IN MEMORIAM | Выпуск 23 |
Вега, Денеб, Альтаир - звездный треугольник над избой в Завидово. В избе - Файнерман. Курит на заднем крыльце. И мы тянем с ним бесконечную нить разговора.
“Черт, - скажет, - такая книга интересная. Читаю по две-три странички, чтобы продлить удовольствие”.
На участке - огромный тополь и туалет. Миша выстроил его специально к загородному семинару биологов. Дача, впрочем, не его, а моя. Просто он здесь подолгу живет и, так сказать, растворяется в книге и облаках.
Его стихи, в сущности, - мелодии созерцания на границе себя и мира. Тонкие наблюдения с туманными намеками и ссылками. Почти неуловимая градация чувств. Или длинные-длинные истории, превращающиеся то в сказку, то в ученый трактат.
В Кенигсберге, прибалтийском Калининграде, чудом сохранился с прусских времен памятник Шиллеру: сидит возле университета. Весь - грезы. Вот также и Файнерман - грезит буквально наяву. Однажды в походе (мы с ним и Мариной Андриановой отправились на байдарках в устье Сози), перепутав берега, погреб в противоположную сторону. И если бы не беспокойство спутницы, ушел бы далеко.
У него тысячи планов, и почти ни одному из них не суждено сбыться. Он болен и одинок: весенне-осенние депрессии, расстроенный сон...
Кажется, даже кожей он чувствует разлитое вокруг зло. И пытается бороться с ним. Вечно кого-то успокаивает, о ком-то печется: достает деньги, ведет психотерапевтические беседы... Не знаю уж как там насчет реальной пользы всего этого дела: говорю об интенциях. И о сверхзадаче - в жизни и творчестве: смягчать людские нравы, делать отношения между людьми более терпимыми, теплыми.
Это видно даже на уровне фразы. Не “я утверждаю”, а “хотелось бы сказать”. Вот Файнерман и хотел сказать: сфера чувств - материя тонкая, и культура в самом широком смысле влияет в лучшую сторону на человеческую природу. Таково назначение культуры.
Когда я познакомился с Файнерманом, он работал киномехаником в медицинском училище и мне помог найти похожее место. При прежнем режиме, советском, все граждане были обязаны трудиться на благо родины. Иначе они рисковали оказаться в местах не столь отдаленных. Но и без всяких угроз какая-то работенка все равно была нужна - так, чтобы ходить день через два, получая минимум. А остальное время - творческий процесс. Писание и общение с господами дворниками и сторожами - творческой интеллигенцией.
Жизнь при всем этом естественно была довольно скудной. Много на 80 р. не разбежишься. У Файнермана на завтрак - сладкий чай и булка. К вечеру картошки отварит, рыбу. Косточки иногда собакам купит. Их у него две - Зорька и Трезор.
Странные, надо сказать, эти собачки. Особенно Зорька. В первый же день нашего знакомства залезла прямо в тарелку - и ничего. Тактика у нее такая: всегда норовит украсть человеческую еду. Файнерман, когда принимал гостей, старался их изолировать: на кухне запрет или в комнате. Но они, “бестии” (как ласково называл своих подопечных поэт), прорывались.
В одном из своих стихотворений я высказал надежду, что жизнь Файнермана со временем образуется. Правда, надежда была слишком слабой. А стихи такие:
Миша, когда мы познакомились, жил гражданским браком с Мариной Андриановой. Легкие на подъем, мобильные, они запросто могли приехать в самый медвежий угол. Помню, уезжая работать на турбазу “Орлинка” инструктором, позвал их в гости. И они через неделю появились на Селигере, поставили палатку прямо у воды, и мы как ни в чем ни бывало, словно в Москве, продолжили наши споры.
Брак с Мариной длился не долго, и он мало что изменил в холостяцком быту Файнермана. Он жил один в однокомнатной квартире в панельной башне на 12-м этаже. Всюду - пыль, магнитофонные пленки, рукописи, инструменты. Напротив продавленного дивана - телевизор. Но главную ценность квартиры составляли книги.
Их было совсем немного, а ценных и того меньше. Но они являлись, и это каким-то образом передавалось гостям, предметом экзистенциальных переживаний. Он говорил об авторах далеких эпох как о современниках. Он беседовал, спорил с ними. Иногда даже казалось, что те становились участниками оживленных кухонных дискуссий.
