ПРОЗА | Выпуск 50 |
РАКОВИНА
Гол от года это становилось для Марины все тяжелее. «Это» имеется в виду день рождения Игоря. И не то чтобы обидно было, что теперь, собравшись, они все говорят исключительно о своих болячках или начинают спорить о том, о чем вообще-то спорить нельзя, причем каждый старается перекричать другого и доказать свою правоту. По уже не так звучало разбитое пианино, хотя они каждый год вызывали настройщика. Уже не так тянуло закрыть глаза и слушать, как кто-то играет старые шлягеры. Словом, ощущалось течение времени, а Марина не любила это чувство.
Впрочем, сама она изменилась мало, и внешне по ней ничего нельзя было сказать. Все такая же невысокая, худощавая, подтянутая, с большими карими глазами и приветливой улыбкой. Вот только когда они в последний раз возвращались с Игорешей из филармонии и поднимались в лифте, он вдруг начал биться головой о дверцу, и, хотя ей легко удалось его успокоить, с тех пор все изменилось. И в ней поселился страх.
Но в тот год все воспринималось как-то иначе, и, несмотря на октябрь, она открыла все окна, так что показалось, что лето и они скоро поедут в Коктебель. Во всем есть отрадные моменты – главное вовремя о них вспомнить. «Игореш! – крикнула она мужу, возившемуся на кухне, – а Коля придет?» – «Обязательно! – радостно отозвался тот, – но ты все-таки позвони ему, для приличия...» Последнее прозвучало не совсем понятно, поскольку Коленька был непременным гостем на всех днях рождения Игоря и особого приглашения ему не требовалось, но...
Марина набрала номер какой-то конторы, где Коленька в последнее время служил то ли сторожем, то ли директором, и, через положенные пять звонков услышав его шепелявый, заикающийся голос, окончательно успокоилась. «К-кочечно, – ответил он, явно довольный звонком – выходило, что Игореша был прав. – Не заблужусь, п-подруга». Марина повесила трубку с чувством глубокого удовлетворения.
Пьяница он, конечно, был еще тот, этот Коленька, но при всем том обаятельнейший человек. Обаятельнайший и гениальный. Особенно его гениальность проявлялась в том, что он всегда садился в сторонке от общего стола и молчал.
Еe родители ему никогда не нравились. Особенно отец, которого он за глаза называя «ракушечником» из-за удивительной коллекции ракушек, которую тот привез с Красного моря. Расставленные по всей гостиной ракушки были красоты необыкновенной и все пели на разные лады. Но Игорь словно не хотел этого замечать и все твердил свое. Было в нем какое-то упрямство. И это нравилось, и не нравилось Марине.
В дом Игоря она перенеслась словно по волшебству, и все здесь ей, большую часть жизни прожившей на первом этаже, за Невской заставой, казалось непривычным: и дворы, с высоты шестого этажа похожие на соты, и простор, и лифт, и книги повсюду, и сам Игорь.
Родители у него тоже были непростые. Отец, Тихон, с кустистыми, вразлет бровями, почти мефистофельскими, только светлыми, ходил бочком и на цыпочках, боясь малейшим неосторожным движением побеспокоить жену, Лину Федоровну. Встречая соседей, он широко улыбался, не разжимая губ и жмурясь, похожий на вставшего на задние лапы кота. Как тихо жил, так тихо и ушел – бочком, на цыпочках – словно и этим боялся кого-то потревожить. Супруга его, Лина Федоровна, напоминала Екатерину Великую, не столько внешностью, сколько манерой величественно расхаживать по квартире, стуча палкой и вынося любезные, но по-армейски жесткие суждения обо всем и вся. Иногда она даже спускалась к нам – проверить: «Все ли в порядке».
Первая жена Игоря умерла совсем молодой, от рака, и, судя по всему, он до сих пор любил ее. Во всяком случав заказал портрет, который художник не без умысла выполнил в несколько восточном духе: смуглянка с непроницаемым лицом, в шафрановом сари, сидит, поджав ноги, на полосатой циновке возле открытого окна.
От первого брака у него осталась дочь, вылитая мать, которая нежно относилась к Игорю и после школы, недолго думая, родила внука. Она часто привозила карапуза к деду; тот отчего-то невзлюбил Игоря, все время махал на него рукой и называл «кАкой». Марина все это замечала и ломала голову над тем, как бы примирить поколения, но ничего не могла придумать. Зато сам Игорь – потом он со смехом рассказывал Карине – применил одну уловку, и очень успешно. Проходя мимо Темы, как условно называли малыша, он приостанавливался, тихонько пукал, улыбался, совсем как Тихон, а затем проходил дальше, как будто ничего и не было, И внучок привык.
Прекрасный стоял денек. Сам по себе праздник. Солнышко светило. Ветерок подувал. Бабье лето. Поэтому Игорю было приятно, что жена отправила его за покупками, хотя вообще он этого и не любил.
До рынка было близко. Обогнуть Концертный зал и – наискосок через садик. Игорь шел не спеша и дышал. В его лице с тонкими губами, римским носом, выпуклым лбом и вьющимися золотистыми волосами было что-то вдохновенное.
Марина сделала это специально. «Надо же время от времени и одной побыть», – говорила ее вечная подруга по корректорской Тина, которую Игорь не выносил: – Она и с пьяными матросами, и под гнилой лодкой!.. Что ж, все мы кого-нибудь не любим, и ничего тут не попишешь. Никогда не полюбишь то, чего полюбить не можешь. Но Марине было как-то приятно и волнительно, что сегодня Игорь будет делать покупки сам.
Игорь не торопясь прошел через скверик, где почти сплошь росли молодые деревца, уже почти все пожелтевшие, и играла под присмотром бабушек мелкота.
Единственное, чего ему, пожалуй, не хватало, так это какой-то особенной памятности. Ну, чтобы день этот был отмечен чем-то памятным (кроме его похода на рынок), о чем потом приятно вспоминать. Жена ужа давно не делала ему подарков –как-то само собой сошло на нет, а друзья – чем дальше, тем больше – дарили все какую-нибудь смешную чепуху.
Но ведь если из всей жизни потом будет вспоминаться одна только смешная чепуха, это будет уже совсем не смешно. Последние два года к Тихону ходила работница собеса, собесиха – ответственный и исполнительный человек. Но в какую-то минуту ей надоедало быть серьезной, и она все обращала в игру, хохотала сладострастно. Однако есть ведь и другие люди, и еще сколько: какая-нибудь мелкая жизненная неудача разрастается для них в лавину бедствий и неудач.
