ПРОЗА | Выпуск 95 |
Худощавый нерусский человек, лет 32, возможно, старше, сутуловатый плечистый мужчина, сидел на неудобном, так называемом, венском стуле напротив открытой балконной двери и, двигая мышцами бритого лица, не без удивления читал, как король в изгнании, толстую книгу в мягком переплете. На мужчине была удобная, расстегнутая на сильной плоской груди рубаха c аккуратно подвернутыми до локтей рукавами, застиранные широченные короткие брюки, обнажавшие ноги выше щиколотки, очки без оправы, очень украшавшие его подвижное лицо с подсохшей ссадиной у носа.
В углу этой рабочей комнаты с широким письменным столом, на котором был установлен компьютер с большим экраном, покоился огромный новенький холодильник, который, кажется, вообще, никогда не открывался хозяином, что было неправдой, открывался. Но то, что этот человек не утруждал себя изучением содержимого этого электроприбора, было чистой правдой. Он как будто боялся подходить к холодильнику, открывать его и заглядывать вовнутрь. Это всего лишь предположение, у которого нет никаких реальных оснований, только догадка. Рядом на прочной полке, изготовленной по заказу «русским» столяром, который виртуозно работал в мастерской на первом этаже, лежала аккуратно свернутая, похожая на сильную сытую гремучую змею стальная цепь, украшенная жутким амбарным замком, вместо головы с ядовитой железой в желто-розовой пасти. Увидев эту цепь, можно было и испугаться, но никто не видел, потому что к хозяину никто сюда не заходил, не был приглашен. Там еще была сбоку велюровая темно-синяя не смятая шляпа возле никелированного замка, но она не доминировала в этом сюжете. Не хватало художника Фалька, его позднего московского периода, но Фальк был не здесь и не с нами, уже давно.
Хозяина звали Адам, он зарабатывал на жизнь компьютерной графикой, профессией, сравнительно недавно вошедшей в большую жизнь и набравшей силу вместе с приближающимся новым нечетным веком. Он любил читать книги на досуге, удивлялся их содержанию и совершенно не сожалел, что не может ничего подобного написать. Его жизненная установка была простой, верной: есть люди, которые и умнее, и сильнее и, что главное, талантливее его. Это надо принимать как доказанную теорему, как данность. Так Адама научили в месте его рождения и бывшего проживания, которое было удалено от Иерусалима, где он теперь жил, на 3697 км, если на машине. Если по воздушной прямой – 3154 км, то есть много быстрее. Но это как кто любит, разные есть любители. Адам всегда предпочитал автомобиль, но получалось добираться на нем не так часто.
Он был женат, и у него уже было двое маленьких детей. У него был так называемый взрывной характер, который он учился контролировать. Продвинулся в этом деле после некоторых событий, но не слишком далеко. Сейчас Адам находился в своей рабочей студии, которая была расположена в религиозном квартале в двух автобусных остановках от его дома. В этом доме жена пыталась управиться с его детьми, которые постоянно норовили выйти из-под ее контроля, требовали неотлучного внимания матери. Студия была расположена на втором этаже длинного трехэтажного здания, построенного из бело-бежевого иерусалимского мягкого камня в религиозном квартале по левую руку от улицы Бар-Илан, если ехать от уродливого осыпающегося здания телевидения в сторону Рамат Эшколя. Дальше располагался зал торжеств, с несущимися из него с утра роскошными запахами приготовляемого мяса, рыбы и шныряющими возле дверей быстроногими рабочими кухни. Напротив зала находился овощной и фруктовый развал, в который можно было войти и с боковой стороны, и со стороны улицы Бар-Илан. Хозяева снесли стены и вынесли лотки с горами наваленных продуктов прямо к тротуару. Здесь не принято воровать. Но продавец и два его помощника, все они братья и племянники из одной семьи, все видят и все замечают. На поведение некоторых клиентов они внимания не обращают: три помидора, пять огурцов и три банана не стоят даже замечания. «На здоровье», – хмуро роняет старший, отворачивая заросшее до глаз смоляной бородой лицо в сторону от средних лет женщины. Вообще, этот человек не святой, совсем нет, но есть в нем, как и в любом другом, чувствительные струны в душе и в сердце.
