IN MEMORIAM | Выпуск 28 |
"ДРУЗЬЯ МОИ МЕНЯ НЕ ПОМНЯТ"
Анджей!
Я пишу тебе с необитаемого острова на реке Хараматалоу.
Происходит борьба со стихиями. Днём дождь, к вечеру можно развести костёр и наблюдать светопреставление на небесах. Можно сидеть у этого трёхцветного и холодного костра часов до четырёх ночи – потом снова начинается дождь. Рассвета не видно за тучей, но часа в два всё небо чистое. Начинаю постигать механизмы ночи: месяц блестит неестественно над берегом неестественно остроконечным, потом встаёт туман и т.д. Единственная звезда, в зените. Реки чавкают, хрустят, бурлят и т.д., остервенясь, что называется. Мне ни за что не понять здешнего духа; он не имеет человеческих черт и живёт в вечном озлобленном и деятельном напряжении. Вчера, сегодня, завтра вода всё оглушает, грохочет как состав, войдёшь – сбивает с ног. Мне никак не настроить себя в унисон, хотя уже восемь дней на этом острове, и нас уже однажды затапливало.
"Реки веселят Царствие Небесное".
Но здесь у них в глотке какое-то уж не веселье никак – клокочет.
Вот уже четвёртый день все спальные мешки мокрые насквозь. И пожаловаться некому: народ суровый.
Здесь я стала потихоньку понимать осязательно, где правда христианского усилия о смирении плоти. Ибо жизнь тут по задачам своим грубо материальна; языческие всякие побуждения и состояния открываются на каждом шагу. Они спят в душе как куколки жучков – и при благоприятном ветре вылезают из кокона. Тут-то и начинается работа, – главное вовремя рефлексировать самое себя.
Дорожка по гребню.
Мужики со мной как спутники хороши. Кормят спиртом ежевечерне, ловят каких-то царских рыб; осетрина, да и только; но как заведут бесконечную теоретическую беседу о сексуальной революции, – хоть святых выноси.
Что-то мне мешает писать дальше. Ты вдруг вообразился мне в виде матового непроницаемого стекла. Это имеет свои эстетические стороны, но замыкает речь в болтовню. Как оно и было всё последнее время, – к бесконечной моей грусти.
Остаюсь ваша искренняя М.
15/VIII – 82, Хараматалоу.
Разгонисто-завитушечный летучий почерк, неожиданно чёткие, настырно прорисованные знаки препинания. Строки, как волны, выносят на белый берег главное: романтизм места и величие действия, космически организующие и простую эпистолярную прозу в стихи:
Многозначительность с выходом в вечность. И – хождение по краю соблазна: пьяное это письмо, то ли спиртом пьяное, то ли космической вечностью дождливого заката на необитаемом острове, на необитаемой земле. Не на том ли (и не о том ли) необитаемом острове в полнощном Приполярном Урале писала Маша Трофимчик:
И в том же письме – эгоцентрическое стремление управлять всегда и всем: эк как закруглила с матовым-то стеклом; знает, что за три тысячи километров не отвечу!
Письмо, подписанное пятнадцатым августа, отправлено двенадцатого сентября из города Лабытнанги (побывал я там, много позже, году в девяносто шестом... Жизнь Марии держали в руках германские хирурги...). Адресовано: В.Лурье для Анджея. Для меня – но почему-то Лурье. Почему-то через месяц после написания. А писалось, как видно, к Преображению: этот праздник праздновали особо, собирались у меня, под лепными потолками старинной барской квартиры, с розами и шампанским. Читали стихи: свои, и – обязательно – Пастернака: "Шестое августа по-старому, / Преображение Господне".
"Я вспомнил, по какому поводу / Была увлажнена подушка". Понятна причина месячного опоздания. Восемьдесят второй год. Осень. Уже почти распалось ЛИТО. Что-то необратимое происходит с каждым. Что-то прорастает в эпохе, какие-то предчувствия (а Брежневу осталось жить всего-то два месяца). Между мной и Машей перегорели дружба, вражда, и непонимание, любовь и ненависть; переплавились; пролегли как огненная река.
Наступающее одиночество. Прошлое связало нас в вечное единство, будущее – разводит по разным людям, домам, государствам...
