КОНТЕКСТЫ | Выпуск 23 |
У меня есть любимый город. Он называется Фамагуста. Я полюбил его прежде, чем в нём побывал. Впервые я услышал о Фамагусте в Лондоне. Мне рассказал о ней киприот-водопроводчик Янис, мой сосед. Фамагуста живёт по законам трагедии. В начале ХVI века командующий венецианской военно-морской базой на Кипре чёрный генерал Отелло в городской цитадели Кастелло задушил жену-генеральшу. В том же веке Фамагусту душили турки, а задушив, содрали с неё кожу. В 1974 году афинский чёрный полковник Попадопулос схватил за глотку весь Кипр, но удушение завершили турецкие солдаты. Около 20 000 греков бежали в греческий сектор. Все готические и реалистические истории из жизни привидений в английских замках - всего лишь детские страшилки в сравнении с нынешней Фамагустой и её районом-призраком Варошей. Осенью 2002 года я всматривался в этот город-фантом с борта туристского кораблика, вооружившись биноклем. Там не было ни души: ни стариков в тени сикомора, ни мальчишек, гоняющих мяч, ни девочек, прыгающих на скакалке. Единственным признаком жизни были колючие ограждения на пляже и голубые каски миротворцев ООН.
Может быть, кипрская Фамагуста волнует меня, потому что в моей жизни была своя собственная Фамагуста. Она называлась “Киев”. В 1978 году я покинул мой город и после годами издали всматривался, вслушивался, внюхивался в него. Когда-то по горячим следам я описал день рокового отлёта в Вену. Теперь попробую по остывшим.
В таможне Борисполя нас обыскивали часа два. Искали криминал: письма из лагерей, самиздатские рукописи. Меня и жену с десятимесячным сыном развели в разные помещения и раздели догола. Пелёнки тоже развернули. Психологи утверждают, что процедура раздевания по ходу обыска - форма изнасилования, и что впоследствии это может сказаться на сексуальных отношениях супругов. Криминала не нашли, а он был. В нашем семейном альбоме бок о бок с фотографиями родных и друзей лежали снимки украинских политзаключённых. Я собирался передать эти фотографии в “Amnesty International”. Я и поныне верю, что упоминание в эфире имён заключённых и публикация их фотографий каким-то мистическим образом помогали этим людям выжить. Их имена становились заклинанием, шаманским камланием. А то, что шаманы обитали на коротких волнах и звучали как небожители, лишь свидетельствовало об их иератической подлинности. Я до сих пор помню любительскую фотографию Ивана и Евгена. Сняли их осенью. Иван - в берете, Евген - в плаще. Такие серые китайские плащи были в моде в середине шестидесятых. Точно такой плащ носил мой старший брат, а после донашивал я. У Николая Заболоцкого есть стихи:
Это о друзьях-поэтах, исчезнувших в тридцатые годы. В том же семейном альбоме были фотографии вопиюще несовместимые, но досмотрщики не проявили ни социальной, ни национальной чуткости. Еврейские родичи моей жены рядом с семьёй Левка казались перепуганным насмерть. Одна бабушка Циличка из Василькова держалась достойно. Она много чего повидала: погромов, переворотов, войн. В начале прошлого века ей делал предложение друг отца, писатель Шолом-Алейхем, но его руку отвергли, поскольку жених был на три десятка лет старше невесты. Во время Второй мировой войны Циличка служила поварихой в генеральской столовой в Чкалове. Там-то её заметил маршал Жуков. Маршал почему-то очень хотел, чтобы Циличка вступила в партию, обещал дать рекомендацию, но и от этого предложения она отбоярилась. В альбоме Циличка бесстрашно взяла под своё крыло Левка со всеми его черниговскими родичами: в год нашего отъезда Левко получил очередные десять лет лагерей.
После досмотра чемоданы и узлы я перетаскивал сам: у жены на руках был сын. Я взмок. Рубаха покрылась пятнами. Мне хотелось пить. На втором этаже в зале ожидания стояли два автомата с газированной водой, но в карманах у меня не осталось ни одной советской копейки. Мы заняли места в самом хвосте самолёта. Перед нами сидели два японца. Они тихо улыбались. Когда самолёт взлетел, стюардессы начали развозить завтрак. С нами обращались как с иностранцами. Даже вино подали. В эти минуты я понял, что ничего прекрасней свободы в самом прямом, поверхностном, внешнем смысле - нет, и что рассуждения римского вольноотпущенника Эпиктета о внутренней свободе - всего лишь игра ума, игра слов. Мне захотелось потрогать свободу рукой. Я вытащил из кармана на спинке кресла пакетик из шершавой серой бумаги - пакетик для рвоты, достал ручку и начал по памяти записывать стихи о друге, сочинённые незадолго до отлёта.