Адам никогда не был беспечным человеком. Он продумывал свои действия, хотя внешне все выглядело очень легко и даже небрежно. «Ну, мало ли что? Переживем и забудем», – часто говорил его внешний вид. Некоторые его знакомые наблюдали за принятием им решений с удивлением. «Ну, ты посмотри, но он же просто недалек и не умен, совершенно ничего не понимает в жизни, ни-че-го», – повторяли многие его знакомые.
Жена его в хорошие минуты, глядя на него с нежностью, иногда негромко говорила своим альтовым голосом: «А помнишь, еще когда ты подбивал ко мне клинья, то обещал, что будешь моим рабом всю жизнь, помнишь?». Адам, не поднимая своих притушенных глаз, которые все равно выдавали его страсти напропалую, отвечал ей: «Ну, какие клинья? Ты просто поймала меня тогда, а сейчас все неправильно рассказываешь». Но она знала его слишком хорошо, чтобы не различать самые интимные интонации. «Ты мой раб, запомни», – говорила женщина с легкой надеждой. Ее звали Этель. И в России ее тоже звали Этель, «шелковистая моя девочка», иногда говорил ей Адам. Когда она называла свое имя, то брови у собеседника, скажем, в Москве, непроизвольно взлетали в знак легкого удивления. Да и в Иерусалиме многие персонажи удивлялись, кстати, более откровенно.
– Смотрите-ка, такая скуластенькая, веснушчатая – и нате вам, Этель, – удивленно качали головами, вскидывая брови, ее питерские и московские собеседники. Из лучших чувств, конечно. Но, если честно, ей была совершенно не важна ничья реакция. Ее интересовал только ненаглядный Адамчик, как она называла своего необъяснимого и не всегда понятного Адама Богогляда, человека со многими недостатками.
Под студией Адама находилась пекарня. Там четыре молодых парня, всегда обсыпанные мукой с ног до головы, 18 часов в сутки занимались изготовлением хлеба. Снизу поднимался головокружительный запах. У них было несколько его видов: иерусалимский, итальянский, шхемский, французский и почему-то рижский. Один другого краше и вкуснее. Рижский и итальянский прельщали Адама больше других, они были вне конкуренции. Бублики он мог есть все время, без всего. На фигуре его эта страсть не отражалась, мог себе позволить.
Сохранявшие оптимизм рабочие пекли тонкие, будто лакированные в печи, бублики, обсыпанные кунжутным зерном. Два-три раза за день Адам, нарушая собственную клятву о сдержанности в еде, спускался вниз и в дверях пекарни приобретал три горячих коричнево-лаковых испеченных изделия, которые ему закладывали в пакет из оберточной бумаги, немедленно пропитываемой невесть откуда взявшимся жиром. Он не мог преодолеть себя, это было выше его сил. Перепрыгивая через три или даже четыре ступеньки, всего двадцать две, Адам взлетал к себе в студию, заваривал чай с лимоном, сорванным без прыжка с места с гнувшегося от плодов дерева на выезде в Санхэдрию. К работе он возвращался минут через 6–7, о фигуре он не заботился, это было совершенно не время мыслей о фигуре, не время. Ну, какая фигура, скажите.
За пекарней находилась столярная мастерская с открытым всегда широким окном и железной дверью, покрашенной зеленой крепкой краской, создававшей иллюзию еще одного пласта металла. Затем шел гараж, в котором вдумчиво шуровали хозяин с уродливым шрамом на белоснежном лбу и два его работника. А дальше муж и жена откуда-то из Западной Украины в забитом помещении с антресолью делали яркие украшения и детские игрушки, на которые был большой спрос. С ними у Адама были особые отношения, они были соседями не только по работе, но и по месту проживания. Дома номер 7 и 9 в Рамоте. Однажды Адам долго говорил с Cамсон Данилычем, так звали кукольника, по душам, и понял его, как ему показалось. После двух бутылок хайфского «Голда», свежайших баранок и запеченного по-еврейски мяса с перцем можно понять человека, нет? Или хотя бы попытаться понять, да?
