КОНТЕКСТЫ | Выпуск 26 |
Оговорюсь сразу: я ничего не доказываю. Только попытаюсь показать свое видение, тo, как я чувствую и предполагаю. Или, пуще того - как мне и хотелось бы видеть. Но это и без оговорок подразумевается, коль скоро речь идет о частном человеческом мнении. И, кстати, не только моем.
Об отношениях митрополита Московского Филарета (Дроздова) и поэтического гения России написано много. Ближе других оказался для меня художественный подход писателя-христианина Василия Никифорова-Волгина. С большинством же исследовательских работ о Пушкине - соглашаться не хочется. Причин тому - две. Во-первых, на мой взгляд, не так страшен замеченный митрополитом стихотворный грех, как многие его видят доныне. Во-вторых, не столь велико и позднейшее покаянное смирение поэта перед святителем, чтобы так умиляться.
Итак, что имеем? Начнем, как это и дoлжно по временнoй последовательности, со стихотворения с эпиграфом: 26 мая 1828. "Дар напрасный, дар случайный...", - пишет в нем Пушкин о своей жизни. Пьеса эта по конструкции не совсем обычна для Пушкина. Если чаще кульминация и почти одновременно с ней разрядка наступают в последних строках, то здесь - наоборот. Никаких отступлений, никаких пиитизмов. Конфликт - сразу, с первых слов. Он не нагнетается, не растет - он изначально напряжен до предела:
И взрыв - уже во второй строфе:
Это даже не ропот, это, казалось бы, настоящий бунт! Но - не станем торопиться - вот третья строфа:
Где напряжение? Нет его. Где бунт? Тоже нет. Иссякли. Если ж говорить об отчаянии, унынии, то это лишь тихое, остаточное отчаяние, подобное затихающему всхлипыванию разрыдавшегося перед тем младенца. Если чаще у Пушкина стихотворения идут по нарастающей, то здесь оно как раз ослабевает к концу и, словно уходя в песок, остается как бы вообще незавершенным, не заключенным в четкие рамки (так и хочется поставить в конце его многоточие). Такова пьеса по композиции. Поглядим же внимательней и на содержание.
Здесь многое зависит от того, с какими из других пушкинских признаний мы свяжем обсуждаемые нами строки. У настоящего поэта почти ни одно стихотворение не оказывается абсолютно независимым, случайным. Всегда можно обнаружить либо явные, либо, при пущей внимательности, потаенные связи с какими-то другими вещами того же автора.
Если не брать эти связи во внимание, то, конечно, можно увидеть в этом стихотворении ропот на самого Творца (дающего жизнь), в чем и упрекнул поэта митрополит. И не поленился составить стихотворный же отзыв. Сочинительством это, конечно, не было - просто переделкой пушкинских строк:
Вот, дескать, Пушкин, как ты должен был написать. Не роптать на Создателя, а признать свою собственную греховность, ибо ропот этот - еще больший грех перед Господом.
Но так ли уж бесспорно прозорлив оказался в данном случае один из умнейших церковных деятелей того времени? Напомню: ведь оценивать пушкинские признания ему пришлось вне связи с творчеством поэта в целом. Такой возможности у преосвященного Филарета не было. Нам же это дано в более полной мере. И нам легче предаться размышлению: на Творца ли ропщет здесь автор или на что-то другое. И разве вовсе не подразумевает своей ответственности за всё?
"Зачем жизнь?" - вопрос для христианина, кажется, бессмысленный, ибо ясно - зачем. Чтобы сохранить свою душу и вернуть ее Господу. Но здесь случай особый. Слишком большой, непомерно большой талант получил Пушкин вместе с жизнью. И вопрос тут скорее не в том, для чего жизнь, как распорядиться жизнью, а в том, зачем талант, как распорядиться талантом. Ибо нередко реализация таланта вступает в противоречие с обыденностью и даже с верным, проторенным путем ко спасению бессмертной своей души. Души в христианском, а не поэтическом понимании. Вот - вопросы для Пушкина.
Трансформируя его мысль, можно было бы подать ее так: "Жизнь, зачем ты мне (а значит - с умом и талантом) дана?" И: "Зачем тогда ты осуждена томиться в отведённых тебе пределах (опять же - с умом и талантом, в отличие от души отнюдь не бессмертными)"?