Сегодня Игорь празднично остро чувствовал свою принадлежность к этой, суеверной части человечества, и ему всерьез хотелось хорошей и опять-таки памятной приметы.
На рынке было душно, толкались. Игорь ходил по рядам и ни на чем не мог остановиться. Уже третий день у него было расстройство желудка. Он принял таблетки, но все равно боялся, что при гостях может подпереть. Будет обидно.
Вот торговка овощами разинула рот, и ему почудилось, что она сейчас разразится итальянской арией. Но та только зевнула и снова захлопнула пасть. Нет, ждать неожиданных памятных подарков от жизни нелепо, надо устроить их себе самому. Игорь почувствовал себя юным мичуринцем.
Рыночные ряды были полны соблазнов. Чего стоила одна хурма – оранжевая, пламенная, налитая. Игорь купил кило хурмы и кило маринованного чеснока. Такое сочетание уж точно запомнится.
Уже проталкиваясь к дверям, он заметая на них рекламку: «За частушку с летним днем Телевизор выдаем». Под надписью корова жевала ромашку. Может, из-за какой-то легкой невнятности она прицепилась, бывает, и Игорь все твердил ее на ходу, пока не понял, что такую частушку ему самому никогда не сочинить и что это есть и останется самым памятным.
«Бал отшумел, погасли свечи». Конечно, было бы сильным преувеличением сказать так, но Марик, как всегда, ковырял на пианино, и мне, жившему этажом выше, это было прекрасно слышно через открытые окна, а у Марины на душе остался легкий послепраздничный осадок: и облегчения, и сожаления оттого, что гости ушли и она осталась одна – наедине с разворошенным столом, хотя и то сказать – последнее время гости расходились все раньше и создавалось неотвязное впечатление, что они приходят для галочки и поесть.
Впрочем, в комнате она была не одна. В кресле в углу сопел и тихонько матерился во сне пьяненький Коленька. Куда ж его было такого отпускать? Уснул. А ей даже хотелось, чтобы он начал бить посуду и крушить мебель, чтобы его пришлось держать, а он вырывался. Хотелось приключения. Физически прикоснуться. К маринованному чесноку так никто и не прикоснулся, зато хурму съели всю. Впрочем, у Коленьки в кулаке была зажата головка, с которой на пол натекла лужица.
Игоря не было. Наверное, пошел провожать. Она выключила верхний свет и зажгла торшер. В комнате стало еще тише и совсем одиноко. И тут она услышала, будто на кухне кто-то тихо топчется. Марина быстро, чтобы не испугаться, прошла на кухню, где свет бушевал вовсю. У раковины, куда она не успела снести грязную посуду, стоял Игорь, согнувшись вдвое, низко опустив курчавую голову и припав ухом к дырчатому дну. Почувствовав, что кто-то вошел, он выпрямился и поднес палец к губам. «Т-с-с! – сказал он. Тише! Слышишь, как поет?..»
ХОРЕК
Почти каждый вечер мы гуляли с женой по Бассейной, особенно после того как там перекрыли трамвайное движение. Гуляли не спеша, чинно, под ручку. Напротив рынка был скверик, где можно было посидеть и покурить. Собственно, курил только я, а жена просто сидела рядом и смотрела в небо. Она легко прощала мне вредные привычки, но сама не поддавалась никогда.
На полтора час прогулки мы как бы выпадали из времени, и вокруг могло происходить что угодно. Прогулки, как некогда и ключевые футбольные матчи, происходили «при любой погоде».
Не могу сказать, чтобы я особенно запомнил тот вечер. Помню только, что собирался дождь. Он и пошел, мелкий, теплый, но мы не торопясь продолжали маршрут. Единственное, что помню достаточно хорошо, это что почти от самого дома на трубах пестрели свежие объявления – квадратики ярко-белой бумаги, бросавшиеся в глаза на фоне пожухших и старых.
Возле одной из труб, у самого рынка, жена все-таки остановилась, и мы стали читать. Набранный на компьютере текст был рассчитан больше на то, чтобы умилить прохожего, чем пробудить у него настороженность и интерес.
«Уважаемые господа! Третьего дня у нас потерялся хорек. Очень симпатичный, с белой грудкой и мордочкой. Ласковый. Он. Просьба вернуть за солидное вознаграждение!» Последнее слово, разумеется, было набрано крупным шрифтом.
– Чушь какая-то, – сказал я. – «Хорьки в городе». Похоже на название фильма то ли романа.
Жена не сказала ничего. Покурить не удалось из-за дождя.
А назавтра жена стала собираться в гости.
Сборы, как правило, начинались с того момента как она вставала и проявлялись в самомалейших мелочах, которые посторонний, наверное, и не заметил бы, но с ними к нашей обычно размеренной жизни примешивалась тихая, истеричная суетливость. Жена то вдруг принималась искать подаренные мной на какую-то годовщину клипсы, то одно за другим примеривать платья, и все вместе чем-то напоминало оснащение парусного судна.
Уже одевшись, она заглянула в мою комнату, чтобы дать мне возможность оценить ее выбор и вкус. Я посмотрел в окно. Снова стал собираться дождь. Жена закуталась в пышный меховой платок.
– Лучше зонт возьми, вымокнешь, – сказал я, но она только улыбнулась, полуобернувшись.
Весь вечер какой-то идиот за стеной играл на металлофоне. Взрослый или ребенок – непонятно. Но из-за этих нестройных назойливых звуков я решительно ничем не мог заниматься.
Вполголоса проклиная придурка, я пошел на кухню варить сосиски. Есть не хотелось, но здесь по крайней мере не было слышно параличного треньканья из-за стены.
Пока кипела вода, я включил маленький телевизор, стоявший на холодильнике. Показывали какой-то итальянский футбол, который я в обычное время с удовольствием бы посмотрел, но ожидание держало меня на взводе не хуже металлофона, – это особое состояние, когда все чувства обостряются и человек, словно вдруг лишившись крыши над головой, начинает прислушиваться к хлопанью всех дверей в доме.
Вода закипела. Дождь лил вовсю.