Через полчаса самолёт задрожал как осиновый лист: мы попали в грозу. Вода хлестала щёки. Повалил мокрый снег. Объявили по-английски: “Господа! В связи с метеоусловиями наш самолёт вынужден приземлиться в минском аэропорту. Экипаж приносит вам свои извинения”. Спереди загорелось FASTEN BELTS. “Пристегни ремень”, - сказал я жене, чтоб не молчать. Она ответила: “Я волнуюсь”. Сын спал у неё на коленях. Град сыпал со всех сторон. Одним локтем я прикрывал голову и лицо, другим - лицо сына. Колёса ударились о бетонированную полосу аэродрома, хрустнуло шасси, и самолёт, тужась, прополз на пузе ещё метров сто, сметая мелкие служебные строения и лёгкие фигурки с флажками в шахматную клетку. В здании аэропорта нам предложили пройти в “комнату матери и ребёнка”. Жене почему-то не хотелось. Она расплакалась. Я толкнул её. Получилось грубо, и она заплакала в голос. Нас разлучили с другими пассажирами. Я чувствовал спиной улыбки японцев. “Главное - не нервничать, - уговаривал я себя,- всё образуется. И не такое пережили. В конце концов у меня в кармане не краснокожие паспорта, а иностранные визы. Мы - иностранцы. И баста!”. В комнате, куда нас ввели, спиной к двери у окна стоял мужчина в штатском. Я почему-то брякнул: “Good day!”. Он, не взглянув, сел к столу и набрал номер. Звонил долго. Говорил по-русски, так что я ничего не мог понять, кроме имён моих киевских следователей-подполковников “Вилен Павлович”, “Валерий Николаевич” и слова “Бобруйск”. Потом он вышел из комнаты. Мы долго ждали. В голове было пусто. За нами пришли к вечеру. Велели выйти. Мы шли - я в непросохшей рубахе, жена с зарёванным лицом, со спящим сыном на руках. Я думал: хорошо хоть багаж не надо тащить. Значит, в Бобруйск. Они уже там. Вилен Павлович пока что смылся с какой-нибудь бабой, а Валерий Николаевич решает шахматные задачи. Мат в три (четыре) хода. Чёрные (белые) начинают и выигрывают. Он постукивает кончиком карандаша по нижним, жёлтым от никотина зубам, по-доброму щурится, нашу машину трясёт на ухабах, мы сбились в кузове в одно влажное солоноватое месиво. В Бобруйск мы приехали ночью. В Бобруйске нас расстреляли.
В мае 2003 года я снова собрался на Кипр. Накануне отлёта позвонил Янису. В газетах писали, что турецкая администрация Кипра пошла на какие-то уступки, и я хотел узнать у Яниса подробности. Он попросил разрешения зайти. Янис принёс нарисованный от руки план Вароши и виллы на улице Адриану, где он когда-то жил. Даже ключ от двери принёс.
- Может, у тебя получится. В Фамагусте сними на прокат машину и попробуй заехать в Варошу. У тебя ведь британский паспорт?
- У тебя тоже.
- Ты на мою рожу посмотри. Они таких хитрожопых за километр видят (по-английски он сказал “dickhead”).
- Но я не вожу машину.
- Найди какого-нибудь англичанина. Вдвоём дешевле.
- Но у тебя дома одни крысы... И замок заржавел.
- Да, крысы. В гостиной в столе, в левом ящике, лежит наш семейный альбом. Больше ничего мне не надо.