"А Я К ТЕБЕ – ПОДСОЛНЕЧНИК ЛЮБИТЬ"
Глухой голос с какой-то природной горечью. Смугловатое лицо. Тонкое. Сосредоточенный, хмурый, серый взгляд. Золотистые вьющиеся волосы – каскадом (однажды, потом, на даче я проснусь от звука расчёсывания этих металлических волос). Тесная комната ДК Цюрупы. ЛИТО Сосноры. Стихочтение. Весна восьмидесятого.
Я очень хорошо помню появление Маши Трофимчик на ЛИТО – нашу с ней первую встречу. Это было зимой. В жаркой литошной комнатёнке появляется в сопровождении двух спутников по сторонам высокая (так показалось), худая, очень юная девушка с очень немолодым взглядом... я бы даже сказал – больным взглядом... Сели в углу. Переговариваются. Во время чтения стихов переглядываются, как бы понимая друг друга. Всегда и везде Маша создавала (создаёт) некий герметический, таинственный и замкнутый круг людей возле себя. Даже когда она одна – она кажется посланницей загадочной секты.
В ней поражало странное сочетание: красота и значительность. Девичья красота – и духовная значительность. Она даже курила (а она курила) значительно: не курево, а курение. И говорила, что курит потому что ощущает в этом некое священнодействие, жертвоприношение сигареты и себя...
Чувствовалось к тому же, что у неё – жизнь где-то там, за рамками нашего общения. Университет (она училась на матлингвистике, и была поэтому своя и в среде филологов, и в среде математиков). Экспедиции. Загадочные знакомцы (половина из них производили впечатление сумасшедших. Большинство, впрочем, по ходу жизни оказалось вполне нормальными средними людьми. Те двое, на первом стихочтении: от них явственно веяло сектой и психопатией). Она была, кажется, самой юной в ЛИТО – ей было семнадцать лет (мне восемнадцать), но числилась в ветеранах: посещала ещё прежнее Соснорино ЛИТО в Доме учёных, в Лесном.
Простая и сложная Маша. Понимать её трудно. Восемнадцатого мая восьмидесятого года я записал: "Маша Трофимчик... вчера читала "Элисенваару" и что-то ещё. Не восприемлю... Глаза у неё неврастенические, если не хуже (это я сказал Лурье, а он через день донёс Маше). Водит знакомство с шизоидами... Жаль, хорошая фигура и тонкое лицо". Речь о первом нашем афишном выступлении в ДК Цюрупы 17 мая 1980 года. В Машином чтении запомнилась "Элисенваара" :
Запомнилось, потому что удивительно вязался этот заговорный, колдующий текст с этим горьким голосом, с этим взглядом, с жаркой и мертвенной красотой этого лица. Волшебница. Детская Сивилла.
То выступление было знаковым событием. Сцена, зал, афиша – в застойные-то годы! И, главное, возникло сразу что-то объединяющее. Алла Смирова, Маша Трофимчик, Серёжа Степанов, Таня Кауфман, Таня Вольтская, Анджей Иконников-Галицкий... Вадим Лурье, хоть и не выступал, но был: главным слушателем. Сразу началась какая-то жизнь. Друг на друга стали внимательно смотреть. Говорить.
Простая и сложная Маша. С которой общаться трудно – и неожиданно просто. До смешного. Моя запись – того же года, 22 мая. После лекции, В.Лурье, заумной и непонятной (даже непонятно о чём – как это ему свойственно!) – пошли гулять, и – "Окончился наш маршрут на Никольском кладбище, где Лурье завёл разговор о гомосексуализме. Исчерпав эту тему, он перешёл к разговорам о том, как, когда и сколько раз в неделю моются его знакомые дамы, а также что и как они моют. Он проводит целое исследование об этом, а также о том, какие сексуальные кайфы вызывает у ребёнка процедура сидения на горшке. По всем этим вопросам он подробнейшим образом расспросил Машу Трофимчик и меня. Подходящие разговоры для кладбища".