«Привычка свыше нам дана,/ Замена счастию она». В последнее время с этими словами не спорит только ленивый. Ну, как можно было написать такую глупость? Разве привычка может заменить счастье? Привычка это что-то скопленное за долгие годы, основательное, попахивающее щами и послеобеденным сном, тогда как счастье это полет, нечто неуловимое, готовое затеряться в толпе...
Но разве не бывает до боли жалко людей, исчезнувших навсегда, с которыми мы так и не сошлись, – людей, к которым успели всего лишь привыкнуть?
Но вот снизу тронулся лифт (этот звук я ни с чем не мог перепутать), крякнула разбухшая от сырости дверь, и, отряхиваясь и улыбаясь, на пороге возникла жена. Платок она крепко держала в руках, и оттуда поблескивали две черные бусины.
– Вот!
Сюрпризы не всегда бывают вовремя, но я проявил какую-то дьявольскую сообразительность и сразу все понял. Понял и стал судорожно припоминать, что же, собственно, я знаю о хорьках. Оказалось немного, и только все время не лезло из головы, что они давят кур.
– Ну, давай, сыграй же что-нибудь! – сказала жена, будто ждала этого мгновения всю жизнь.
Я по инерции достал из халата дудочку и, только было начал что-то наигрывать, как хорек замер.
– Вот видишь, – сказала жена, по-прежнему улыбаясь, – давай дальше.
Я не без трепета помог ей спустить хорька на пол. Он как будто заколебался, но я сыграл еще один фальшивый пассаж, и он тут же встал на задние лапки и вытянулся по стойке «смирно».
– Мы назовем его Паганини! – весело откликнулась жена, но я довольно жестко прервал ее: – Нет, мы назовем его Чао!.. – А Света сошьет ему форму, – подхватила жена... – Ну, конечно...
После долгих уговоров и перестав обращать внимание на непоседливость зверька, Света сшила ему флотскую курточку и даже достала какую-то морскую фуражку в цирке лилипутов, так что Хорек стал как две капли воды походить на нашего консьержа.
Самое, пожалуй, трудное – описать бездуховность. Не за что зацепиться, хотя бездуховность и может быть колоритной. Но это поверхностное, внешнее, а копни вглубь, и наткнешься на вечную мерзлоту.
Поэтому те, кому удается одухотворить бездуховное, – счастливые люди. Взаимность чувства уже дает такую возможность.
Да и потом кто сказал, что хорек – существо бездуховное?
Постепенно я привык, только не позволял ему спать на нашей постели. Привыкнуть не удалось только к двум вещам: пропитавшему всю квартиру звериному запаху (хотя мало ли, от кого чем пахнет, да и сам Хорек вел себя молодцом – ходил только в тазик) и к его привычке лазать по занавескам. Впрочем, последнее, вероятно, заменяло ему естественную среду и кур. Перед сном он аккуратно складывал свою курточку и клал сверху фуражку, хотя никто его этому никогда не учил.
Последнюю неделю жену выводило из себя, что у соседей с утра до ночи что-то сверлят, – похоже, они отважились на евростандарт.
– Будь у тебя деньги, ты бы тоже сверлила, – говорил ей я в утешение, хотя шум меня тоже раздражал.
– Да, но я боюсь, как это отразится на Паганини, – жалобно отвечала жена.
Вообще в последнее время она заметно посчастливела, как забеременела, и движения ее приобрели какую-то многозначительность. Улыбалась она реже и не так ослепительно, как в первый вечер, но след улыбки остался на губах, как позолота на вытертой коже.
Ежевечерние прогулки продолжались, но теперь к нам присоединился и третий участник. Жена купила ему шлейку и поводок, на каком водят такс. Перекуры в сквере сами собой сошли на нет; вероятно, зверек каким-то образом прививал нам здоровый образ жизни или, по крайней мере, понятие о нем.
Через месяц жена подарила мне комплект носовых платков.
И вот однажды он исчез.
Язык не поворачивается сказать «в один прекрасный день» – ни в прямом, ни в переносном смысле, потому что погода то ли повернула вспять, то ли ее повело куда-то в сторону, но то, что творилось за окном, куда больше напоминало осень, чем начало весны.
Исчез непонятно как: за дверьми мы следили, форточки были затянуты сеткой, но главное – все же главное, – это почему живое существо уходит оттуда, где ему хорошо?
Соседи, видевшие, как мы выгуливаем случайного питомца, недоумевали. Как-то раз одна из них подловила меня во дворах, потянула за рукав в сторону и что-то быстро зашептала. По ее, выходило, что то ли он сам ушел, то ли соседи снизу заманили его к себе и утопили в ванне с кипятком.
– А что? Они такие, от них всего жди!.. – почти крикнула она, уже уходя.
ЗА МИЛУЮ ДУШУ
Вертинский пишет: «Одно блюдо из их меню, помню, приводило меня прямо в ужас. Это так называемый «айсбайн» – огромная воловья нога, отваренная в супе, которая подается целиком, как она есть. Я, помню, задрожал, впервые увидев, как ее едят. Сперва с ней справляются ножом и вилкой, срезая с нее мясо и жир. Потом эту огромную мосалыгу берут в обе руки и начинают обгрызать. Настоящий обед каннибалов!..»
Как правило, люди боятся смерти. Хотя бы как неизвестности. Некоторым удается смириться или перебороть, пережить этот страх. В самом деле, невозможно не бояться смерти, не любя жизнь. А некоторые так и живут с этим страхом, что нелегко.
Именно это я думал, глядя на уютно свернувшуюся на диване Инну. Однажды побывав у меня, она сказала, что это слишком аскетично, не хватает домашнего тепла. Зато у нее вся комната была завалена подушками и подушечками, кошмами, увешана мохнатыми зверюшками.
Нет, наверное, я думал это, когда ехал на маршрутке, – когда движешься, всегда так хорошо думается. Или в прошлом месяце или году? Какая разница! Все равно эти мысли с буквальной точностью всплыли у меня в памяти, когда, я глядел на уютно свернувшуюся на диване, снедаемую страхом смерти Инну, в любую минуту готовую прыснуть...
Инна сновала по кухне, если так можно выразиться о пространстве размером с носовой платок, но получалось легко, изящно – дело привычки. Помню старинный американский фильм «Квартира», где герой точно так же ловко управлялся у себя на кухне: не глядя включал газ, не глядя открывал шкафы и выдвигал ящики, словом, жил не глядя, пока...
