ПОЭЗИЯ | Выпуск 72 |
РИТМ Иди по брегу, взвинчивая шаг То махом рук, то выбросом стопы. Пока бубнеж ритмический в ушах Не обретет значение строфы. Еще ни слов, ни рифмы и скорей Незрим предмет и смысл еще далек. Как я люблю вышагивать хорей – Его нажим на каждый первый слог! Под стуки стыков рельсовых и рамп, Под пульса учащенного балдеж Как я люблю четырехстопный ямб Скандировать печатями подошв! На каждый стих протоптана тропа На этой полосе береговой. То выдаст дюн примятая трава, То заблестит булыжник роговой. И даже в дымной комнате паркет (Точнее, лак его, его эмаль), Не отражая потолочный свет, Протерт во всю свою диагональ. ДАУГАВЕ Счастлив город, впадающий улицами в реку. Подрумянив щеки закатом или восходом, Он кричит с трех башен кукареку Водоплавающим – теплоходам. Вообще, вода, рассекающая пополам Человеческий каменный беспорядок, Отвечает колокольням и куполам, Что в виду людей протекать ей в радость. Как в торговом устье вода молода, Зазывая в море умельцев местных! Далеко глядят купцы-города С красных крыш – черепичных, зеленых – медных. Город игрек ганзеет и город икс, Отражаясь в реке делового цвета. Если только эта река не Стикс. Если эта река не Лета. ИМЯ Я не любил себя за склепанное имя Из имени вождя – из трех его колен. Как съеживался я, когда со всеми с ними Я должен был идти на окрик Владилен! Я коротил его. Я бритвочкой старинной Вцарапывал в него другие имена. Я был накоротке с красавицей Сталиной, Учившейся тогда в квартале от меня. Не то, чтобы молчать, родителей жалея, Но я не затевал вопросов на ответ. Страна еще жила, кремлясь и мавзолея. И, может, имена могли укрыть от бед. А может, и всегда была такая мода – Так вожделеть вождя, именовать намек. Я был лишь имярек восточного народа. И ничего тогда я изменить не мог. Что имя! Что оно! Наколочка и только, Набитая на нас, когда мы не вольны. Но как я понимал еврейского Адольфа, Рожденного еще в Берлине до войны! ЧЕТВЕРГ В ПАЛАНГЕ В Паланге зимний день короче летней ночи. Но любят здесь легко. Как дети – тамагочи. Играючи, когда охота есть. Бросаючи, когда игрушка надоела. Раз я тебя доел. Раз ты меня доела. Себя не надо есть – себе не надоесть. Здесь на двоих жилье дешевле и теснее. Телесное люблю словесного честнее. И неуместна речь под крышей чердака. В том смысле, что она напыщена частично, тогда как сумма тел возлюбленных антична. И на дворе – не средние века. Их среднюю мораль, как и мораль всех басен, мы делим на дробя, как делят восемь на семь. И платим за чердак помощнику ксендза. Он говорит, барыш его, конечно, бросов. Но ксендз, он говорит, не задает вопросов о статусе жильцов. Но он, конечно, за. Мы не впадаем в пыл сердечных описательств. Кто выдумал налог подушных обязательств на теплую постель, тот и любовь отверг. В конце концов, тогда ввели хотя бы льготу – безгрешную среду, прощеную субботу, или хотя бы вот беспошлинный четверг. В один из этих дней, могло бы так случиться, я уточнил бы смысл глагола обручиться – он не от обручей, от об руку возник. И если так, то мы обручены в Паланге. Тем более, что нас один литовский ангел почти благословил, поскольку просто вник. ИЗ ГРУЗИИ Нарежем сыр. Нарежем просто сыр, Слезящийся солоноватым соком Из слойных недр, из самых сырных дыр. Поробуем дырявый этот мир В его предназначеньи невысоком, В съестном, где голод зол, но утолим. И жажда сушит губы, но не смертно – Не так, как нам изображает мим, Когда он гибнет, жаждою томим. Тем паче, на столе вина – несметно. Такой букет: сыр, пури и вино. Рассядемся, но не чинясь, а просто По старшинству, как тут заведено. Попробуем роскошествовать, но Безжествуя, не затевая тоста. Тифлисских двориков домашний бог Меня поймет и не осудит строго. Теперь, переступаючи порог Застольников, он смотрит вниз и вбок И несколько потеряно для бога. И русский гость, надламывая снедь, Старается при нем не делать крошек. Об общем прошлом лучше не шуметь. А, перебравши, что-нибудь уметь Про то, как много девушек хороших. Грузинских вин большие имена Теперь горчат неосторожной ссорой. И если даже знаешь, чья вина, То все равно, чем кончилась война: Ты слышишь в музыке сирену скорой. С кем, кто, когда, за что и кто герой – Так горестно сидит в твоей подкорке, Что в саклях, вознесенных над Курой, Ты видишь не позднекартлийский крой, А разве что террасные подпорки. В одеждах женщин отмечаешь цвет. Он черный сплошь, поскольку будни серы. В том, что уже не отключают свет, Ты ищешь наступление примет Еще одной послевоенной эры. Но в старом городе уже поют. У ресторанов. Для гостей. И между Руинами, погребшими уют. И если гости певчим подают, То подают, как подают надежду. * * * Год выдался особенно грибной. Как в сорок первом. В августе. Пiд Рiвной. Что все же вряд ли связано с войной Ползучего рубля с падучей гривной. Скорее, с тем, что августовский лес Готовится к холодной и бессрочной Зиме. Быть может, не