ПРОЗА | Выпуск 76 |
ДОЛГИЙ ЗЛОЙ ЗВУК
Из мелочей, из неразменных мелочей соткана утренняя тишина. Гаснет ярко-синий цветок газовой конфорки, сквозь листья вьюнка (сквозь их тёмно-зелёное сито) проходит доверчивый свет. В голове – белый шум, в горле – щекочущий звон. Ты чувствуешь, как свежо пахнет яблоком кожа любимого, как желанно тепло спящего после прогулки младенца; запах старости душен, тяжёл; волос седой в зубцах деревянной увечной расчёски; ноги отёкшие шаркают от дивана к балкону; слепые глаза устремлены в неприметную даль. Когда мы приходим друг к другу – встречаем лодочку узкого облака, слабо привязанную к синеве, и простодушное небо. От забора, чуть покосившегося, изъеденного грибком, тянется соломинка света. На балку сухую присела взволнованно бабочка. Лета душа летит через утлые комнаты жизни. Долгий злой звук. Кто-то играет, кто-то бренчит на расстроенном фортепиано. Простота неприметная чистого разума. Святые с тобой говорят на языке продавца мороженого. В жаркий день душа продавца так же тениста, как вяз над его головой. Веет прозрения ветерок, и сквозь ветки проходит таинственная война света и тени.
ЛОДОЧКИ
То ли ветка сломалась, то ли трава в рост пошла.
Помнишь день, когда мы бродили лесу, шли по щиколотку в проточной воде. По ледяному ручью – в жаркий полдень. В лесу комары. Ты не помнишь? А я вижу отчётливо пятки сверкающие твои, штанины промокли, икры блестят загорело, был месяц август, позднего лета солнечная сторона.
Сердце торопится, сердце стучит в темноте.
Ты говоришь, что нас давно нет. Может, ты прав, когда говоришь, что мы состоим из пустот и сияний, кристаллов прозрачных, сорванных тяжеловесных кувшинок, ряски болотной и стаи мальков. Слабо дрожит на ветру лепесток череды трехраздельной, и, перелистывая тяжёлые папки, я повторяю: «Cichоrium, Digitаlis». Прошло столько лет, а мне кажется, что я, как и прежде, стою в щёлочью проеденном медицинском халате, в душной комнате на втором этаже на 3-й Парковой улице. Вдоль стен – простовато срубленные шкафы, коллекции одуванчиков, сухой череды, наперстянок. Ноги в стареньких «лодочках». Руки перебирают листы шелестящей бумаги. Если лист кальки слегка приподнять – можно увидеть безжизненные пахучие лепестки, пришитые суровой ниткой к картону: Tarаxacum, Rosa, Syringa и Potentilla. Плывёт серебристый запах сирени. Воздух молчит, воздух ходит кругами. Где ты, девочка, в прожжённом халатике белом? Ноет в сердце метель. Осыпаются белые снежные лепестки.
МОРЕ ВОЛНУЕТСЯ – ДЖАЗ
Имя при рождении было у него совсем другое. Она звала его – Джаз.
Море шумит и искрится. Море пахнет свежим арбузом, так говорил когда-то Иван Алексеевич. А наше лето было похоже на спелую алычу – ту, что растёт за забором, где туалет и где душ, где старые слизкие прохладные доски, где к обмылку душистого мыла прилипла травинка простая, а в бочке сияет утренним светом вода. Умный воздух – он всё понимает. Он ограждает бессмертием. Лодочки счастья плывут, как искры в глазах, и причаливают к весёлому сердцу.
Мы смотрим, как по тропинке идёт Ангелина-соседка, проносит таз с только что выстиранным бельем. Развешивает на верёвках лифчики, пододеяльники, платья цветные. Простыни белоснежно пузырятся на жарком ветру. Ангелина смеётся, приподнимает полные руки. Под мышками нежно курчавятся рыжие волоски. Складки на шее лоснятся от пота. Тень от айвы дрожит на лице.
Море волнуется, Джаз. Солнце там, под водой, в сверкающей сетке, куда мы с тобой иногда попадались, влажно играет с блестящими от света камнями. Море волнуется. Джаз. Пути нашей близости и родства стянуты проволокой, болезненной, тонкой. Мы набредали на музыку боли в каждом движении жизни. И становись всё проницаемей и прозрачней. Лесные ежи пробегали сквозь нас, как будто среди деревьев, не раня, а веселя наш покой. Огненные язычки костра доходили до самых сухих наших веток, обхватывали их, и они, обугливаясь, потрескивая, превращались в пепел сухой. Звёздный август стоял как на страже. А где-то в густой темноте то ли козочка заблудившаяся, то ли корова звенела глухим колокольцем в чуткое ухо ночи бессонной, и падали, долго и безысходно сияя, мудрые звёзды.