По маленькому телевизору показывали какой-то фильм о балете. Все фильмы о балете одинаковы. Изначально есть «он» или «она» – скажем, он, который почему-то всегда ставит «Жизель» и учит других, как надо жить в искусстве. У него всегда хмуро озабоченный вид, потому что его никто не понимает; этому придают еще большую правдоподобность залегшие еще, вероятно, с детства глубокие морщины. На ходу, как бы думая вслух, он выделывет умопомрачительные па, рассчитанные если не на восторг зрителя, то по крайней мере на ностальгию, пока...
В жизни Инны их появилось сразу двое. Смешанная пара – белый и афроамериканец, – которые вежливо попросили ее остановиться на жизненном пути и посмотреть альбом с религиозными репродукциями. О, они знают, кого останавливать, – эти уличные проповедники, эти ловцы человеков!
Через неделю Инна уже ходила в общину – и от дома недалеко, – которая преимущественно занималась просветительской деятельностью, но, как ни крути, а это было дело, где речь шла о спасении души, дело, заставившее отказаться от вредных привычек да к тому же дающее категорическое ощущение собственной значимости, а это вам не хухры-мухры!
Засвистел чайник, и передо мной как-то неожиданно возникло блюдечко с чем-то тонко порезанным и тщательно перемешанным. «Кальмары с капустой, – пояснила Инна, – очень полезно...» Я осторожно подцепил на вилку эти безвольные водоросли, отправил в рот и мысленно содрогнулся.
В последнее время люди совершенно утратили чувство юмора. Если ты придешь к ним в гости и скажешь, что не хочешь переобуваться в драные тапочки, то они посмотрят на тебя зверем и больше не пригласят. А уж если скажут, что в ближайшее время пойдут голосовать за коммунистов, то – поверьте – так и сделают.
Поговорили о болячках, но тема быстро исчерпала себя. Помолчав, Инна сходила в комнату за платком, еще помолчала и, пристально глядя на меня, произнесла: «Ты невыносимый зануда и законченный эгоист». Я попробовал было оправдаться, хотя меня это здорово разозлило, но Инна, высказав очередное безапелляционное суждение, словно тут же забывала о нем.
Возникла неловкая пауза. «Пошли, я тебе кое-что покажу», – сказала Инна. Мы вернулись в комнату, и она, ни слова не говоря, сунула мне в руки какой-то атлас, а сама подошла к ширме в углу, которую я сразу и не заметил. Отдернула ее. За ширмой стоял скелет, именно такой, в обнимку с каким любят фотографироваться начинающие врачи – медицинский юмор.
Но Инна и не думала шутить. Выудив из-за спины указку, она не допускающим возражений тоном сказала: «Следи по атласу!» – и стала поочередно показывать и называть все человеческие косточки – предположительно все, что останется после нас с вами, господа»
Довольно скоро эта импровизированная лекция мне наскучила, и я стал искоса поглядывать в окно, за которым стояла слякотная зима, поздние фонари и ощущение полной безвоздушности окружающего пространства. Инна продолжала бубнить свое, тыча указкой в печень, а я, как в полусне, постоянно отрыгивая витаминным салатом, представлял, как холодно и безлюдно сейчас на перекрестке, и даже предчувствовал, как обрадуюсь, когда подойдет обратная маршрутка.
Слишком многого приходится стыдиться, и все думаю, нельзя считать, что человек прожил полную жизнь, ни разу не испытав этого чувства,
... То ли потому что был выходной, а дом отличался хлебосольством, то ли по какой-то непостижимой рассеянности, я совсем не удивился, увидев, что в большой комнате у моей подруги детства, к которой заехал за рецептом, накрыт стол и сидящие за ним слегка припаражены и немного пьяны.
«Садись, – повелительно сказала Ольга. – Девочки, подвиньтесь чуть. Вот, нормально... Тебе чего положить?..» Я был голоден, замерз и отнюдь не возражал против такого гостеприимства. «Я сам», – ответил я, устраиваясь, и сразу потянулся к стоявшей напротив селедке «под шубой» и графинчику на корочках.
– А теперь за родителей! – поднялся сидевший на противоположном конце упитанный молодой еврей и спросил: – Мама-то где?»
– Да с горячим все возится... – ответила Ольга. – Сейчас позову...
В порыве общего одушевления поднял стопку и я, оттаивающим нутром начиная чувствовать, что что-то не так. Ольга даже не присела, а все расхаживала вокруг стола, и вид у нее был какой-то особенный.
– Ну что, еще водочки? – спросил чей-то голос совсем рядом, и, обернувшись, я узнал в спрашивавшей Ольгину школьную подругу, Ларису Окунь, сильно располневшую и с абсолютно седыми висками – а ведь когда-то был влюблен, – и, узнав, понял все окончательно. Мне захотелось провалиться сквозь землю, но было уже поздно... Впрочем, впрочем, если не подавать вида, многое может сойти с рук, даже если они пус-ты.
Перед чаем мужчины вышли на лестницу покурить. Молодой еврей и здесь дал всем прочувствовать свой авторитет, а насытившись, подошел ко мне и протянул волосатую руку. «Да, как годы летят... – Леонид Марксенович, – и, выдохнув дым, он протянул мне свою визитку. – Это, наверно, про вас Ольга столько рассказывала?» Я покраснел. «Мы с Ларкой потом мимо метро поедем, подвезти?...»
Нищие начинают обследование бачков в нашей подворотне ранним утром, а заканчивают только запоздно. Тут же едят, пьют, тут же справляют нужду, исчезают, потом появляются снова. Только любовью они тут не занимаются. По крайней мере я ни разу не видел.
Думаю, попадись им «айсбайн», они долго радовались бы, а потом съели за милую душу.
ЧИСТО СИМВОЛИЧЕСКИ
Почему?
По кочану!
Я сделал глотательное движение и промолчал. В мои намерения вовсе не входило затягивать разговор, и я побыстрее попрощался со своей сумасшедшей подругой. Надо было еще купить папку.
...Короче, я обошел все канцелярские магазины нашего района. Одни были закрыты на переучет, другие переоборудованы под закусочные, в третьих – папок, самых скучных и примитивных папок с тесемками, не было.