В первой строфе бунта нет. Есть только вопрошание, смятение. Перейдем ко второй строфе, к бунту. Против кого бунт?
Точно ли - против Творца? Так выходит, если под словом "ничтожество" подразумевается небытие. Попадается у Пушкина именно такое значение. Но встречается и другое, кстати, более привычное для нас: "ничтожество" - нечто малое, мало значащее, неценное, не стоящее внимания. Именно в таком значении употребляется это слово, например, в пушкинской заметке "О ничтожестве литературы русской".
Отчего не предположить, что под "воззванием из ничтожества" Пушкин имел в виду не жизнь как таковую, а обретение им (обнаружение в себе) таланта - обретение, сопряженное со многими искушениями? Не будь этого - и, глядишь, удалось бы прожить жизнь тихую, как, к примеру, жизнь добрейшего Ильи Ильича Обломова, не терзая себя сомнениями по поводу того, как именно дoлжно ему, Пушкину, своим талантом распорядиться.
В качестве косвенного доказательства (ибо прямых доказательств тут быть не может) хочу обратить внимание читателя на строчки другого русского поэта - Михаила Юрьевича Лермонтова:
Написано, кстати, почти в то же время. Всего год разницы с пушкинскими стихами. Не сродни ли эти строки пушкинскому "зачем"? Если так, то мы имеем дело вовсе не с грехом уныния, а с обыкновенной житейской меланхолией.
И ропот, получается, вовсе не против Творца, дающего жизнь, а на того, кто ("враждебной властью") посылает искушение подняться, встать над ничтожеством, то есть над тем малым, что у нас именуется просто раб Божий имярек, и не более. Как тут не вспомнить еще одно (на сей раз - эпистолярное) признание великого поэта. Цитирую двумя отрывками.
"Я стараюсь его утешить, ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист (то есть опять человек, обязанный отвечать за слово. - В.Ц.)... <...> чорт догадал меня родиться в России с умом и талантом! Весело, нечего сказать", - сетует Пушкин в письме к жене от 18 мая 1836 г., через восемь лет после "злополучного" стихотворения.
Так на кого ропот? И не грех уныния водил пером Пушкина в стихотворении "Дар напрасный...". Сей, действительно страшный, грех вообще не вдохновляет на писание, даже и самых грустных строк. А было, может, лишь минутное малодушие. Ну, хотя бы в связи с житейскими обстоятельствами в ту пору. Или с охлаждением близких друзей, не понявших и не принявших новые тогда мотивы (более высокие, чем прежде) в стихах Пушкина. На что тот даже был принужден отвечать: "Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю..." (это - друзьям-то!).
Я неспроста отметил, что "Дар напрасный..." - стихотворение, чья экспрессия не нарастает к финалу, а как бы угасает сама по себе. Это важно. Пушкин грустен, но утишается, и бунт ему не нужен. Он словно у ж е знает: это минутное, это пройдет. О чем говорит нам дата перед стихотворением? О том, что принадлежит оно именно этому - одному - дню. Подводя в свой день рождения хоть временные итоги, видит автор, сколь еще труден путь, ему предстоящий, и сколь мало счастлива пока судьба им создаваемого.
А лучшее доказательство тому, что слабость была, действительно, лишь минутная, что поэт вовсе не поддался унынию, доказательство - вот, всегда перед нами: столь же богатое, столь же щедрое творческое биение его гения (который, конечно, не от искусителя, а от Бога Самого), не угасавшее даже на время.
* * *
Вернемся, однако, к событийной последовательности того времени. Стихи "Дар напрасный..." - напечатаны. Цензура, ничего не заметив, пропустила. Но не пропустил мимо себя митрополит Филарет. И поступил, очевидно любя Пушкина, очень гуманно: не обрушив на него обличение архипастыря, а просто переделав стихи на нужный с его точки зрения лад и передав их обратно адресату.