В конце одной из таких прогулок (может быть, как раз тогда?) мы вдвоём с Машей добрели до площади Восстания. Тогда на месте нынешнего серого фаллоса посреди площади зеленел садик. Уселись на скамейке. Кругом было молодо и радостно: цвела сирень. Курили. Говорили о важном: с Машей невозможно говорить о пустяках. Чувствовалось, как вырастают крылья, и неведомые воздушные течения поднимают нас от земли. Это, наверно, был момент близости: прощаться не хотелось. Но становилось поздно. Попрощались – думали, на всё лето.
Оказалось – в каком-то смысле – навсегда. Той близости больше не было. Искали её, не находили, злились друг на друга. Проходили друг сквозь друга. Было неуютно. Мария Каменкович – неуютный человек.
Когда (лет через пятнадцать) она заболела (рак) и уехала в Германию, и повисло тягостное ожидание – то ли вечности, то ли чуда – я написал ей:
Хотел отправить в письме. Не отправил. Выбирая между вечностью и чудом, судьба выбрала чудо.
...В ПРЕДДВЕРИИ СУДЬБЫ ...
В январе восемьдесят первого, сдав все экзамены в институте (ирония, Бродский: "Сдав все свои экзамены, она...") я поехал к Маше на дачу, в дачный посёлок Осельки. Там уже собиралась компания: кто-то из поэтов, кто-то из Машиных странных знакомых. Дача – старая, ералашная, такая же неуютная, как её молодая хозяйка. Рваная мебель, грязная клеёнка на столе, множество грязноватой посуды. На всём – сумрачно-мистический налёт; даже кот, слонявшийся по этим комнатам, носил загадочное имя: Шамсуддин Тебризский.
(Правда, Серёжа Степанов увидел в этой возвышенности нечто другое, и спародировал ситуацию в поэме "Гости":
Пили водку и жидкий чай. Как всегда, читали стихи. Главным, однако, было не это. Маша сидела в кресле с особо значительным видом, и было ясно, что она что-то готовит важное. В некий момент она заговорила, и смысл её речи был таков: "Я собрала вас, возлюбленные, чтобы открыть вам тайну...". Далее следовал рассказ: странная восточная притча о том, как птицы собрались лететь на гору Каф, и выбрали предводителем Удода, самую мудрую из птиц, и полетели, и путь их лежал через долины – семь долин – и каждая была прекрасна и опасна, и в каждой оставался кто-то из них... Помню – первая долина была долина любви. Выход из неё и путь в дальнейшее лежал через огонь. Сгореть и переродиться. И идти вперёд преображённым.
Всё это звучало как Священное Писание скрывающейся секты. Маше явно хотелось, чтобы все обрели духовное единство вокруг её многозначительно-глуховатого голоса. Наверно, и всем хотелось того же. Мне не понравилась притча, но завораживал Машин облик. Я сопротивлялся: "Мир, Мария, моя ария. Мы, Мария, корабль Арго..." и ёрничал: "Как по первой я долине шёл, трендя на мандолине...". Потом бегали по ночному снегу. К утру я напился пьяным (впрочем, не я один).
С этого началось: зима-весна восемьдесят первого – тот взрыв, который происходит на первом изломе начинающейся жизни, и называется "судьба". Судьба ходила близко. Чувствовалось, что что-то (кто-то) происходит с Машей – как всегда за кадром. Со мной произошло вот что (попытаюсь правильно назвать): мой лирический герой влюбился в автора стихов Маши Трофимчик. Рванулся как в огонь. Вспыхнул. Сгорел дотла... Нет, переродился. Долго и мучительно потом рождался заново. Первая долина, вторая долина...
Всё это выразилось в массе красивостей и безобразий: с попойками, ссорами, резанием вен и посвящениями стихов. И сейчас помню: на чьей-то квартире, на кухне, высокий этаж и белая ночь в окне, и Маша поёт под гитару (оказывается, она пела!), и вечный рассвет входит сквозь стёкла... Как хотелось бежать в ту заоконную свободу! Невыносимая наполненность каждого мгновения. Это было как столп света... Потом – безобразная сцена с криком и руганью (это я кричал) и отвратительным битьём посуды... Бессмысленно разошлись по домам. Тупая пустота. Развалины.
Стихи остались – как пепел – или как металл из руды? "На берегу Обводного канала...". "Я Вас любил – я видел Ваши плечи". "В венце волос созвездие. Любить растение. Мария. Маша". Тогда я это называл – "Стихи к Марии".