Файнерман хорошо знал англо-американскую поэзию и философию, соизмеряя свой мир с западноевропейским интеллектуальным ландшафтом. Ходил несколько раз в неделю в библиотеку Иностранной литературы - и сидел там часами. Конечно, советская библиотека, даже иностранная - отнюдь не библиотека Конгресса США: очереди, ожидания. Многих книг просто нет, многие в спецхране. Но все же на языках было доступно немало крамольных с точки зрения советской цензуры изданий.
Многие тексты Файнермана родились от соприкосновения с англоязычным верлибром. Именно родились. Об этом хорошо написал Всеволод Некрасов: “Разгоряченный стих Файнермана - речевой поток, во всяком случае - пробился-таки, похоже, сквозь качество переводности (не знаю, как сказать иначе), он кажется первичным, достаточно непосредственным по речи”.
На широком удобном столе Файнермана царил относительный порядок. Лампа, радиоприемник ВЭФ, несколько книг, раскрытая тетрадь. Рядом с ней целая стопка тетрадей: для стихов, для лекций по философии и биологии, которые он иногда посещал, для дневниковых записей, рабочий блокнот с разными выписками из технической литературы. Иногда Михаил перепечатывал на машинке содержимое поэтических тетрадей на листочках в половину формата А4. Так складывались самиздатские сборники в количестве 5 экземпляров каждый (столько брала машинка), которые он раздаривал друзьям.
Стихи кочевали из сборника в сборник. И из старой тетради в новую. Естественно, с доработками, улучшениями/ухудшениями, с дополнительными комментариями. Складывалось впечатление, что он всю жизнь писал свое “Избранное”. “Избранное” из избранного, стремясь к некоему заветному идеалу Книги.
Файнерман жил в неком “условном” пространстве, далеком от реалий советского дня. Да и от мейнстрима андеграунда, пожалуй, тоже. Хотя нельзя сказать, что его квартира представляла собой келью отшельника: здесь постоянно толкался какой-то народ: художники, поэты, психологи...
Помню приехавшего из Новосибирска Анатолия Маковского, как он на кухне после принятого стакана машет полусогнутой рукой себе в такт:
Кто еще? Художник Витя Николаев - как он решительно показывает свои работы юным девушкам (одна из них вскоре стала его женой).
Конечно, Всеволод Николаевич Некрасов. Здесь мы с ним подолгу беседовали. Мы, это участники альманаха “Список действующих лиц”.
Еще из глубин памяти выплывает Маша Руднева (так, кажется, ее звали), соредактор питерского “Грааля”.
И еще какие-то наркоманки, которых Миша норовил спасти. Пришли, надо сказать, в самый неподходящий момент, когда мы с моей будущей женой только-только решили заняться сексом (Миша в это время жил в Завидово).
И еще какая-то пассия из Прибалтики, приехавшая к Файнерману, но почему-то оказавшаяся под поэтом Андреем Галамагой.
И еще какие-то гости из лито (изредка Файнерман заглядывал в литературную студию “Алые паруса” на Преображенке, которую вел Вячеслав Куприянов. Благо публика там собиралась приличная).
Благодаря англоязычному Судзуки Файнерман сильно въехал в дзен. Думается, это учение привлекло его своей мягкостью, поэтичностью и парадоксализмом. Дзен - удивительный пример сильной традиции, целиком построенной на радикальном отрицании всех видимых элементов ее поддержания: ритуала, предания, авторитета, жречества, толкований - оказывал сильное влияние на Файнермана. Но не только он.
Поэт, особенно в последние годы, придавал большое значение “почве и судьбе” в еврейском ее изводе: изучал Библию, иврит, мечтал побывать на земле праотцев. Но ехать на ПМЖ в Израиль не спешил. Даже в гости к старинному другу Науму Вайману так и не выбрался. Что-то мешало, цепляло - этнический эгоизм? Война? Узость исторического горизонта? И то, и другое, и третье и еще многое чего.
Особый сюжет - отношение поэта к христианству. Файнерман достаточно глубоко погрузился в европейский космос, и для него было внутренне несомненно, что европейская культура - христианская и что он просто обязан как-то проникнуть в ее духовные традиции. Что он и делал в меру сил, - слушал по Би-би-си и другим “вражеским голосам” религиозные передачи, переводил христианских поэтов, сам писал “сквозь качество переводности” христианские тексты. В моем архиве сохранилось стихотворение “Когда Иисус умер”, но я зрительно помню еще несколько похожих текстов, которые, видимо, безвозвратно утеряны после пожара в его квартире.