Вообще-то, так называемых «русских» трудилось в этом промышленном здании довольно много. В гараже было двое, краснодеревщик из Липецка, его рабочий, кажется, из Перми, один из пекарей был из Москвы, у мясника работали двое свердловчан, тот, что постарше, был выпускником ИТК (номер у этого учреждения был правильно утерян хозяином по прибытии в Израиль), расположенной в 70 километрах от города.
Нож мясника, сварганенный вручную, по мнению Адама, и известно где, выглядел завораживающе и, если честно, очень страшно. «По приезде сразу откашировал ножичек у одного в Геуле, подержал в кипятке», – сообщил он, нежно кивая на «ножик» Адаму, который и не спрашивал его ни о чем. Блистала сталь, правая рука двигалась легко и воздушно, на левой кисти была надета кольчужная перчатка, мужчина разделывал тушу, абсолютно неважно какого размера, с такой быстротой и легкостью, что у наблюдателя голова кружилась от этих жутких мгновенных бликов и отделяемых конечностей. А также от непонятного и вполне объяснимого восторженного страха. «Где научился этому, Павел, где так набил руку?», – задавал себе риторический вопрос Адам. Ответ у него был готов, вполне определенный, но он предпочитал его не слушать.
Чуть сладковатый запах мяса, крови, сукровицы забитых утром животных, запах отнятой жизни, в этой всегда чисто отмытой сверкающей белым кафелем лавке был неизгладим и неистребим, кажется. Микробов здесь не было, все блистало безупречной чистотой, но мясо и его дух были сильнее. Довольно, если честно, жуткое место для неожиданного и независимого наблюдателя. Смириться со всем этим ало-кровавым месивом, аккуратно классифицированным и выложенным на никелированных подносах по прилавку поверх холодильника некоторых ошарашивало. Но изменить этот мясной натюрморт диковатого цвета и запаха, с подвешенными освежеванными и расчлененными тушками птиц, ягнят, телят, никто не смел, не хотел и не желал, конечно. Вы что?! Посмотрите на Павла мельком и представьте только, что он сделает с вами и вашими веганскими планами, а? … Бррр.
Липецкий краснодеревщик терпеливо и по-русски почтительно наблюдал за работой Павла Борисовича. В день зарплаты он всегда покупал двух куриц, кило говяжьего фарша на котлеты и кило печенки. Другое привычное мясо украинские любители, а также краснодеревщик и пекарь, не связанные ни с чем в этом краю, кроме проживания, что много, но недостаточно, называли, посмеиваясь, «белым». Они покупали это мясо совсем в другом месте, в большой лавке в пассаже между кинотеатрами в центре, и за другие деньги, много меньшие.
Украинская пара часто просила оставить им бычьи хвосты «на суп», Самсон Данилыч очень уважал его. «Порубите, пожалуйста, крупно, Павел Борисович», – просила Оксана Васильевна. Для рубки тяжело поддающихся частей животных у Павла был прямоугольной формы стальной палаш, который мог разрубить бедренную кость взрослой коровы без особого усилия. Все рабочие в округе, особенно русские труженики, числом семь, затоваривались продуктами на месте, не отходя, так сказать, от кассы.
Это были только те, о которых Адам знал наверняка, которые распознавали в нем земляка по неистребимому акценту в иврите, и с которыми он беседовал на досуге. Краснодеревщик косил на левый глаз, но все видел, все замечал. «Ну, что, как жизнь, компьютер? Как твое ничего, компьютер? Зайди к нам после смены, примем порцию жидкого счастья, закусим чем бог послал», – говорил ему степенный автослесарь, золотые руки, честное сердце, вечная ветошь в руках, два золотых клыка, слева и справа в верхней челюсти. После третьей порции любимые строки из песни «Прощай, любимый город, уходим завтра в море, и ранней порой мелькнет за кормой». Двигатели машин он слушал, как знаменитый специалист, как столичное светило по болезням легких, внимательно, аккуратно, с чувством ответственности за здоровье и жизнь.