В последнем, на углу Маяковского и Кирочной, я простоял довольно долго: меня привлекли календари. Приближался Год Крысы, и облагороженные изображения этих тварей замелькали повсюду, ну а уж на календарях – само собой. Но думал я не о крысах, хоть так и могло показаться со стороны, не об отличиях восточного календаря от зодиакального круга, а о кавказцах из продуктового магазина.
Вчера парень из винного отдела, который скрыто бравировал знанием русского языка и даже в разговоре со мной отчитывал молодежь из соседнего техникума за неумение владеть им, не понял, когда я сказал: «Знаете, с вашей легкой руки...» Он посмотрел на меня ошарашенно, будто я неожиданно ударил его ножом, а когда я, почувствовав неловкость, попробовал объяснить смысл этого расхожего выражения, то понял, как это непросто. «Понимаете, это... как бы по вашему совету... то есть, вы не хотели его специально давать...» Ничего не вышло.
– Простите, – извиняющимся тоном сказала мне молоденькая продавщица, – последняя только что закончилась...
Наверное, у меня стал такой вид.
– Но, знаете, тут через два квартала, перейдете на другую сторону, будет специализированный магазин «Канцелярская Мекка»...
Выходя из «Канцелярской Мекки» с папкой (взял последнюю, хотя лежало много роскошных), я подумал, что они обошлись с нашим прошлым, как с папками. Свернули производство в общегосударственном масштабе. Слава Богу, у каждого есть еще и автономный источник.
Рукопожатие Михаила Эдгаровича было мягкое, безвольное – с таким рождаются. Бульдожье лицо и вообще некий бульдожий налет во внешнем облике, особенно почему-то розовые мешки под нижними веками, говорили о том, что этот человек заспиртован в своем возрасте и ничего не собирается менять, потому что ему и так вполне комфортно. Однако внутренняя энергия, а может, еще один рефлекс, заставляли его во время разговора вести себя довольно странно: туловище намертво застывало на месте, а руками он начинал размахивать так, словно подавал сигналы флажками.
Дверь квартиры была приоткрыта, он вечно держал ее так, но, стоило мне войти, тут же бросился запирать ее на все крючки и засовы.
В дальнейшем тоже просматривался определенный распорядок: сначала надо было сделать дело, а потом смело гулять...
«Проходите, проходите, голубчик, – запричитал Михаил Эдгарович, проводя меня в большую комнату своей маленькой квартиры. – Вот беда-то какая, бра совсем отвалился – видите – на одном гвозде висит, а портьера там... отцепилась, что ли...» Я хорошо знал, где лежит инструмент – гвозди и прочее – и, на глаз оценив размер нерукотворного ущерба, пошел за молотком.
Прибить бра с наскока оказалось трудновато: стена была капитальная, но, покрутив его и так, и эдак, я все же умудрился вколотить пару гвоздей, так что теперь казалось – по крайней мере казалось, – что бра может провисеть веками, ну а отцепившийся уголок портьеры был и совсем плевое дело. Вот только бы не рухнула стремянка, но обошлось.
«Итак, молодой человек, – сказал Михаил Эдгарович, удовлетворенно озирая плоды моего труда, – а теперь мыть руки и прошу к нашему шалашу...» Захватив сумку, я прошаркал за ним на кухню, где уже было расставлено по-царски скромное угощение: икра, балыки... «Мне тоже капните, но чисто символически, – сказал Михаил Эдгарович, пятнистой рукой подымая стопку, – да смотрите, не промахнитесь», – усмехнулся он, видя, как долго я целюсь.
Разговор у нас шел как по маслу. Профессиональное перемежалось с бытовым, и наоборот. Но сегодня Михаилу Эдгаровичу явно не давала покоя одна тема: кто-то из его младших сверстников взялся переводить «Гамлета». «И вы понимаете, – кипятился Михаил Эдгарович, – никак не может перевести одного названия. В договоре даже так и указал: «Гамлет», мол, рабочее название. Говорит – непереводимо...»
Когда мы прощались, меня уже слегка развезло, но Михаил Эдгарович тактично не обращал на это внимания. И правильно – ведь это в порядке вещей. «Знаете, – сказал он мне уже на пороге, – выживают те, кому мало надо, но у кого вселенские амбиции».
В гастрономе «Литейный» на углу Петрушки открыли разливуху, которая довольно быстро приобрела широкую популярность. Народ здесь собирается разный, но это часть большого народа, а поэтому ее нельзя сбрасывать со счетов.
Тут почти всегда тесно: сгрудились круглые столики, притулился журнальный киоск, но на невысоком подоконнике-приступке у окна тоже можно сидеть и даже чувствовать себя независимо. После Эдгаровича я надолго застрял тут, наблюдая за двумя девчонками на приступке, которые ели пирожные, запивая их кофе.
Со стороны ничего особенного в них не было, но я простоял битый час и успел выпить полдюжины пива, подбирая определение для той, которая меня заворожила. Не стану ее описывать, потому что на таких людях лежит печать, а описать печать невозможно.
И наконец придумал: да, она была похожа, но не на принцессу из сказки Андерсена, а на подругу принцессы, подружку – так! Девчонки болтали между собой, иногда по сотовому, иногда – одновременно, и явно не собирались уходить.
Как раз в этот момент (я уже помешивал плескавшееся на дне пластмассового стакана пиво: не все же глазеть на подружку принцессы) за мой столик встал мужчина, поразивший меня своим глубокомысленным видом. Я взял еще пива, вернулся на свое место и сделан глубокий вдох. Мужчина в упор вопрошающе поглядел на меня.
– Вы читали сказки Андерсена? – спросил я, не очень веря в успех.
– Конечно.
– А какая вам больше всего нравится?
Мужчина назвал несколько самых известных.
– То есть я хочу сказать: вы их в детстве читали или сейчас? – мысль моя понемногу запутывалась.
– В детстве. И сейчас тоже – дочке. Вслух.
Прежде чем я отважился на решающий вопрос, мы оба глубокомысленно помолчали.
– А вот теперь оглянитесь, только незаметно, – вполголоса начал я, – и посмотрите на девочку, вон ту. Она вам никого не напоминает?
Мужчина посмотрел, потом снова повернулся ко мне.
– Да, – нерешительно произнес он, – принцессу...
– Нет! – крикнул я, пожалуй, слишком громко и расплескав пиво. – Нет, не принцессу, а подружку принцессы, понимаете?