Старость не за горами, шептали нам люди, и мы, одурманенные их голосами, мы торопились: в городе, говорят, сегодня праздник Нептуна. Мы спешили, петляли по серпантину на стареньком Fordе. Столько народу сгинуло и пропало на той неверной дороге? Столько погибло в том чёрном овраге? Как же мы уцелели? Кто нам ответит? Джаз смеётся, гасит свой крепкий Pall Mall. Сквозь кожу лба его пробивается свет. Горе тем, кто не слышит песню цветка и сквозь розу не видит грозное небо иное. Мы с тобой, Джаз, даже спиной загорелой чувствуем вечность.
Она напевала что-то очень простое.
В пакете – спелый инжир, промытый в колодезной, зубы сводящей воде, а за спиной её – леса глухая стена. Она подняла худенькую загорелую руку. «Я голосую, приветствую жизнь – и я знаю: сейчас ты остановишься и заберёшь меня, любовь моя, август мой, Джаз», – пело юное сердце, когда она молча стояла и улыбалась.
БУКЕТ СВЕЖИХ МАКОВ
Объездной сон. Дырявые слова. Сквозь них течёт дождевая вода молочного утра. Курносые кустарники на обочине. Глаза молчаливых деревьев. Ты переминаешься с ноги на ногу, куришь взатяжку, а влажный туман медленно переходит с горы на другую высокую гору, степной мак салютует алым светом у подножия Аюдага. Автобуса нет, его отменили, но ты ждёшь: она обещала приехать. В груди осыпаются юные звёзды ночные. Из деревянной будки возле ворот санатория выглянула сторожевая собака, сделала несколько шагов, потянулась, широко разинув розовую жаркую пасть, и прилегла в пыльную выемку под старой разлапистой грушей. Курчавый свет на пегой, вонючей, в колтунах и проплешинах шерсти. Влажный гладкий нос. Блестящая муха ползёт по мерно вздымающемуся животу. И незаметно для себя ты берёшь (будто воруешь) свет безродной этой собаки, сладко спящей под грушей, неподалёку от будки своей сторожевой. Внутри этой будки тусклая слежавшаяся темнота и постелен любовно распоротый рукав от бушлата. И ты несёшь в себе этот свет – как букет свежих маков, с кровавыми, сонно-трепещущими на ветру лепестками – несёшь его той, для кого ты был просто мальчишкой, безумным и своенравным, целующим в губы жарким дыханьем лета.
ДАО
Угол стола и тетрадь в клеточку, исписанная быстрым, будто чуть задыхающимся почерком. Медная металлическая черепаха – в её панцире поделана узкая щель, в неё легко можно вставить фотографию или открытку с видом на море. А вот ещё одна черепаха – уже керамическая – с большой белой головой, повёрнутой вправо, и незрячими круглыми глазами. В хрустальной пепельнице – пластмассовая флэшка, камушек бирюзы, похожий на голубого медведя, и две пальчиковых батарейки. Если ты станешь рассказывать обо всех этих вещах и вещицах, о том, как они к тебе попали и что они для тебя значат, мы заскучаем. Мы так долго сидим на этом диване, что комната давно уже утеряла свои очертания, а вещи, ещё заполняющие, то появляются, то исчезают, и ты не знаешь, что будет, когда мы опять откроем глаза… Мы чувствуем лишь горячий свет кожи – голый свет мира пульсирует в нас, когда ты дотрагиваешься до моего живота, гладишь родинку возле пупка и полушёпотом произносишь: «Смотри», – и я вижу голубоватый знак «Дао», татуировку на загорелом плече.
С ТОБОЙ НЕ С ТОБОЙ
Шумно и неприветливо пенилась морская вода.
Было волнующе странно ходить среди чаек. Казалось, они не замечали нас совсем. Иногда они взлетали, властно взмахивая большими сильными крыльями над нашими головами. Мы шагали дальше. Мимо заброшенного кладбища. До дома хромой тёти Нины. Тёплая южная ночь. Полные чистоты и покоя звёзды. Узкая жаркая комната. Крепкая герань в глиняных вазонах. Этажерки с книгами. Облупленный, давно некрашеный пол, скрипучие половицы, запах дегтярного мыла и больничный привкус ромашки от наволочек и простыней.
В молочной синеве утра, напряжённо жужжит и бьётся о стекло маленькая мушка. Сладкий свет сентября на пёстрых пододеяльниках. Ты вытаскиваешь из-под моей головы затёкшую руку, берёшь сигарету, закуриваешь и ложишься навзничь. Я смотрю на тебя, на чистые стаканы на столе, на прозрачную счастливую воду в графине и опять засыпаю.
