КОНТЕКСТЫ | Выпуск 57 |
*
Положение поэзии в современном постсоветском мире, включая эмигрантские анклавы, боюсь, никому не нравится, а самим поэтам – прежде всего, хотя по разным причинам. Название известной пьесы Э. Радзинского «Она в отсутствие любви и смерти» можно перефразировать: «Поэзия в отсутствии читателя, редактора, критика и (что важно) корректора. Вакуум порождает безграничную свободу в эксперименте, игре. Из этой игры рождается иногда нечто вполне толковое. Я как-то писал (не я один), что общий уровень стихосложения сейчас скорее выше, чем в тех же шестидесятых, включая и диссидентскую лирику. Выше и «разброс по средней». Мне, человеку, как бы сказать, зрелому, нынешний литпроцесс очень интересен. Радует он меня далеко не всегда. В вакууме очень легко двигаться – никакого сопротивления среды. Но невозможно дышать.
*
Бытие поэзии всегда двойственно. Поэзия всегда живет внутри себя и для себя. Но и для мира – тоже. Внешний мир имеет дело лишь с наружной оболочкой поэзии, не очень интересуясь тем, что происходит внутри. С другой стороны, и внутренний мир поэзии не предполагает интенсивного контакта с обществом. 2000-е годы характеризуются прогрессирующей интровертированностью поэзии, ее обращенностью к самой себе. Пожалуй, в силу этого, в глазах внешнего мира она превратилась в безумие подобно тому, как человек, публично говорящий сам с собой, производит на окружающих неизгладимое впечатление.
Впрочем, современность внесла сюда свои коррективы. Сейчас огромное количество людей ходит по улицам, размахивая руками и говоря в пространство. Но они, как выяснилось, нормальны. Это у них мобильные телефоны такие. Это не вербальный галлюциноз, это – техническая цивилизация. Высокие технологии. Так что поэзия – лишь частный случай. Сегодня человек, слушающий музыку, делает все, чтобы эту музыку не слышали другие. В одной маршрутке могут одновременно звучать десять различных мелодий, не пересекаясь: уши заткнуты наушниками, внешний мир отключен. Если человек начнет слушать музыку громко, на него начнут шикать. Он мешает другим людям быть наедине с собой.
То же самое и в поэзии. Обращенность к окружающим – заведомо дурной тон. Самый низовой уровень. Стихи к юбилеям и торжественным датам («датские»), тексты песенной попсы. Попытка обратиться прямо к читателю ставит поэта в положение маргинала: он и есть маргинал. Он находится на самой периферии поэтического развития и разговаривает с массой, которой, пожалуй, понятнее всего язык маргинала. Более того, поэт, который сегодня хочет обратиться к читателю непосредственно, маргинал вдвойне – он будет отторгнут поэтическим сообществом, интересы и эстетические ценности которого далеки от всякой социальности. С другой стороны, и окружающий мир не пересмотрит свой взгляд на поэта, даже если он будет говорить на языке толпы.
*
Дашевский писал о «дефиците непризнанности». Как по мне, так непризнанность – лежалый товар, которого всегда в избытке – хватит на всех. Это перепроизводство непризнанности происходит частично из невостребованности поэзии как жанра (феномен относительно новый у нас, мы с ним еще не свыклись), а также с явным компенсаторным перепроизводством стихов – быть читателем поэзии тяжелый и не всегда благодарный труд. В одной дискуссии кто-то бросил реплику: нужно, чтобы писать стихи было так же дорого, как снимать кино, даже еще дороже. Нужно для чего? В голову приходят термины: малобюджетная баллада, затратная поэма.
*
Ситуация в современной поэзии зависит от двух важнейших факторов: свободы поэтов и безразличия окружающих, в том числе и властей. Ведь именно безразличие гарантирует свободу творчества. Как только госмашина или иная какая инстанция сочтет поэзию чем-то важным, существенным (большевики почему-то считали), свобода творчества окажется под угрозой. Не кнутом, так пряником, не припугнут, так приманят.
Когда человеку говорят – «свободен!», его не только освобождают, его отсылают прочь. Как того неуловимого Джо из анекдота. Джо неуловим, если кто не знает, не потому что его никто поймать не может, а потому, что он никому не нужен. Дмитрий Кузьмин, впрочем, как-то уже вспоминал в отношении поэзии этот анекдот.
*
Быть поэтом – всегда «дорого», особенно если подумать, каков доход был бы от того же креатива, вложенного в элементарную коммерцию. Компенсаторное перепроизводство стихов напоминает мне симптомы «горной болезни» – недостаток кислорода порождает повышенное размножение эритроцитов, но от этого повышается вязкость крови и новые неприятности обрушиваются на жителя парнасских высот.