– Понимаю, – ответил незнакомец, так что я понял, что он понял меня.
– Вот и скажите ей об этом, пожалуйста, когда будете уходить, – попросил я, окончательно успокоившись, – а то мне пора, но мне хочется...
– Да, да, – торопливо откликнулся мужчина. – Спасибо за компанию.
Передо мной фотография. Странная фотография. Источник света – где-то за стенами, которые, кажется, сейчас не выдержат его горячего соседства и начнут тлеть, вспыхнут, как бумага. Самовар на столе вот-вот расплавится, треснет от жаркого дыхания чайник. Картина на стене не просто криво висит, а вообще болтается на одном гвозде.
У сидящих в этот глухой час за столом совсем разный вид и выражение: у молодого на лице ужас, которого он боится, а почти лысый и седой старик, отвесивший нижнюю губу, уже давно умер, теперь все знает, и ему ничего не страшно.
В глубине угадывается пьянино.
ОТРЕЗАННЫЙ ЛОМОТЬ
У многих первый момент осознания себя как бы скрыт туманом. Не помню, когда помню себя в первый раз. А вот что касается моего старшего брата – да. Именно в тот день, когда он отказался есть сыр.
Я был тогда совсем маленьким, он – постарше и вел себя по отношению ко мне несколько покровительственно. Может быть, поэтому меня не слишком смутил его категорический отказ от такой пустячной вещи. Я воспринял это как первое проявление его своеобычности .
Брат собирался в школу, я – тоже, и поэтому завтракали мы вместе.
– Нет! – вдруг сказал он и, отодвинув чай, с отвращением посмотрел на лежавший перед ним бутерброд с сыром. Конечно, я не помню каким.
В маленькой кухне было еще темно, тускло горела лампочка, суетились дедушка и бабушки, и в первый момент никто ничего не понял.
– Нет, – повторил брат с набитым ртом, не внеся никакой ясности.
– Почему? – совершенно логично спросил отец, с улыбкой зачесывавший назад волосы в передней перед высоким зеркалом. Он всегда улыбался, причесываясь, несмотря на настроение. Первый плевок угодил ему прямо под лопатку. Месиво слюны и останков бутерброда безобразным пятном потекло по кителю.
Отец побагровел, но от неожиданности и дикости выходки ничего не успел сказать, и мать сразу поволокла его в ванную. Дед и бабушки быстро убрали все со стола.
До школы мы шли молча, хотя меня так и подмывало спросить – правда это или он придуривает?
Не люблю ездить в новостройки. Там город обнажается и запутывается, как мужик в бане, прыгающий на одной ноге, матерящийся и не в силах стянуть вторую штанину завернувшихся брюк.
К тому же я совсем их не знаю, хотя, как доехать до «Икеи», мне объясняли тысячу раз. На милицию я не надеялся. Теперь у станций метро совсем перестали выхаживать милиционеры, у которых можно было все узнать и которым, похоже, даже приятно было, что к ним обращаются.
Конечно, это можно рассматривать и как признак демократизации, но на «проспекте Большевиков» я первым делом столкнулся с молоденьким милиционером, который еще раз – и очень вежливо – подтвердил полученную информацию и показал, где садиться на маршрутку.
Кто знает, когда начинается и когда кончается жизнь? Не с первым же воплем – не последним же хрипом.
И тогда, в тот ненастный осенний вечер, ты подумала: Вот и кончена жизнь. А она ведь только начиналась, несмотря на пустоту вечера, холодный дождь со снегом, которые были похожи на чужую, необставленную комнату.
До этого была дорога. Туда и обратно. А это очень разные вещи.
Приехав на вокзал первым, я прогуливался вдоль фасада, и, подойдя, красивая необычайно, в фетровой шляпе, ты, со свойственной тебе категоричностью, спросила: «Так ты точно хочешь ехать?» Я тоже не любил двусмысленности и поэтому ответил «конечно», стараясь, чтобы это прозвучало как можно убедительнее.
Бывает, что сам процесс – думать – равнодушен и даже противен. И слова сбрасываются легко, как карты в несложной наскучившей игре, хотя ни о какой скуке не может быть и речи.
Так по дороге туда мы без умолку болтали – на ступенях какого подъезда умер Анненский, пока я не заметил, что говорю один, а она вежливо и благожелательно слушает.
Вот и в парке больше говорил я один – все сбивчивее, громче и задыхаясь, то ли от обступившей тишины, то ли от того, что так стыдливо отворачиваются от нас статуи, то ли потому, что понимал, куда ведут все эти осклизлые аллеи, и боялся посмотреть на тебя: с каждым шагом ты становилась все прекраснее.
Дойдя до озера, остановились. Я сказал что-то срывающимся голосом и замолчал. Ты молчала уже давно, поэтому в молчании твоем было больше смысла, а сейчас ты просто полуотвернулась и глядела на дворец, озеро и на отражения в воде, усыпанной листьями.
Дождик моросил уже давно, хотя заметил я это лишь по каплям на ворсинках твоего пальто. Тогда я медленно притянул тебя к себе и поцеловал, и прохладные, стянутые в ниточку губы вдруг оказались теплыми и податливыми...
Возвращались уже почти затемно, и перед самым городом, когда отзвучало объявление, ты быстро наклонилась и быстро поцеловала меня в губы. «Вот и все...» – сказала ты, и вот теперь ты подумала, но тут позвонил телефон, и счастливый голос мужа сказал: «Буду поздно», – а за рукав его уже тянул смешливый женский: «Скорей, а то на боулинг опоздаем!..»
Маршрутка отъехала битком – столько желающих нашлось купить побольше и подешевле – и минут через десять остановилась у «Икеи».
Боюсь больших магазинов, но этот был особенный (целый «мир», как, наверное, написали бы в проспекте) – магазин-лабиринт, где повсюду висели указатели и на каждом повороте стоял молодой человек или девушка с табличками «Саша», «Маша» и показывали, а иногда и чертили схему, как пройти куда следует, миновав Минотавра, и дарили карандашик с надписью «Икея».
Услышав, что я ищу гастрономический отдел, они удивлялись: «Понятно!» – и тут же рисовали мне новый маршрут, обозначая основные точки циферками. «Понятно?» – спрашивали они, и я отвечал: «Да!» – тем увереннее, что ничего не понимал.