С симпатией относился Файнерман и к гонимому православию. У него было немало верующих друзей, с которыми он вел бесконечные споры. Рядом с его домом находилась Ильинская церковь, и он в дни великих праздников любил с балкона наблюдать, как тянется народ к ее покосившейся каменной ограде. Мы нередко гуляли с ним вдоль пруда и нередко тоже подходили к ограде. Иногда заговаривали со старушками. Но в храм не заходили. Для Файнермана тогда, в последние годы “развитого социализма”, православие являлось одной из форм самоидентификации - приобщение к “почве и судьбе” уже в пастернаковском смысле.
В постперестроечные годы духовный и душевный климат не только в стране, но и в квартире Файнермана стал сильно меняться. Многие друзья оказались в эмиграции, занялись бизнесом, просто пропали из виду. Кухонные посиделки куда-то исчезли. Здоровье пошатнулось.
И в этой ситуации Файнерман делает попытку всерьез войти в церковную ограду. Тем более, что его друг, биолог Дима Черепанов, прошел оглашение у священника Георгия Кочеткова. Я тоже оказался в кочетковской общине, и Миша после долгих колебаний решился пойти на первую открытую встречу...
Оглашение он прошел - не у нас, а в похожей меневской группе. Но в последний момент отложил крещение. В группу, правда, ходил несколько лет - участвовал в совместных молитвах и чтении Евангелия. Но экзистенциальный страх оставался.
После смерти сына у меня уже не было душевных сил общаться с Файнерманом. Стихи ушли, прежние ценности утратили свой блеск и аромат. Миша это понимал и звонил крайне редко. Круг его общения резко сузился. Видимо, он оказался в онтологической пустоте. Дзен уже никуда не вел, - и оставалось проклятое in vino veritas.
Однажды в Завидово мы с женой выпили на глазах у Файнермана бутылку коньяка. Он только сделал большие глаза: “Вы же умрете от такой дозы”.
О жизни: если, говорит, буду сильно страдать, и в этом страдании останется выбор: умереть сразу или прожить еще одну минуту, - проживу.
Он и жил. И стихи, редкие в последние годы, утешали его, как Юпитер, которого он радостно приветствовал.
* * * Стая за стаей птицы на север летят, на север, домой. * * * Иней на зеленой траве, память прошлого лета. * * * Октябрь, каждый лист на счету, их так мало осталось. * * * Тихо-тихо в кадку капает дождь. * * * радость тех, кто выжил, и грустная боль, кто погиб. * * * верните мне папу и маму молодыми - больше ничего не хочу! * * * Тихо с неба падает дождь. Капли растут, приближаясь к земле... * * * Свет осенний день ото дня короче. Листья в жёлтом падают сквозь этот свет. * * * Ветер с той стороны, из-за полдня, рябь, сумерки нашей тревоги... * * * Свет предосенний редок, как колпак у чахоточного больного в начале нашего века, веки смежая, пытаешься дотянуться до полочки на потолке, тени и тени, немые - имя всё равно твоё ЧИТАЯ ПЕРЕВОДЫ ИЗ ЮЛИАНА ТУВИМА Лодзь - имя сквозь мех привычки, горбатым мостом к нёбу, - небо наших надежд, узнаю и сникаю, что будет, если погаснешь ты? * * * Как жёсткая зелень зелёных арабских лугов пробивается сквозь любовь и ненависть к высотам еврейского неба, так и я тоскую - я ничего не помню и ничего не хочу. * * * Касаясь языком то нёба, то дёсен - они не кровоточат, но болят, думаю, снова и снова, думаю о своём. * * * Она любит ходить в театр, а я домосед - как же нам встретиться? Напишу ей письмо петушиными перьями буковками величиною с горчичное зерно... * * * Весна в Черкизове, нежным пухом оделась зелень. Школа закрылась на время. Что может земля? Что может небо? нежное “гимел”, покрывающееся снова и снова концами облаков... * * * Я сказал, что выкормил вороненка, а на самом деле он умер. Что может быть хуже этих мучений? - он умер тихо, покорно судьбе. * * * Харбека, хаиригучи - я потерял счет словам. Дать им имя? имя любви... * * * подумать о судьбе, шажок за шажком, чёрные старухи, осенние сумки, старухи в черных пальто... * * * городские люди в электричках метро бегут к своему счастью. * * * Годами я засыпал, перебирая способы самоубийства. И всё же выздоровел... Кого мне благодарить за это - Бога? Философию бессознательного? Я благодарю тебя, ты, в розовом и голубом, кику, хризантема, как мне тебя назвать? * * * Кошка на капоте машины - не бабочка, но судьба. ДЕТСТВО Седьмое июня, снова ехать в лагерь, сколько слёз, сколько слёз. * * * очутиться одному, на ветру, одному, на ветру... |
|
|
|