во всем ЕС, Но точно – за чертой его восточной. Грибы не попадаются, а прут. Как будто предугадывают голод. Есть у природы мрачноватый труд – Предчувствовать. Его не знает город. Тогда земля с избытком подает То злаки, то грибы, то мед – что может. То теплым снегом укрывает лед. То мальчиков новорожденных множит. И грибнику, вступающему в бор, Тревожно от внезапного приплода. Он медлит. Он придерживает взор. Он говорит: что знаешь ты, природа? И если бы не этот хищный нож В его руке, способной к интересу, То кажется, грибник согнулся все ж Не срезать гриб, а поклониться лесу ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ 1 Вдоль кладбища, где ты погребена, Раз в полчаса идут составы. С нефтью – С тем, чем живет транзитная страна. Жизнь вообще соседствует со смертью Забор в забор. Не приглушая звук. С чего бы ей переходить на шепот Вблизи крестов! Раз в полчаса на круг Слоны цистерн свой совершают топот За вожаком. Тягач, беря подъем, На стыках рельсов содрогает почву. На глубину могил. Так слышно днем. Представить ли, как это будет ночью. 2 Живые не приходят по ночам На кладбища. Но могут быть под вечер. И в черноте ночной то тут, то там Оставленные догорают свечи, Выхватывая отблески камней С нехитрыми словами состраданья. Деревья спят. Но щупальца корней Уже воспринимают содроганье Песка, передающего во тьме Издалека послание такое, Что даже тем, кто навсегда во сне, Раз в полчаса не суждено покоя. 3 Живые говорят глаза в глаза. И не отводят собственного взгляда От встречного, когда хитрить нельзя И (или) ничего скрывать не надо. И говоря с тобой, уже на треть Чужой, ничьей, украденной судьбою, Я все-таки ищу, куда смотреть. Где то, что называется тобою? На камне имя? Бугорок? Свеча? Вода в гранитной раковине просто? Колеблемая ходом тягача. Раз в полчаса. В двух метрах от погоста. ПОСТЕР Полковник постарел. Трофейное авто. Тут ржавчина взяла, там подрихтован китель. В моторе клапана стучат уже не то. И в бывших галифе пора менять глушитель. Гараж его жилья напоминает склад Житейских запчастей, не стоящих и полки. Но в лучшем из углов висит телесный взгляд Раздетой в Сен-Тропе мулатки иль креолки. За ней – ее гараж: бассейн, шезлонг, бокал, Аттическим плющом задернутая стела. Что до нее самой – салют! восторг! вокал! Бельканто наготы и страсти а капелла! Сам постер пожелтел, местами обветшал: Красавица давно снимает этот угол – С тех пор, когда вдовец покойной обещал, Что он ушел в себя, как бы из части убыл. Ей – надцать с чем-то лет. Ее нескромный рот И трехакцентный торс еще как будто зреют. Вся мерзость бытия, идущего на шрот, В том, что ее черты с годами не стареют. Там – солнце и лазурь, тут – серотень и дождь. Но фотосутенер Ривьеры иль Биская Так зацентрил зрачки, что если ты идешь, Они скользят вослед, твои не упуская. Быть может, оттого полковничий каблук Чуть тверже, чем всегда, стучит на поворотах, Ремень скрипит, как пол, нож режет хлеб, как плуг, И бритва, как палач, линчует подбородок. Когда приходит ночь, он обнажает след Афганского кукри на подреберной складке. Мальчишеским щелчком он выключает свет. И втайне от нее – креолки иль мулатки, Которой в темноте как будто в доме нет, Выстреливает в рот из запасной облатки Свой нитроглицерин. Который думал швед Отнюдь не для того, чтобы гасить припадки. ПИСЬМО СЕРГЕЮ РАХЛИНУ В ЛОС-АНДЖЕЛЕС Я по-прежнему в Юрмале. Вот я бегу, корежа Икроножную мышцу, отталкиваясь стопой. Если против солнца бежать, Сережа, Этот шар мы раскручиваем с тобой. Я кручу на севере, ты на юге. Кто из нас в это время вниз головой, Видит только луна на своем полицейском круге. Да не слышит хрип горловой. Пышновато звучит? Но иначе заставить жилы Каждый день упираться в песок и лед Невозможно. Видимо, тем и живы, Что язык забирает выше, чем глаз достает. Помнишь глобус на Турайдас угол Йомас? Медный клепаный шар на моем берегу – Тот, к которому все со своими халоймес[1]. Вот по нему и бегу. ВРЕМЕНА Перестань поносить времена. Лучше сделай ремонт. Никогда не бывало никаких этих лучших времен. Что ни век, то свинцов и ременн. Так и жили. Назови хоть один. Времена – это войны идей. Никогда ничего не менялось в повадках людей. Человек из двуногих, но не было зверя лютей И животного лживей. Если начал ворчать, значит, ты постарел, нездоров. Лучше драить матчасть, чем хотячить от века даров. Лучше выштопать кожный покров, раз изношен. Где ты видел другой, подающий влюбленному, век? Только тот и обрел, кто купец и абрек. Ради нимфы своей даже мраморный грек Вынимал нож из ножен. Век, в который попал ни за грош – агрохим и физтех – Все равно он хорош, все равно самый лучший из всех. Обрекает ли душу на грех, милосердно ли судит, Пересолен ли хлеб и горчит ли живая вода. И сказать, почему он хорош, не составит труда. Потому что за ним у тебя никогда Никакого не будет. |
[1] (Вернуться) Халоймес – на иврите – «пустяки, ерунда».
|
|
|