Говорят, что море выносит обломки. Так и в большом магазине тебя обязательно вынесет туда, куда нужно.
Гастрономический отдел был маленький, но тут было все. Явно скучавшая продавщица в крахмальной наколке улыбнулась мне шире положенного. На груди ее висела табличка «Тая».
«Сыру? Какого?» – «Самого вонючего!» – ответил я, утирая пот, скапливавшийся на кончике носа и глядя мимо продавщицы. «Кило?» – улыбнулась она.
Я до сих пор засыпаю все в той же комнате. Только странно: утром, спросонья, мне мерещится, что в комнате все больше народу – жена, бабушки, дед и даже кто-то незнакомый, может оставшийся после попойки и еще, и еще, но я начинал смущаться только тогда, когда понимал, что никого здесь нет и никогда не будет.
В последние годы мы виделись с братом редко и неохотно. Достоверно я знал только одно: даже свою третью жену он успел приучить к тому, что не любит сыр, не выносит его духа и людей, которые к нему прикасаются. Жена отнеслась к этому как и следует – маленькая причуда, которую не стоит воспринимать всерьез.
Когда у него это началось – не знаю. Не знаю, когда появились боли, но в больницу он попросился сам.
Найти ее оказалось несложно, однако внутри все значительно осложнилось, особенно когда я обнаружил в больнице сходство с «Икеей», только пахло по-разному. К основным корпусам примыкала коммерческая аптека, которую опекало охранное агентство «Амур».
Брата положили в палату на двоих. Он платил за нее бешеные деньги, их откуда-то доставала жена. Как только я вошел, лежавший на соседней койке мужчина встал и, покашливая вышел.
– Как кормят?
– Нормально, сегодня даже овощное рагу было...
Помолчали.
– Нет, а чего ждать, Володя? Чего ждать? – еще настойчивее переспросил брат, словно я в чем-то пытался его убедить. Отнюдь. Убеждать человека, что он прожил жизнь неправильно? Бессмысленно. Да и жестоко.
Поэтому я промолчал, ожидая, что он сейчас скажет, попросит. И не ошибся.
Он попросил сыру.
Через неделю я его еле узнал: он сгорбился, улыбаясь кривил рот, и волосы на голове торчали пучками. При всем том он, кажется, повеселел. Сосед снова встал, снова прокашлялся и вышел.
– Через час жена придет, – сказал брат; мы с ней менялись, как караул. – Ну что, принес?
– Принес, – ответил я и поставил перед ним на скомканные простыни мешок.
За окном быстро темнело, и я наблюдал за происходящим как в медленно настраивающемся телевизоре. Брат трясущимися пальцами залез в мешок, достал оттуда пакет, и по маленькой палате поплыл тошнотворный запах «рокфора».
– Может, форточку открыть? – спросил я, но брат не ответил, и, скосив глаза, я увидел, как он жадно поедает сыр, слизывая с пальцев приставшие крошки.
СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ
Пока он притаптывал окурком тлевшие в пепельнице искорки и молчал, я тоже молчал – не столько из почтительности, сколько из любопытства: что же он скажет дальше, забравшись в такие дебри, что в комнате даже будто стало жарче. Но он молчал, и я отпросился в уборную.
Не знаю, как была устроена система подслушивания в средневековых замках, но в наших клозетах иногда и фановые трубы создают сносную звукопроницаемость. Сначала трудно было разобрать, кто и о чем говорит, но постепенно слух подстраивался, и я различил женский голос, то словно припадающий к земле, как кошка, когда ей страшно или она хочет броситься, то чуть ли не захлебывающийся слезами.
Часто навещая Сомова, я знал эту семью – Игоря и Марину, жившую этажом выше. Голос несомненно принадлежал Марине, с ней я даже однажды заговорил – вместе дожидались лифта – о Робинзоне Крузо и какая это замечательная книга. А вот у Игоря, несмотря на берет и кафедральную внешность, вид был жуликоватый, и говорить с ним о Робинзоне Крузо не хотелось.
–... ты мне всю жизнь загубил, ты хоть понимаешь?! Подлец, сволочь, я тебе этого никогда не прощу!..
Значит, у них тоже совмещенный санузел? Гениальная догадка. Но зачем было запираться одной? Вид Игоря, молчаливо выслушивающего весь этот остервенелый бубнеж, трудно было представить. Нет, конечно, их там двое... а с виду такая благополучная пара... Повозившись для виду, я потихоньку спустил воду и вышел.
В комнате с отставшими вдоль плинтуса обоями пахло пыльными книжными корешками и было сильно накурено. Сомов уже закуривал следующую.
– Нет, это не мы тратим время, это время тратит нас, – произнес он между затяжками, тряся рукой, чтобы погасить спичку. Это имело так мало отношения к прерванному разговору и настолько перекликалось с услышанным мной в сортире, словно хозяин сам сопровождал меня туда. Поэтому, опасаясь снова забраться в дебри – на сей раз семейных отношений, – я поспешил сменить тему и заговорил о Робинзоне Крузо.
Вид из окна открывался на крыши, словно слившиеся в единую плоскость, по которой можно пройти, «аки по суху». Чайки, кружа в медленно передвигавшемся над ними небе, напоминали предгрозовые сполохи. Раздался тонкий, заливистый свист милицейской сирены.
– Ну, я пойду, – сказал я, поднимаясь в полупоклоне. – Пора. Пока доедешь...
На углу я поскользнулся и едва не врезался в Полину. Бывает же такое: только перед этим я битый час искал ее квартиру в раскинувшихся, как сады, дворах, обезображенных расписными, в человеческий рост, творениями учащихся Академии современного искусства, но мне и в голову не приходило, что дверь Полины укрыта плотным навесом из дикого винограда и плюща и хотя бы поэтому незрима.
– Так вы... ты ко мне? Ну пойдемте... – и она медленно пошла впереди, указывая дорогу, которая вдруг стала такой простой и знакомой, будто я ходил по ней тысячу раз.
На детской площадке расположились подростки и пили пиво.
– От работы кони дохнут, – сказал один, и все дружно заржали.
– Вот и пришли, – сказала Полина, нащупывая звонок, скрытый жесткими листьями винограда.
