КОНТЕКСТЫ | Выпуск 76 |
Представляя «Крещатику» моего старшего – вне возрастных рамок – брата, я хотел бы оставить за скобками «хорошо темперированный» лингвистический анализ.
«Фигуранта» можно причислять к самым разным – полноводным или едва трепещущим – струям русской поэзии, но следует понимать одну непреложность – этот поэт, по собственному замыслу почвы и судьбы, расплавленных им до состояния ртути, может восходить из-за любого холма и закатываться за любое море.
Самарцев, может быть, единственным из современного поколения стихотворцев, реализует собою кьеркегоровский «прыжок веры», показывая, что единожды обретённая свобода утраченной быть не в состоянии, если вера и впрямь искренняя.
И пусть возмутятся скептики: отъезд из Москвы в Киев, когда на востоке Украины тлеет бойня – совсем не эмиграция из Питера в Нью-Йорк. Масштабирование невозможно, да и кому какое дело до хромых аналогий?
– звучит над оставленным градом (и над собой) непередаваемо смешливо, без малейшего одышливого трагизма, поскольку «история химичит – жизнь прекрасна», и это – позиция вневременная, намозоленно трудовая, еще от проходных авиазаводов Куйбышева.
Слышите? Вместе с Самарцевым из Москвы улетело слово, не выдержавшее атмосферы «сгущения государственности», понятого как закат некоей дрябло наметившейся вольности. Но «беглец», никого не виня, утверждает личностным императивом ответ Гандлевскому (у Александра к нему свои претензии) – КАК «отгоревать и не проклясть?».
– и дальше:
– свобода не выносит формул. Но есть – слияние слова и дела – ничто иное, dixi.
Звучит духовным завещанием того, кто еще раз изготовился ко всему:
– именно здесь, на восьмой строке я бы, оценщик, поставил три восклицательных знака, потому что от церковной графики её у меня начинает сводить дыхание.
Самарцев принадлежит к редчайшему теперь виду русских поэтов, для кого приоритетна не «передача» неких важных «смыслов», но перекатывание в разгорячённом глубоко параллельными полемиками рту коротких слогов и перебивающих самих себя интонаций, давая полноту полифонии, блаженство проговаривания истин под видом примет бытия.
Этот собиратель запахов и звуков являет олицетворённую отгадку на десятки предъяв к современной поэзии: сверхтекучесть сознания обретается младенцем, но безбрежное, непостижное счастье наследует и оберегает пуще жизни драчливый подросток. Далее – в расчисленной взрослости – смерть, но и она отступает в бешеной скачке метафор.
Лабильной психике сопутствует родниковая верность незримой почве и маниакальный нюх на малейшую ложь. Главное же – фонтанирующая искренность и прозревание пульсирующих зазоров меж ней и фактическим «изложением материала».
Самарцев обходится с читателем, как с давним знакомым, застигнутым врасплох – нет времени опомниться и на этикет приветов/прощаний, с потолка обрушивается везувийная суть, сыплются намёки на не бывшее, обязанное быть понятым немедленно, сейчас же!
Кто это выдержит? Кто справится с брызжущей ассоциативной лавиной? Увернувшихся от её пышущего жаром жерла не обольют презрением, но поймут – и снимут с поста.
Выхода из ловушки восприятия нет и пока не предвидится: декларативно лучшие авторы требуют от читателя немыслимой степени проникновения в суть, Самарцев же раскалён до такой степени, что ему всё равно, кто станет вникать в его речь, – она сама себя свидетельствует правотой интонационного камертона.
Инверсия – щит, эпитет – меч, инструментарий не «вторая натура», а органы единственной. Мало заговориться – нужно зарваться; добросаться отрывистыми фразами до рваной раны в небе, чтобы, взвившись туда, всем телом и духом претвориться в язык. Рядом с этим даже заслуженные «цацки» – липкая пакость. Или просто вне котировок.
Победа поэта над своим физическим исчезновением не по очкам, а вчистую, это когда в стихах есть очаги возможных диалогов с ним, с шершавостью его воспалённых фраз, воссоздающих, подобно машине из «Пятого элемента» (или Океану в «Солярисе»), его фигуру, походку и тембр. Но это не клон, а реальность. «Рим без номера» – как обозначил Самарцев свою же Москву в последней пока что книге «Конца и края».
|
|
|