Мария к моему буйству относилась сложно. По-женски не могла обойтись без доли благосклонности. Но – "Мы стиходелы, вороны сиречь, А ворон ворону, как говорится...". Наши отношения странно зависли: какая-то полуссора, полублизость. Сцепление взаимных привязанностей и претензий.
В восемьдесят втором году и меня (двадцать лет), и Машу (девятнадцать) властно взяла рука Господня – и привела в Церковь. Вошли в новый мир: я – со всем разрушительством неофита, она – со всей вдохновенностью сектантки. Для меня это означало долгий жизненный кризис. Для Марии – невероятный творческий взлёт.
Основная тема её стихов (по крайней мере, того времени): мы все – друзья, люди, звери, деревья – участвуем в великом мистериальном действе, соборно предстоим Господу, и впереди всех предстоит Мария. Озарённая светом. Отбрасывающая тень.
Мы общались, мы вместе ходили в церковь. Видели сны и чаяли чуда. Это поддерживало ощущение единства, которого так хотелось. Но реально его уже не было. Мы расходились всё дальше и дальше.
В одном письме, без даты и штемпеля, предположительно год восемьдесят четвёртый, Маша писала мне (не помню уже, по какому поводу): "Я себя ощущаю в твоей могиле ... Как же мы без тебя пойдём в Царствие? Нет без тебя Царствия: мы – одно и то же". В некоем – высшем – смысле это, наверно, так. Они (судьба поколения), сами того не ведая, готовились прощаться навсегда.
В её жизни в это время уже начинался "Михайловский Замок".
ИБО ПЫЛЬ УЛЕГЛАСЬ, И УЕХАЛИ В ГРУЗОВИКАХ
Из того же письма: "Снилось же мне, что объявлена война, и воин только тот, кто не испугается запеть тропарь с ангелами".
К этому времени старый круг соснориного ЛИТО почти уже распался. Алла Смирнова не только не дружила с Машей, но становилась всё более скрыто-враждебной. (Какие же это все – искренние, непримиримые индивидуальности! Никто ни с кем не может ужиться, ибо не может по-настоящему поступиться своим чем-то внутренним, не очень даже понятно чем. Раздать имение нищим – не получилось ни у кого из этого поколения). Вадим Лурье всё дальше уходил в убеждённо-мироотрицающее полу-иночество; Алла Смирнова – в переводы Жакоба. Свои стихи звучали всё реже, всё слабее участвовали в жизни. Неумолимо надвигалась перестройка. Никто в это не верил, но все это чувствовали. Главным местом, где звучали стихи, и где хотелось читать, стала студия перевода во Дворце молодёжи.
Маша Трофимчик бывала там эпизодически – достаточно редко. Она работала в Михайловском замке, в каком-то из гнездившихся там учреждений; и мистический терракотовый восьмиугольник сих стен всё больше забирал её волю.
Она тогда занялась переводами Толкина, неожиданно и страстно найдя в нём своё Священное Писание. Странно. Смешно. Найдя и свой круг, свою секту "под Толкиена". Там же и тогда же вышла замуж, стала Марией Каменкович. Продолжала писать прекрасные стихи. Иногда читала их у Топорова. И имела, пожалуй, больший успех, чем в годы ЛИТО. Слушая её стихи, Топоров формулировал тезис об упадке в современном мире мужской поэзии и расцвете женской. Иногда мы читали вместе. Ни к чему хорошему это не приводило.
Из письма Марии Каменкович ко мне (штемпель 04.04.87):
"Анджей,
Письмо моё следует за субботой твоего чтения с необходимостью физического процесса. Я, впрочем, даже рада случаю сказать то, чего не сказала пять лет назад (ох, рада ли?) – что публичное чтение твоих стихов "К Марии" переживаю как тяжёлый прилюдный позор...
Дело, сделанное стихами вот какое: они исключают теперь для нас всякую возможность общения, в т.ч. делового, попросту – разводят нас по разным отсекам пространства...
Нельзя говорить и делать дела какие-то с человеком, который может в любой момент плюнуть в лицо и продолжать улыбаться, или даже читать прекрасные стихи...
Но всё, всё, всё, я вкуса этой отравы уже не вынесу, у меня давно и начисто пропала снисходительность к двусмысленностям и не-смотрениям в глаза. НЕ ОТВЕЧАЙ МНЕ: я не буду читать ответа..."
