ПРОЗА | Выпуск 19 |
Бывает, что замысел умирает на первой строке, и красивая, но мертворожденная фраза не больше, чем дохлая рыба; бывает, когда ты находишь залежи глины, когда ты гончар или скульптор; ты умеешь склонять смыслы, умеешь быть серьезным и валять дурака, знаешь, как расставлять акценты, как урезать звук и многое другое, но все равно совершенно не понимаешь, откуда что берется, ты забыл, где и когда нашел эту глину, ты мучим воспоминанием, а бывает, бывает, бывает, сжимаешь сюжет до предела, но поток утаенных слов так разбивает плотины, что ты уже не уверен, что эта река – твоя.
* * *
А в лужах дождь. Ты движешься в сторону блюза. Мокрых ворон ты приветствуешь сложным приветствием вымершего индейца, а марихуановый дым в переходе – вдохом растамана, вдохом без выдоха. Ты очень смешной. Не торопясь ты торопишься к любимой и размышляешь примерно так:
Когда ты была бы богатой стервой, я бы помог на все твои деньги скупить все стихи у меня, если бы ты после подобной сделки осталась холодной и надменной, я бы приручил тебя и отогрел, но коли ты и без вина весела, коли ты знаешь мои слова наперед и наизусть и назад и вниз головой, я чуть задержусь в индустриальных зарослях разбушевавшегося ливня, я буду дегустировать с подвернувшимися алкашами ферейновскую водку под козырьком закрывшегося на учет магазина, а затем сверну в сторону блюза; смешная, догоняй, смешная, мы не так просты, как желаем казаться, не так, как этот город с его радио, газетами и телефонами; просты, но не так, как Москва, Париж, Амстердам или Хельсинки...
* * *
Когда мир сжался до размеров квартиры, когда мысли идут не дальше зевка, когда печаль похожа на забытое "Отче», хорошо открыть форточку и прошептать: Ниагара, Жасмин, Верлен; хорошо быть взрослым и глупым и знать, что никто уже не прощает нам "долги наши», как и мы должникам нашим, хорошо обменять книгу на магнитофон, магнитофон на газету, газету на сон, сон разбавить остатками водки, а пустую бутылку под стол – хорошо; хорошо, что ты не диктатор, не герой, не звезда, ты привычно идешь к пивному ларьку, привычно едешь в метро, после рабочего дня ты не сворачиваешь ни к кинотеатру, ни к кафе, ни к любовнице, потому что единственное, что в этом хорошем мире осталось по-прежнему нежным – вечерняя тишина, в которую никто, кроме тебя, не шепчет: Ниагара, Жасмин, Верлен.
* * *
Ты спускаешься к подземным поездам. Чайная роза тебя не заметит. Не заметят спрятанные в стеклянных клетках гладиолусы, хризантемы, калы и лилии. Ты проскользнешь мимо кровожадных детективов, зарубежной фантастики, мимо романов, любовных романов, мимо ярких курортных любовных романов... Над головою – город, в городе люди, в городе цветы и лето. Продажные цветы, продажное лето, продажные... Вот ты накормил пластмассовой рыбой настороженный турникет, вот тебя тискают поезда... Чайная роза ничего не заметила. Зато и ты не услышал стон облаков, потерявших тебя из виду. Когда ты вернешься в город, будет уже темно. Уже поздно.
* * *
"Старый добрый рок-н-ролл..."
Ушедшие в прошлое города, имена, что живут на обложках кассет; где-то есть люди, извечно возвращающиеся к одним и тем же строчкам; бывает ностальгия по кинофильмам, а бывает – тишина, пустота, открытая летняя фортка, сонные комары, дым бесчисленной сигареты, – это когда ушли все гости, когда еще не хочется спать, но уже нет сил ни думать, ни пить чай; ночь становится ручной и домашней, а ты – ты один из тех, кого не интересуют новости, не интересуют музыка и книги: такой обыкновенный, такой понятный и доверчивый, что можно взять всю имеющуюся в доме мебель, вынести во двор, поджечь ее и ждать, когда на свет костра сойдутся такие же, как ты, – простые, тихие, уставшие от дневных забот соседи.
* * *
Умке
Жизнь как шаг с карниза. Либо ты в стремительной пустоте, и никого нет рядом, чтобы обсудить ситуацию, либо собеседник все-таки нашелся, но нет времени на разговоры. Ага, жизнь как шаг. И время движется со скоростью скользящей по листу авторучки. Или, говоря иносказательно, скорость окружающего равна скорости твоего шага, только в обратную сторону. Стоит остановиться, и ты поймешь, что ничего никуда не движется. Но остановиться ты уже не можешь, ибо идешь не по оставленному за спиной карнизу, но по вонзившимся в тебя взглядам неравнодушных к чужому счастью зрителей.