*
Надо, чтобы нас меньше было, шутил Жванецкий, надо чтобы нас меньше было.
Вспоминаю список ушедших за два года. Нас «таки да» становится меньше, сказал бы тот же Жванецкий.
*
Трудные судьбы у молодых. Хороший дебют, а затем – растерянность, молчание на годы? Навсегда? Довольно типичное явление. Об этом как-то говорил Дмитрий Кузьмин (а ему ли не знать!). Дмитрий говорил, что публикация первой книжки часто повергает поэта в растерянность: книжка уже есть, ничего не изменилось, и что дальше? Непрочтение первой книжки делает написание второй чем-то почти невозможным. И даже если есть две-три-четыре позитивных рецензии, что потом? The rest is silence. Дальнейшее – молчание. Почти невыносимое. Книга пишется годы. Триумф длится недели, от силы – месяцы. Испытание молчанием не всякий выдержит. Мое поколение в этом смысле хорошо подготовлено. Но постсоветское поколение – нет.
*
Я сравниваю литпроцесс с работой землечерпалки, углубляющей русло реки. Все видели? Колесо с ковшами, черпающими грунт, возносится ковш, опрокидывает грунт на баржу, и снова – на глубину, за грунтом. Ковш за ковшом. А баржа уплывает, и новая баржа подплывает к землечерпалке.
Каждый из нас, «попавших в литпроцесс», имеет в запасе момент «высшей точки», но затем ковш опрокинется, и баржа увозит тебя...
Может быть, баржа и есть корабль современности?
Да нет. Землечерпалка и баржа – технические приспособления. А поэзию можно сравнить с рекой, на которой землечерпалка работает. Она продолжает течение свое.
*
Культуролог выступала на одном из круглых столов одесского Гоголевского фестиваля. Смысл речи – она бы потребовала, чтобы государство, по меньшей мере, на десять лет, ввело полный мораторий на поэтические тексты и издания, будь на то ее барская воля. Я ее неплохо знаю. Она вообще говорит, что после смерти Пастернака и Заболоцкого поэзии русской нет. Это ее глубокое убеждение.
Для нее ни Окуджавы, ни Бродского, ни Левитанского, ни Гандлевского, ни Цветкова… ну никого нет. Вот закончилось – и закончилось.
*
Порождает перепроизводство поэзии проблемы и у вымирающего читателя. Перед ним, ослабевшим и поредевшим, стоит титаническая задача – осуществить выбор из сотен наименований печатной продукции самостоятельно. Никто не спешит ему на помощь. Ситуация напоминает мне старушку-пенсионерку со слабым зрением, которая стоит около избирательной урны с бумажной лентой в руках. Ей предстоит сделать выбор из программ 53 партий, участвующих в гонке, буквально не отходя от кассы. Бедная, бедная...
*
Чтение поэзии, увы, превратилось в научное изучение. Читал об этом когда-то в «Нью-Йоркере»: «Поэзия переместилась из сферы развлечения в сферу серьезного университетского образования. Не приходится удивляться, что она умерла по дороге». А профессиональные встречи, о которых идет речь, весьма близки к научным конференциям. Как нечто застывшее воспринимаются и стихи гениальных поэтов недавнего прошлого. Пастернака читают? Позвольте усомниться – держу руку на пульсе, я все же университетский преподаватель. Очень сходные наблюдения у моих коллег из других городов. Бахыт Кенжеев как-то говорил, что он пишет для людей с высшим филологическим образованием... Хоть это и шутка, но сильно сказано!
*
Как говорят комментаторы в футболе – «сильно, но неточно». Знаю я наших одесских филфаковичек. Не станут они читать ни Бахыта, на Цветкова-старшего, ни меня грешного.
*
Почему у графомана больше шансов? А у него глаза горят. А у него – голос заливистый. Он за читателя, между прочим, воюет. Сам я ни на что не жалуюсь. Стихи ведь не для критиков пишутся. Они – оттого что, а не для того чтобы.
*
Попса рулит и дает такой эталон признания, который заведомо недоступен поэту, претендующему на что-то. Наши дискуссии с чисто социологической точки зрения – довольно мелкие разборки у ног Ее Величества Попсы. Попытки как-то с ней сблизиться, которые видны у некоторых коллег, выглядят смешными. Дай Бог подняться им до уровня внутренней признанности и сплоченности авторов КСП.
Опыт прошлой и будущей непризнанности и неприкаянности – прекрасная почва для писания. Для этого важно быть отвергнутым страной, женой, в любом случае – стаей, и почти отчаявшимся, даже в ситуации относительного комфорта поэт готов на лишения, чтобы вернуться в это состояние отверженности... Лично я благодарен своему городу за то, что он поддерживает меня в этом плодотворном состоянии.