Я прорвался в Фамагусту на плечах новой либеральной политики кипро-турецкой администрации. С начала мая до города можно было добраться не только в обход через Никосию, но и напрямик через КПП неподалёку от пародийно курортной Айя-Напы. Либерализм диктовала Анкара: Турция хотела хотя бы одной ногой - кипро-турецкой ногой - вступить в Европейский Союз. Теперь не только иностранцы, но и греки-киприоты имеют право на несколько часов приехать в Фамагусту. Так что если вам попадётся в городе плачущий мужчина или женщина в возрасте, можете не сомневаться: это греки-изгнанники, приехавшие подышать воздухом родины. 20 000 турок, осевших в Фамагусте, надышали что-то вроде жизни. В тени сикомора сидят турецкие старики, по улицам бегают школьники и школьницы с белыми папками. Воздух казематов в цитадели, как и пятьсот лет назад - удушающий. Но зато с крепостной стены открывается вид на море, на полусонные пакгаузы, сухогрузы, сандалы (в переводе с турецкого - лодки). Пульс бьётся, но без энтузиазма. К когда-то греческому району Вароша можно дойти через майдан Кемаля. Дойти - и упереться в бесконечную проволочную ограду. На ней висит плакат, на котором изображён турецкий солдат с винтовкой, и предупреждение: NO PHOTO. За оградой начинается детский рай. Он похож на обложку книги Конан-Дойла “Затерянный мир”. Заживо гниющие виллы, церковка с понурыми крестами стоят по пояс в чертополохе, бурьяне, кактусах, рододендронах. Вся эта флора болеет хроническим гигантизмом в острой форме и упивается своей болезнью. В зарослях, в подвалах, на чердаках можно было бы бесконечно играть в казаки-разбойники, прятаться в шалашах от родителей, назначать первые свидания. Сквозь оконный проём запущенной виллы я увидел на стене коридора вырванный с мясом счётчик. На его глазке сохранились цифры лета 1974 года. Счёт за электричество хозяева не успели оплатить: греки бежали семьями, даже не успев снять с плиты дымящуюся еду. На стене рядом со счётчиком безвестный городской сталкер начертал углем своё имя: ХАСАН. Я прошёл с полкилометра вдоль ограды и оказался возле турецкой школы. Детей видно не было, но здание гудело их голосами. На солнце блестели школьные окна с видом на урок новейшей истории.
Я поймал такси и поехал в гостиницу “Palm Beach”. Водителя звали Хасан. Он оказался родом из городка Ларнака. В 1974 году ему с семьёй пришлось уйти в турецкий сектор.
- Вы остановились в Ларнаке? - спросил он.
- Нет, в Айя-Напе.
- А в Ларнаке будете?
- Да, проездом.
Мне показалось, что он сейчас попросит меня сделать снимки его дома. Хасан вздохнул и сказал:
- Я был недавно в Ларнаке. Зашёл в свой дом. Сделал снимки. Там сейчас живут греки. Хорошая семья.
- На каком языке говорили?
- На греческом. Я немного знаю.
- Выпили?
- Да, пиво.
Мы подъехали к гостинице. Через вестибюль вышли на террасу. Внизу тянулся песчаный пляж, из тех что называют “золотыми”. Я попросил Хасана сфотографировать меня на фоне города-призрака. Он начинался в метрах двухстах. Я на минуту сел в кресло. Позади простиралась четырёхкилометровая прибрежная полоса, застроенная в 60-70 годах отелями, ресторанами, банками, над - и подземными гаражами. Издали всё казалось нормальным. Так мог бы выглядеть город, поражённый нейтронной бомбой. Я спустился на пляж и дошёл до упора: колючей - вроде тетради в клеточку - ограды. У меня за спиной плескались и загорали туристы. Их не смущала ни проволока, ни призраки. На самой границе, но уже по ту - мёртвую - сторону, торчала проржавевшая детская горка. Рядом с ней стояли кривые качели с красно-бурым налётом.
Прости, Янис, но добраться до твоего дома на улице Адриану можно было бы только в кино. Представляю, как здорово сыграл бы эту роль Хэррисон Форд: рваная (слегка) рубаха, капли пота на лбу (в меру), ссадина на щеке (грим).
Накануне отлёта в Лондон я заехал в Никосию, уютную столицу Кипра. По фешенебельной торговой улице Lidras дошёл до греческой погранзаставы. За ней начинался турецкий сектор. Приграничный турецкий квартал был необитаемым: турки боятся здесь жить. Застава смахивала на сцену в кукольном театре. На деревянных подмостках стоял автоматчик. От вражеских пуль его оберегали тюфяки. Выглядело это по-домашнему мило. Над автоматчиком шелестело дерево-кентавр. Его корни и ствол были турецкой чинарой, а крона - греческим платаном. На карнизе заставы висел лозунг
- девиз кипрских патриотов-террористов середины пятидесятых. И рядом - для непонятливых:
Мне захотелось воды, и я зашёл в ближайший бар “BERLIN”. Почему-то сразу прошёл в уборную. Там меня стошнило. Стало легче. После снова стошнило. Я посмотрел в унитаз. В нём не было ничего, кроме крови и свободы. Да, свободы и крови.
|
|
|