К сожалению, поэтическая жёсткость выпада этой отравленной рапиры была через пару недель обращена в турнирную вежливость. Из следующего письма (штемпель 17.04.87):
"Дорогой Анджей,
...Я вижу, что ты читал стихи без желания кого-либо обидеть. Да, впрочем, мне что-то сразу подсказывало, что это так. Так что прости и считай, что письма не было...
Оставляю всё последующее на твоё и Божье усмотрение.
Поздравляю с праздником Пасхи".
Мы остались просто знакомыми. И где-то глубоко внутри –
"ИЗ СУЩЕГО ВЗДОРА – В ЗАКАТНОЕ ЗЛАТО"
Что остаётся от нашего существования? Только стихи. Которым – как драгоценным винам – настанет свой черёд: не здесь, так в вечной жизни. Стихи Марии Каменкович ещё не нашли своего читателя. Публикаций в периодике практически не было (да и кто её, эту периодику, читает?). Две книги стихов ("Река Смородина", 1996, и "Михайловский Замок", 1999, обе – в издательстве "Акрополь") – прошли незамеченными. Третья – "Дом тишины", 2003, – похоже, спешит разделить их участь.
Как поэт – в современной русской поэзии – Мария Каменкович уникальна. Она такая одна, и даже отдалённо не сопоставима ни с кем. Прежде всего: она поэт абсолютно теургичный. При этом – не келейно-робкий, а смелый, жёсткий, свободный. О чём пишут поэты? О мире и о себе. О чём стихи Каменкович? О Боге, о мироздании, о воскрешении Лазаря, о душе в вечности. У этой поэзии какой-то гигантский масштаб, могучий замах, множественность измерений. Она и количественно огромна: те два объемистых опубликованных сборника (в общей сложности 250 страниц) пестрят заголовками: "Из книги "Риторика"", "Из книги "Деревья"", "Из книги "Край отцов""... Всего упомянуто полтора десятка книг и отдельных циклов. Это – избранное из нескончаемой поэтической речи.
Конечно, при таком количестве и замахе стихи Каменкович не могут быть равноценны. Есть лишнее. Иногда Мария заговаривается. Иногда многоречивая значительность интонации переходит в высокопарность, а та всегда чревата комичностью – на фоне реальной жизненной образности и при полном отсутствии самоиронии ("...так в Коридоре / Начало разнится с концом, / Понеже ОН ЕСТЬ ОБРАЗ МИРА, / И на одно лицо с отцом..."). Теургичность иногда перерождается в фантастику, в игры бестелесных образов: всякие там – суженый, Княже, Король, Собор, Книга и всё такое прочее с заглавной буквы. Иногда дело доходит просто до чёрт знает чего: "Мой суженый пал со стрелою в груди... И ворон висит над его головой..." – прямо ковёр с лебедями какой-то. Это всё мы выносим сразу за скобки; это всё не важно, и, более того, неизбежно. Уж так велика речь, которую она говорит, и дело, которое она творит.
То, что завораживает в авторском чтении этих стихов, то же самое покоряет и при чтении глазами: интонация высокой значительности. Здесь нигде нет снижения стиля: ни шутки, ни интимности, ни женственной истерики. В женской поэзии слишком часто звучит: "На, возьми меня!". Мария Каменкович говорит сие только вечности. Незакатному диску. Богу. В общем-то, это – как и у Цветаевой – очень мужские стихи. И мужественные. Это не лирика и не эпос. В сущности, это литургика. Речь, от имени людей обращённая к Богу. По крайней мере, героическая попытка такой речи.
И в то же время, стихи эти очень конкретны, укоренены в реальности. Образы чёткие, зримые, живые. Более того, это стихи жёстко, неумолимо, расчетливо логически выстроенные. Возможно поэтому вдумчиво читать их трудно: нужно всё время напрягать внимание. Эта логическая жёсткость свойственна уже самым юным, самым ранним стихам. Прочитайте "Автобус", стихотворение 1979 года (Маше – семнадцать): как последовательно лепится величественный, мистический образ из самого простого, обыденного материала! Автобус (не роскошь даже, а плохонькое средство передвижения) – это "дом Навзикаи", где "каждый брал себе билет – как откровенье"; не садился в кресло, а "благословенный, подходил к прохладной коже". И дорога завершается осознанием: "Я был из времени изъят и мирозданья". А ведь убедительно получается. И точно. Ни высокопарности, ни ложного пафоса. Человек увидел в обыденном то вечное, что не дано видеть другим.