*
Признание и непризнание сегодня есть внутреннее дело литературных сообществ, которые вокруг каждого пишущего образуют защитную оболочку восхищения ближайшего круга, напоминающую оболочку простейшего. В этой ситуации выигрывает тот, кого оболочка не защищает, кто понимает, что река времен в своем стремленьи – и далее по тексту.
*
Мне кажется, что Илья Кукулин совершенно верно отметил в современной поэзии ее «историзм», склонность к отреагированию исторических травм через поэтическое творчество. Другое дело, что историзм вполне традиционен для русской поэзии. Уже 19 век знает и трагический вариант отреагирования («Борис Годунов» Пушкина, драматическая трилогия А.К.Толстого), и романтический вариант отреагирования (баллады Жуковского), и иронический (баллады А.К.Толстого о Богатыре Потоке и, разумеется, знаменитое «Послушайте, ребята, что вам расскажет дед, земля у нас богата, порядка только нет»).
*
Традиционные исторические травмы, мучившие поэтов ХIХ века, уходили вглубь веков – татаро-монгольское иго, царствование Иоанна Грозного, Смутное время и жестокости царствования Петра. ХХ век для российского сознания – одна сплошная травма. Травмы 20-го века звучали и в поэзии шестидесятников (упомянем хотя бы Братскую ГЭС Евтушенко), и в диссидентской поэзии (баллады Галича). До поры до времени преобладал романтический вариант отреагирования. Наряду с жестокостью признавалось наличие светлых идеалов. Кибиров позднее обобщил весь этот опыт в двух строчках: «Очень Сталина ты ненавидишь, очень Ленина любишь, дурак».
*
На смену романтизму пришло концептуалистское глумление – от «милицанера» Пригова до стихов Иртеньева и того же Кибирова, в частности, центонов из советских песен. Мне кажется, что этот подход к отреагированию травмы семидесятилетней диктатуры полностью изжил себя в 90-е годы. Мне представляется, что в начале нынешнего века иронию начинает сменять сюрреалистическая фантасмагория. Историю заменяет мистерия. По сцене ходят монстры. Хронология уничтожена. Приметы 18-го и 20-го века соседствуют, как на картинах Возрождения библейские герои действуют в интерьерах и пейзажах Италии 15–16 вв. Таким образом, историческая травма в наши дни часто разрешается через абсурд или фантасмагорию. Думаю, что творчество Федора Сваровского здесь удачный пример.
*
О критериях литературной нормы говорить опасно – заклюют, а то и затопчут. Как-то получил от юной дамы (она весьма слабый, начинающий поэт, но не без искры) прямо в лоб обвинение в имперском тоталитарном иерархическом мышлении. Я-де сформировался в советскую эпоху и несу в себе все свойства совка. Мыслить нужно, на ее взгляд, плюралистично и субкультурально.
*
Для меня субкультура – это почти субпродукты.
*
Все мои попытки рассказать о том, что образование моего поколения как раз-то и было плюралистичным, оказались тщетными. А ведь мы знали толк в античной и средневековой литературе, философии и богословии блаженного Августина и св. Фомы, о.Павла Флоренского и о.Сергия Булгакова, а при случае цитировали Дхаммападу и Дао де цзин. Некоторые неплохо знали латынь – я и теперь более или мене свободно читаю Вульгату.
*
Но это не тот плюрализм, о котором говорила моя собеседница: она имела в виду право самого маленького литературного сообщества иметь свои критерии и свою иерархию. При таком подходе она сама могла считать себя человеком важным и совершенным (только зачем ей это?).
*
Поэзия феодальной раздробленности. Феодальная раздробленность поэзии. Параллельные литературные миры.
*
Параллельные литературные миры опасны, как опасны призраки, даже если их и не существует. Опасны, прежде всего, на фоне исчезновения референтной группы, экспертного сообщества, читателей, наконец. Одна моя знакомая сказала гениальную фразу: а чем вообще отличаются плохие стихи от хороших? И там, и там – слова... Речь идет о совсем не глупой женщине (ну – не совсем неглупой, но – образование высшее). В этой ситуации шансы найти читателя у графомана не меньшие, чем у серьезного литератора.
Появление же общеупотребительного термина «гениальный графоман» в принципе сделало вопрос «различения» неактуальным.
Сравнение с музыкой, разумеется, возможно. Но сравнивать нужно не попсу и классику, а великолепный оркестр и просто – оркестр средней руки. Многие ли слушатели всерьез способны отличить среднее исполнение незнакомой вещи от гениального? Мой друг, музыкальный критик, ходил на концерты с партитурами, а перед концертом слушал записи произведения, которое будут исполнять – при этом он старался прослушать не одну, а несколько записей. Говорил, что иначе не поймет замысла дирижера. Я ему верю, потому что и сам очень люблю музыку и только после третьего-четвертого прослушивания записи начинаю «догонять».