– Это со мной! – бросила она консьержке, встрепенувшейся, когда мы входили в ярко освещенный холл. Наверх вела притулившаяся в углу винтовая лесенка, поднявшись по которой мы очутились еще в одной передней, поменьше, и с дружным вздохом опустились на барочный диван с позолоченными подлокотниками и кривыми ножками .
– В квартиру пока не пойдем, – сказала Полина, выставляя пиво, содержимое двух увесистых котомок, приобретенное, я не сомневался, все в той же «Стрекозе», – и тут я почувствовал, что, как она ни отворачивается, от нее веет тонким, но стойким, как французские духи, пивным перегаром, и мне почему-то стало ее жаль, поэтому следующую ее реплику: – Да, хочу заранее предупредить, что никакие мужчины, кроме бывшего мужа, меня не интересуют... – я воспринял безропотно и, хотя мне показалось, что повально все, ничего не ответил.
– Значит, со шведского переводите? – одобрительно кивнула Полина. – А я вот поляков люблю, от них всегда такой запах особенный... – Но не успела она договорить про поляков, как белая с позолотой дверь в квартиру приоткрылась и в нее высунулось мужеподобное, носатое, как и у Полины, лицо, усыпанное веснушками, и тут же скрылось, успев моргнуть глазами.
– Не обращайте внимания, она сумасшедшая, – выпалила Полина, закуривая тонкую сигарету, отчего запах стал только сильнее. – Дак вот... Левушка в Англию учиться поехал, вы пейте, пейте, и никакие другие мужчины...
На прощание, стоя наверху винтовой лесенки, она помахала мне рукой и крикнула: – Не забудьте, что конец света ровно через два с половиной месяца, в полтретьего ночи!
Подростки все так же сидели на площадке, обратившись не в мысль, но в Думу.
– А мой папа не носит кальсонов, потому что у него пальцы пухнут, – сказала девица, перенимая бутылку у своего ухажера, а другая тем временем выдула целое облако мыльных пузырей, один из которых чуть не сшиб меня с ног.
Сказать, что я не волновался, впервые собираясь на молчаливую вечеринку, – значит ничего не сказать. Я даже позабыл, что светопреставление должно начаться именно сегодня. Услышал я о существовании «Чебурахин-клаба» еще давно, по радио, и знал о нем от ученика Бори... Но обо всем по порядку.
Вадим, так звали ученика, бросил меня где-то в полутемных переходах «Филармоник-холла» – члены клуба собирались именно здесь – и исчез, словно растворясь в этом полумраке.
Я постоял, вспоминая все, что он, как бы нехотя, рассказывал мне о клубе: в основном, что там запрещено разговаривать, отсюда, мол, и Чебурашка, лучше побольше слушать и поменьше говорить. «Но что слушать, если все молчат?» – подмывало меня спросить, однако я так и не сделал этого, боясь показаться неисправимым идиотом. Последнее неожиданно придало мне мужества, я наугад толкнул одну из дверей и остолбенел.
В небольшом зале действительно стояла полная тишина, только какая-то особая, бугристая, как руки подагрика. На крохотной эстраде трое, выражая свои хрупкие ощущения, негромко наигрывали что-то вроде джаза, и в паузах между аккордами было слышно потрескивание свечей. Стены были обтянуты темно-синим, и в конце концов до меня дошло, что это и есть символ молчания
Две пары на тускло освещенной площадке то ли томно, то ли медленно, во всяком случае устало исполняли какой-то танец, который, по аналогии со стихами, хотелось назвать «белым».
По залу были расставлены столики на четверых. За одними сидели исключительно мужчины, за другими – женщины. Первые были во фраках и курили сигары, вторые – в вечерних платьях, скромных, но изысканных.
В виде исключения или по неведению я уселся за столик, где уже сидели три женщины, одна из которых тут же встала и демонстративно вышла. Остальные закашлялись, но свободное место моментально заняла какая-то коротышка, постоянно щелкавшая пальцами.
Сознательно отказавшись от дара речи, я почувствовал, как резко обострились все остальные восприятия, но более всего – зрение: так, в присутствии скромно примостившегося на задней парте инспектора в классе воцаряется кладбищенская тишина – пир для глаз! Официанты обменивались записками и бесшумно, как шахматные фигуры, передвигались по залу, разнося сало, эклеры и мороженое.
Я огляделся, хотя оглядывать было особенно нечего, пока не обратил внимания на сидевшую напротив женщину. В лице ее проступала легкая одутловатость, обычно присущая изображениям императриц на декоративных тарелках. Лицо обрамляли пышные пепельные волосы, а веленевое бежевое платье казалось еще менее целомудренным, чем юбчонки пионерок на парадах тридцатых годов.
Она смотрела на меня в упор, откровенно разглядывая; я ответил ей тем же, постепенно начиная понимать, в чем прелесть молчаливых вечеринок, но слова привычно теснились в душе, то восторженно замирая, то испуганно уходя в молчаливые глубины.
Заметив, что по залу гуляют записки, я вытащил ручку и, взяв из вазочки салфетку, настрочил даме в бежевом предлинное любовное послание. Писать было неудобно, салфетка ерзала и комкалась у меня под рукой. «Сударыня!..» – так начал я письмо, полное забавных обмолвок, выдававших мое внутреннее состояние – смесь робости и безрассудной отваги. Она прочла, слегка хмурясь, и не задумываясь, коротко ответив на той же салфетке: «Луиза», – молчаливо одолжившись у меня ручкой.
В этот момент ей принесли мороженое, как я понимаю, «Огненный шар» – сливочный шарик в апельсиновом соке, – и она не спеша принялась за него, а когда осталось уже совсем на донышке, встала и глазами показала следовать за ней.
Подавая ей шубку, я коснулся пепельных прядей, но она словно ничего и не заметила. Мы все молчали, не зная, когда можно будет открыть рот для чего-нибудь помимо эклеров.
Но, схватив меня за руку, она сбежала по ступенькам, посмотрела на проспект, по которому ничего и ничто не шло кроме снега, и, подняв руки, закричала: «Ура! Можно разговаривать!.. – и кинулась мне на шею.
В этот упоительный миг полного и нежданного счастья я заметил, что, стараясь сделать это незаметно, Луиза отдергивает рукав шубки у меня за спиной и украдкой смотрит на часы. Я посмотрел на старомодные, квадратные, висевшие над входом в Филармонию. Они показывали 2.25 ночи.
|
|
|