Когда ты уехал, у меня начались преждевременные месячные. Пахнущая менструальной кровью осень. Злое солнце над жаркими чайными кустами. Страшно высокое небо. Горстка жёстких листьев в крепко сжатой ладони. Унылые, будто тщательно причёсанные чайные плантации. Холщевая сумка на щуплом плече. И бездонная дыра – там, где сердце. Она появилась, когда я встала с кровати, ещё ощущая тепло твоей кожи. Откуда-то издалека, из болезненной темноты закричала, сверкая дикая взглядом, птица-чайка. «Куда ты, милыя? попей водицы, – задушевным шёпотом бормотал чей-то голос. – Налей из графина воды плесневелой, затхлой памятью напои себя, чтобы стошнило, чтобы ты содрогнулась, чтобы ты отвернулась от того, что было… не было… было… с тобой…. не с тобой…» И я увидела, как маленькая, худенькая, как две капли воды похожая на меня женщина медленно поворачивает своё раскрасневшееся скуластое лицо в твою сторону, а потом долго пристально смотрит счастливыми глазами в безжизненно-мутное стекло: за окном проплывают фонари, заливая жидким тусклым золотом белёные, будто игрушечные, дома, пустую платформу, медленно исчезающую вместе с чёрными, похожими на крепко сжатые кулаки вётлами, – и опять мелькают одинокие сады, и сияет над опустевшими полями огромная темнота.
МЕДОНОС
Нет больше того заповедного места.
Только однажды день путеводный вывел нас снова туда – сквозь длинный сквозной коридор в рабочем бараке. Щит от рекламы торчал в сером небе, будто скрижаль. Мы заплатили улыбкой бессмертия вахтёру Саиду, впустившему нас в полуденную промзону июня. Повсюду ржавая рухлядь, машины без бамперов, без колёс, бочки с гудроном, лоснящийся дерматин на старых подушках сидений. Люпины в песчаной земле белели и высились непреклонно. Когда мы с тобой проходили мимо прораба, жаворонок пролетел над нами – лёгкий камушек света. Майка на ржавом заборе тревожно белела, и молчаливо темнели «якорь и сердце» на загорелых плечах у прораба. Из-под коряги шмыгнула в крапиву серая мышь.
Доски на пыльной тропинке, пропахшей бензином, вывели нас к невысокому (в два этажа) наспех сколоченному бараку. Мы проходили по тёмному коридору: откуда-то тянет пловом душистым, варёной картошкой, откуда-то – верой доверчивой. И мирно сияет рыжий оклад бороды рабочего Багаутдина, уснувшего после обеда. А рядом – за дверью настежь открытой – свет, молчаливый, заупокойный, а дальше: поросший бурьяном пустой котлован новостройки, там затерялось жаворонка святое гнездо.
СЛЕЗОТОЧИВОЕ СОЛНЦЕ
Под чёрным блестящим зонтом он пел свой джаз негритянский. И задыхался, и плакал, срывая звуки спелого ветра губами. Нелепый костюмчик «кузнечика» он напялил, как предки его накручивали на бёдра тугие повязки из перьев диковинных птиц, маслом густым натирали плечи, грудь и живот и терракотой раскрашивали широкие лица. Он был в этой песне так близок к древнему роду: шары надувные, как ритуальные бубны, в ладонях его по-детски сияли. Счастье его было выше того светофора на перекрёстке, мигающего и звенящего: «Проходи!» – и он проходил, как по «зебре», по белым и тёмным полосам клавиш легчайших. Сорок четыре – о жизни. Сорок четыре – о смерти. Жарко звенело в груди. Воздух влажный высокий. Цвет неподкупный. И сам он – как яркая клавиша – был. Дитя неразумное в поролоновом панцире, с задом, набитым «толстинками», в туфлях промокших, он шлёпал по лужам и ничего кроме песни своей не замечал. Ливень стучал по плечам его, отбивая мелос весенний, славя его африканское небо.
Когда мы сидим, пьём наш кофе, играем на чувствах друг друга, капли сияющие на стекле прозрачной кофейни прозрачны: в них отражаются продавщицы, полные несказанного счастья, платья их шёлковые, в орхидеях и птицах, а мелочь в пузатом стекле (с табличкой «для дома ребёнка») похожа на виноград урожая десятого года. В банках соседних – пластиковые цветные браслеты. Если их купишь, тебе обещают – мир счастливее станет.
«Рекламная акция», – подумала она, размешивая пластиковой ложкой сахар в бумажном стакане. В кафе уютно, тепло. Монотонная лёгкая музыка. На соседнем столике скомканные салфетки. Между островками разлитого кетчупа – огрызки двух яблок. Дождь за стеклом льёт всё сильней. «Стоптанные башмаки, негроидный цвет кожи из-под коротких манжет зелёного костюмчика, странно, что меня это волнует», – думает она и чувствует, как кто-то протаскивает от «кузнечика» к ней – сквозь неё – в её голову, сердце – тонкую леску. Она достаёт мобильник, набирает «отца». Слышит старческий голос. Спрашивает – выходил ли отец погулять. Отец отвечает, что он ещё дома, жалуется на боль в ногах и спине. В комнате отца громко работает телевизор, и хорошо поставленный женский голос рассказывает о событиях в Африке. Силовики снова использовали слезоточивый газ при разгоне демонстрантов, слышит она и как раненый солдат смотрит на красный глаз светофора. «Кузнечика» нигде нет. Ливень затих. За окном «венской булочной» слезоточивое солнце.
|
|
|