*
Существуют стихи, которые нравятся мне, и стихи, которые нравятся другим – писал Гаспаров. В смысле – все хорошо и все относительно. Все относительно хорошо. Людей неинтересных в мире нет. Нет и плохих стихов.
*
Нет и хороших, получается.
*
В условии неразличения уровня – участие в фестивалях, грамоты и премии, писательские удостоверения играют едва ли не решающую роль в общественном восприятии пишущего. Чрезмерный же выпуск грамоток и удостоверений ведет к тому же, что и чрезмерный выпуск денежной массы – инфляция и девальвация.
Профессиональное сообщество прекрасно различает, скажем, фестиваль в Лондоне и фестиваль «Литература осенью» в Вене. Но для журналиста разницы нет никакой. А для туриста – Лондон даже лучше.
И еще – графоманические сообщества значительно сплоченнее профессиональных и весьма агрессивны. Так было во все времена...
*
Уж раз мы заговорили о распаде целостных иерархических социальных структур, нельзя не остановиться на распаде структур семантических. Что может быть более целостным и более иерархическим, чем Смысл? Идеальная платоновская пирамида понятий – видовых, родовых, и сияющая вершина – идея Блага.
Отмечу – рядом – еще одна пирамида, потребностей по Маслоу. Там на вершине – Самовыражение.
Мне кажется, что если вместо идеи Блага в пирамиду Платона поместить Самовыражение, то и она превратится в иерархию потребностей. И смысл начнет распадаться сам собой.
На уровне бытовом потребности и смысл – одно и то же. Я хочу купить пару подержанных японских тачек – говорит дилер. А смысл? – вопрошает собеседник.
Бытовой смысл незыблем. А вот смысл в его высоком значении подвержен распаду. Это весьма хрупкий кристалл. Многие современные поэты заняты демонтажем традиционной семантики, вплоть до разрушения структуры предложения. Делается это по-разному, и с разными результатами.
Оговорюсь сразу – этот раздел для меня наиболее труден.
*
Как читатель я могу легко отмахнуться от этого направления и сказать: вы ведь сами хотели, чтобы я вас не понимал. Договорились! Как поэт я просто обязан прислушаться к этим бормочущим, сбивчивым голосам и попытаться что-то уловить в них, пробудить хоть какие-то чувства в отношении этих текстов, исключая презрительное отторжение… Как специалист в области клинической психологии и психиатрии я просто обязан понимать все. У нас в запасе есть, по крайней мере, три категории: свободные ассоциации (категория психологическая), непоследовательность суждений – скачка идей (fuga idearum) и разорванность-бессвязность.
Поэтому мы можем задаться вопросом – какую из форм распада мышления моделирует тот или иной текст? И, что важно, идет ли речь о форме самовыражения, естественной для данного поэта, либо речь идет именно о моделировании, искусной имитации? Я никогда не ставлю диагнозов, если об этом не просят. Исхожу из того, что авторы – адекватные и вменяемые люди. У меня есть такой термин «презумпция вменяемости». Именно из него и буду исходить и впредь.
*
В «рулении попсы» есть один очень важный аспект. Это концепция постоянной смены кадра с частотой, которая не позволяет глазу увидеть дискретность. Нужно открывать и гасить звезды. Неважно, что вновь открытые не удержатся на попсовом Олимпе слишком долго: массовость не предполагает долговременности. Рыночный принцип: «самый новый – самый лучший», процесс раскрутки и закрутки – вот технологические приемы массовой культуры. При этом остаются постоянные «монстры», это вроде осей часового механизма, вокруг которых вращаются колесики. Еще приемы – подсветка, подтанцовка, подтасовка.
Поневоле литературный процесс усваивает эту технологию. Имена мигают, появляются и исчезают. Это создает иллюзию развития, которого нет на самом деле. Мне это иногда кажется праздничным салютом вместо запуска спутника: принцип движения один, фейерверк даже эффектнее, но...
*
Помните ли Вы фильм Полански «Что»? В финале главная героиня совершенно обнаженная (по ходу действия она теряет какую-то часть одежды), уезжает в кузове грузовика, перевозящего поросят. Герой стоит посреди дороги и уныло говорит что-то вроде: – Не понимаю, почему бы нам не встретиться в уединенном месте где-то после пяти часов вечера...
Героиня кричит ему из кузова: «Для начала выберитесь из фильма!» «Мы в фильме!»
Иногда мне кажется, что все мы в фильме, из которого для начала нужно выбраться.
|
|
|