* * *
Легко воспевать мертвецов. Легко склонятся над воспоминаниями и публиковать их. Обнажаются противоречия, но финишная черта соединяет их в стройное целое. Ты уже не волен обидеть ушедшего, хотя говоришь правду, одну только правду. Но чего ты еще не можешь позволить себе, так это называть имена тех, кто... Они еще живы, они еще рядом, они могут не так понять тебя, и поэтому ты временно замолкаешь. Да, они всегда живы, всегда рядом, ты слышишь их голоса, но поделать ничего не можешь. И, вроде бы, вспоминают тебя только добрым словом, – в ответ почему-то ни намека, ни указания, ни поправки. Словно ошибка вкралась не в книгу, а в тебя.
* * *
Как пойманные врасплох дети, мы смотрели кино. Ничто не предвещало подвоха. Мы жили в мире, где бутафория была реальней реального. Мастер знал вес предметов; но он не показывал нам ни дешевых бульварных фокусов, ни виртуозных выкрутасов уставшего от собственной исключительности эстета. На коротком вдохе мы впитывали кадр за кадром, мы разгадывали и сопереживали, а после уже, растворившись в шумящем вечере бульваров, мы говорили, мы спрашивали: что такого показал нам мастер, что мы, после доброй сотни шедевров, плакали и смеялись, будто впервые? Неужели нужное сочетание деталей обладает таким действием? Уж не одурачены ли мы магом, который только и умеет, что наводить порядок в чужих сценариях?
И афиша гласила:
Драматург не побоялся пересказать нам старую как мир историю. Банальный конфликт двух обыкновенных горожан. Но если бы сквозь каждый кадр не смотрело на нас холодное лицо смерти, картина навряд ли привлекала бы такое количество зрителей.
И анонимный рецензент прав: портрет небытия в каждой мелочи – вот что удерживает дыхание; неподвижная картина смерти на фоне сопротивляющихся друг другу героев.
* * *
Тебя будит звонок почтальона. Ты вяло и с неохотой или торопливо и легко сбегаешь по лестнице, открываешь дверь, калитку, ящик, но писем тебе нет. Зато есть ворох свежих, пахнущих типографской краской газет. За чашкой кофе ты проглядываешь передовицы и понимаешь, что утренние новости опоздали на тысячу лет. Тогда ты включаешь радио или телевизор, но и там все фильмы, все лучшее и новое известно тебе как этот древний остывший кофе. Почему? – вопрошаешь ты расстроено, и сам же и отвечаешь, – дом слишком далеко, на отшибе, вести несколько задерживаются.
И ты пытаешься себя успокоить.
Ты уже сжился с этим домом, стал его частью. А дом, как не крути, неотъемлемое звено остального мира. Поэтому все происходит одновременно и вовремя. Так что не стоит грустить, твои новости ничем не отличаются от других, от вчерашних и завтрашних.
После завтрака и размышлений ты садишься на свой старый велосипед и отправляешься в гости. И тебе даже в голову не приходит, что ты, как и все на свете, можешь опоздать. Опоздать по-настоящему. Навсегда.
* * *
Помнишь: душа твоя звенела, как бокал драгоценного стекла в руках доброго мастера? А позже она сделалась глуха и недвижна, будто бокал был наполнен вином. Ты встретил в подворотне колдырей с родными, до тошноты родными и болезненными лицами. Ты их, сам того не желая, угощал вином Господа, вином для Господа...
Вечереющее небо замерцало множеством открывающихся глаз, затем наплыли сумрачные безрадостные облака, полил дождь.
И полночи ты и еще несколько выдуманных тобой (тобой ли? ты ли?) персонажей ели вкусные, редкие, непроизносимые вслух слова.
* * *
Душа натянулась струною; взгляд бездумно скользил по предметам, и пальцы, виртуозно расхлябанные, виртуозно неумелые, ленивые пальцы неспешно ощупывали гриф гитары. Басист сидел в углу, там, у подоконника и штор, отрешенный, полупьяный, полупечальный и беззаботный; сидел с таким видом, будто плевать ему на всех присутствующих, будто...
Пальцы трезвели, пальцы задумывались, пальцы превращались в жестокого паука.
Струна зазвенела так, что мир испугался за свое сомнительное прошлое. Гитара ведала, что творила. Мир шевелился, жил. Прочее уже было неважно, прочего не существовало.
|
|
|