Если и ошибся митрополит в оценке пушкинских "скептических куплетов", пусть это не будет ему в укор. И он - человек, и он - не мог знать всей душевной глубины поэта. Возможно, примерно с такой мыслью готовил Пушкин и свой ответ архиеерею - стихотворение "В часы забав и праздной скуки...". Он искренне и просто признается:
Однако не будем и преувеличивать послушливость поэта. Несмотря на видимое смирение стансы Пушкина к Филарету смирением вовсе не ограничиваются. Проще говоря, как митрополит своими стихами снизошел до уровня стихотворца, так и поэт в своем ответе - тоже снизошел до уровня внимающего прихожанина. И именно в этом снисхождении - истинное, глубинное его, как поэта, смирение.
Но Пушкинский темперамент взыграл и в этом случае. И подпустил-таки в елейный сосуд каплю иронии. Произошло это не сразу и, можно сказать, было спровоцировано цензурой. Поначалу стансы заканчивались чересчур простоватым для поэта четверостишием:
Однако предпоследняя строка цензурой была вычеркнута. (И слава Богу. А то ведь, чего доброго, эта пиитическая "арфа" так бы и дошла до нас - в руках церковнослужителя.) Надо ее переделывать. Тут-то, словно в отместку, и подпустил Пушкин лукавинку. Он, явно завышая штиль, пишет:
Лукавинки, похоже, никто не заметил. Может, ее и не было. Но мы, глядя на всё издалека, вполне можем в ней заподозрить. Не чересчур ли "подобострастной" видится замена Филарета серафимом в адресном стихотворении, особенно после пушкинского "Пророка" с его библейским образом "шестикрылого серафима"? Это первое.
Второе - не будем забывать о тучах, собравшихся над поэтом незадолго до написания "Дара напрасного...". Был в жизни Пушкина митрополит Московский Филарет, но был и митрополит Санкт-Петербургский, именем... Серафим. Оный Серафим и возбудил в свое время против Пушкина дело о "Гавриилиаде", которое могло закончиться очень неспокойно для автора этой, хоть и с любовью написанной, но слишком фривольной поэмы.
Так что еще неизвестно, перед каким серафимом и какой именно "ужас" довелось испытать нашему грешному поэту (как раз в период 1828 года). И вполне вероятно, что ответ Пушкина - не такой уж благостно-умиленный, как иным из нас хотелось бы видеть.
* * *
Тут бы и можно закончить разговор о "стихотворной переписке" двух выдающихся людей, но видится мне в этом деле еще один момент - небольшой пушкинский "постскриптум", выписанный им в том же, когда и ответ митрополиту, 1830-м году. Я говорю о стихотворении, которое Пушкин назвал "Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы".
Любопытно, что оно так же не имеет типичной для Пушкина сильной, порой неожиданной, концовки. Просто обрывается, так же незаметно иссякнув, как и "Дар напрасный...". И тот же здесь четырехстопный хорей... И вообще - много сходного и в содержании. Вчитаемся:
Да ведь это же... расшифровка "Дара напрасного...". Стихотворение при жизни Пушкина не было напечатано. И мнится мне, что здесь-то и есть истинный ответ Филарету. Дескать, ты показал мне, как дoлжно было исправить мой опус - я отблагодарил, а теперь показываю, как его надо было читать, чтo именно в нем увидеть.
Дескать, и тогда началось-то всё с того, что
Позднее, через три года, этот тревожащий ход часов выльется в стихотворение
один из пушкинских шедевров.
Шедевром, кстати, считают и "Стихи, сочиненные ночью...", но, скорее всего, напрасно. Это не шедевр. Как не шедевр и тот же "Дар случайный...". Лирические признания, и только, не выделяющиеся ни поэтичностью, ни смысловой глубиной. Достойные пера менее значимого поэта (хотя поэт послабее на такую простоту и не решился бы - что, собственно, и важно). Не стоило бы о них особо и говорить, да вот же - заговорили, заговорили громко и много. А всё потому, что - Пушкин! Потому, что эти почти незначащие признания вышли из-под пера - Пушкина!
Вот оно - бремя великой славы. И - великой ответственности. И попробуй, каково с таким вот бременем не позволить себе хоть минутной меланхолии. Где тут грех, скажите? Нет его. Было лишь искушение. Сколь-нибудь удалось ему осилить дар Пушкина? Нет. Пушкин - со своим талантом от Бога, даром Божиим - не останавливался.
А вот взгрустнуться ему могло. Так ведь и то - когда "всюду мрак и сон докучный"…
|
|
|