Постояное движение – как движение взора от земли к небу – от вещественных, материальных, даже грубых вещей – к сверхъестественной (ангельской? мистической? символической?) реальности. Как в (тоже юношеской, ранней) "Элисенвааре": берётся садоводческий справочник и расписание электричек – и открывается в них заколдованный воздух. То есть – как у шаманов – выход в третий мир, в вечность.
Простая, вполне реальная (довольно-таки заплёванная) станция становится Элисенваарой Веры... Элисенваарой Дела... Элисенваарой загробного света... Так получается, потому что, в сущности, автор берёт окружающий нас мир и вытряхивает из него всё случайное, временное, оставляя только то, что
Так и строятся стихи Марии Каменкович:
ПРОШЛИ ВЕКА. КРУГОМ СТОЯТ ДРУГИЕ ЗДАНЬЯ
В этих стихах – объём, широта, дальность... И, как следствие – удивляющее сочетание компонентов, которые сам никогда бы не догадался даже поставить рядом. Начинается это с влияний: в поэзии Марии Каменкович множество следов разнородных влияний, и она не намерена их скрывать. Диапазон! Обэриуты:
и тут же символисты, то ли ранний Блок, то ли Белый:
Можно почувствовать и Клюева ("Алатырь – это луч и взгляд / В черту дорог: узнай глазами..."). И Пастернака ("Вижу – люди, как деревья, /Проплывают в острову"). И Бродского, особенно отъездного Бродского – в поздних, тоже отъездных, стихах. И, конечно, множественно – Соснору со всей его постфутуристической традицией ("Ворон тычет и трусит: Воротилась, гляди, воротилась к семи поднебесным елям!"). И множественно – Цветаеву... В общем – наборчик!
Широта спектра влияний соответствует широте идеологического спектра: от космополитизма до почвенничества, от экуменизма до густого православия, от латинских цитат, стен Британского музея, интеллектуализма университетских коридоров – до деревни, сенокоса, страды... Надо отметить, что в интеллектуально сложных, насыщенных умными цитатами стихах Марии Каменкович как раз очень много земляных, сельских, крестьянских мотивов.
Корешки этих стихов очень всё-таки почвенные, русские. Хотя вершки и вознеслись в туманно-германские философские дали.
Связующее звено между почвой и теургией – фольклор. Мифологические мотивы – фольклорные, библейские, евангельские – соединяются причудливо, но органично. На фольклорных образах построена гениальная "Река Смородина", вершина поэзии Каменкович; и эта визионерски-взволнованная речь перерастает в литургическое слово-действо. Испытание – гибель – покаяние – спасение.
Эта литургическая линия в стихах Каменкович основная, она чувствуется почти всюду. Звенья, ступени: жизнь как испытание – рефлексия жизни, осмысление жизни – путь к покаянию – покаяние – сакральная жизнь в предзнании конца – страх смерти – свет спасения – торжество Воскресения. Так построены и "Смородина", и "Деревья"; те же мотивы рассеяны в стихах из "Края отцов" и вообще всюду.
В одном из самых поздних стихотворений – оно датировано Великой Субботой, т.е. 29 апреля 2000 года – многозначительно начинающемся: "Я – слово, пылающее в Бытии...", Мария Каменкович говорит нам:
И это заставляет вспомнить одно из самых ранних, семнадцатилетних её стихотворений – "Автобус". Он заканчивается так:
А ведь после того, как "каждый брал себе билет как откровенье, благословенный, подходил...", эти "другие зданья" – вот они: "...вознёс меня в духе на великую и высокую гору и показал мне великий город, святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога..."
Трудно писать такое – серьёзно и искренне. Никто и не пишет.
Ввиду этого стихи Марии Каменкович (Маши Трофимчик) уникальны. Ввиду этого они, действительно, не из нашей эпохи. Они заканчиваются в вечности.
|
|
|