкнуться, но собака только опочить, покинуть мир и т.д. Он придавал ей человеческие качества, даже ещё выше, благороднее людских чувствований и горько сетовал, что собаке отпущено жизни меньше, чем человеку. "Живешь под дамокловым мечом этой утраты". Тогда он вспоминал о Боге, узнавал руку Провидения, скорее по памяти детства: "Умножь лета наши собачьи, счастливые!" А так в человеческих деяниях, в окружавших нас бедах он Бога не обнаруживал и не призывал, то ли в силу вытравленного религиозного чувства, то ли атеистического способа мышления, но не ощущал божественного порядка, не уловлял мирового духа и гармонии. Как человек богемный и безалаберный, из чувства, привитой материалистами вины по поводу бесполезности искусства, он ощущал себя хламом и ратовал за порядок. Здесь его кумиром был тов. Сталин. Впрочем, на месте Сталина мог оказаться любой фюрер, настолько органично и безоговорочно он принимал власть. Ни за что не хотел отрекаться от идеалов молодости, признать, что жизнь пошла насмарку и выбор был неверен. У Зинки глаза раширялись от ужаса, когда упоминали имя вождя всех народов, но она послушно кивала. Оба они сполна отдавались празднованию советских дат. Зинка воображала себя в кожанке на грузовике с матросами в смутное время революции и пьяно выпевала: "Пока я ходить умею, пока я стоять умею, я буду идти вперед". В ней действовала завидная неуемная воля к жизни.
Дядя Принц возвратился из гастролей в Хабаровске по телеграмме на свадьбу сына с чулочницей с Куренёвки, дамой весьма разрушительного свойства, склонной к алкоголю и мелкому воровству. А сын – ещё сопливец, фофан, дутая зряшность, не чаемая более надежда. Принц был удручен этим мезальянсом, и, если выражаться равноценно, то подбирать следовало бы слова, вроде "чернуха", "низуха", "сурло" – одно сущее неприличие. Все-таки он пытался её выгораживать, и зря. Подавленный, утомленный двенадцатичасовым перелётом, он упился вдобавок непомерно. Уснул в костюме, наутро был замызганный, как подкладка собственной шляпы. Опохмелился, закусил холодцом и через некоторое время почувствовал себя скверно. На какое-то время он лишился чувств. Врач признал апоплексический удар. Речь была затруднена, но паралича не было. Решено было, что он отравился газетным цинком, попавшим в блюдо.
Через месяц дядя Принц превратился в поникшего старичка с впалым ртом, слезящимися глазами, красной сыпью на лице. И кротко усмехался ответному впечатлению знакомых.
Теперь все дни он проводил на склонах Выдубецкого монастыря, где открывался вид на его силуэты, сад сирени, и дальше на днепровские дали с мостами и светлыми отмелями, квадратиками домов, отсюда кажущихся красивыми. Он волочил ноги, силы его уходили, он замкнулся в себе. Теперь он думал о душе – куда-то она отлетит? Кажется, он со всем уже распрощался.
В единый час, чувствуя смерть загодя, он сказал: "Я умираю". В неясном сознании вынес табуретку на лестничную площадку и сел, искажая лицо мукой. "Он выжил из ума", – стыдилась невестка соседей. "Там… на подоконнике я выцарапал свое имя… мальчиком", – сказал он проходящему мимо жильцу, словно освобождая совесть. Начались "мозговые явления". Его отвели в комнату, уложили на кровать, где через полчаса он тихо скончался семидесяти четырех лет отроду. Волосы его в оборках домашних кружев отливали благородной сединой, он казался моложавее. Сын сомневался, стоит ли сбривать усы, которые Принц по странной прихоти отпустил недавно.
Зинка настаивала на похоронах в тот же день. Она пеклась о себе. Ей отказывали. Сын отправился хлопотать. Близкие разошлись.
Ночью изменился ветер, порывы холодного воздуха, врываясь в разбитую форточку, теребили гардины. Трепет их разбудил меня. Я встал с охотой к жизни, готовый к радостям... Вдруг чувство горести захлестнуло душу. Я вспомнил о дяде Принце. Непреодолимое желание увидеть его заставило мненя, несмотря на ранний час, побежать на Лукьяновку. "Жмурика увезли", – радостно воскликнул мальчишка, направляющийся в школу. Дверь открыла Зинка с шалью на плечах. Она не ложилась. "Я настояла на похоронах вчера. Я бы сошла с ума ночью в одном доме с мертвецом. Мне казалось, что в нем завелись черви". Покачивалось в струе ветра перо павлина за портретом незнакомого мужчины, влюбчивая муха прилипала ко лбу Зинки. Затем теснились родственники, состоялась неловкая суета повторного узнавания. Соорудили скудный поминальный стол.
Дядю Принца похоронили, как заслуженного, на Байковом, рядом с тещей. Год спустя там же за оградой жена его неприметно установила небольшой мраморный кенотаф своему отцу, в прошлом командиру корпуса, реабилитированному посмертно.
|
|
|