Как они все здесь очутились, было Адаму неясно. Но его, ярого и давнего сторонника независимого еврейского государства, это почему-то не интересовало. Совершенно не интересовало. Таков был его объективный взгляд на жизнь и политику. Услышав русское слово, неважно какое, с акцентом, с ошибками, все неважно, он забывал все принципы и взгляды, обиды и постулаты. До такой степени забывал, что не мог вспомнить, кто такой этот самый смельчак и национальный мыслитель В.Е. Жаботинский, чьими статьями и книгами он зачитывался еще в своем Клину, а потом в Москве. Так-то он был из Клина, а в Питере был на курсах усовершенствования.
Русское слово, сказанное или написанное, было для него кодовым для проникновения в самый главный сейф его души, если можно так сказать. Но и иврит был не менее важен для него, второе его увлечение, почти равное по силе русскому языку. И все-таки, почти, подчеркнем. Детская любовь – это навсегда, разве нет? Даже не совсем четко названная и определенная.
Иногда Адам заходил к ребятам, купив в сгущавшейся столичной темноте у мясника копченую курицу, по дороге прихватив французских батонов в пекарне и банку соленых огурцов из бакалейной лавки за углом. «Нельзя приходить без своей доли», – считал Адам. Перед входом в лавку на тротуаре были аккуратно нарисованы мелом клетки для игры в классы, но Адам ни разу за два года не видел детей, прыгавших по этим клеткам.
Огурцы же были маленькие, острые, сеявшие тревогу и вселявшие надежду одновременно. Как и водка, которую завозили из России умные и ловкие поставщики, поощрявшие и развивавшие у населения алкогольные пристрастия на Святой земле, в Вечном городе Иерусалиме, в религиозной его составляющей. И в других районах тоже, кстати. Была в продаже и своя водка, которую уже лет 150 производили ортодоксальные люди в Хайфе. Называлась она «Голд», что значит «Золото».
Несколько раз подвыпивший, веселый Адам, целеустремленно направляясь (и не оглядываясь назад и по сторонам) к автобусу напротив овощной лавки за углом на другой стороне всегда шумной улицы Бар-Илан, пытался сыграть в классы на этом затертом меловом рисунке. У него получалось неплохо, складно, но на трезвую голову он этого не делал, понимал, что излишество. В этот раз он усугубил свою ситуацию темным «Гиннесом», который повлиял на его состояние положительно.
Автобусы, густо дымя, ползли на подъем к светофору перед спуском, по левую руку через дорогу на пустыре строили за жестяным забором новое религиозное училище. Все торопились, почти бежали не спортивным шагом по своим делам. Никому ничто не мешало, праздных людей на улице не было, это всегда оставалось большим вопросом, на который у Адама не было ответа – отсутствие праздных людей на улицах. Жизнь Адама была насыщенной, интересной, он придумывал себе очень многое, чего на самом деле не было и находилось вдали от действительности. Но ему это не мешало, потому что правда жизни его не интересовала.
На каменной стене у самого перехода было прикреплено траурное бумажное объявление о смерти какого-то доброго человека. Имени Адам разобрать уже не сумел в сгущающейся тьме, хотя очень напрягал зрение. Он ушел, не узнав имени покойного, от этого расстроился. Перейдя улицу, наступая на белые полосы и остановившись на остановке, он увидел, как прихрамывающий на левую ногу фалафельщик Долев сын Авнера Перец, поправив кепчонку на крепкой голове, со стуком закрывает металлический ставень, поздоровался с ним за руку и, повернувшись, облокотился о холодную иерусалимскую стену, стал ждать свой автобус.
Камень стены, добытый в загадочной пещере Хизкиягу, что под Дамасскими воротами Старого города, был темен от возраста. Что для камня 150–170 лет? Не возраст. Камень был мягко-желтого цвета изначально, успел потемнеть за годы служения в столице, ему пришлось нелегко, этому камню. Ехать Адаму до дома было 10 минут с гаком, ждал он дольше, чем ехал. Автобус номер 16 был переполнен, рабочий день закончился, народ гнал домой, машины были у немногих в то время, не так и далекое.
Этим заряженным на многое человеком, Адамом Богоглядом, играли большие страсти, он не мог, не умел и, кажется, не хотел с ними бороться. Адам держался за металлический поручень у потолка, не обвисая над сидящими людьми. Прямо под ним двое мужчин энергично беседовали по-испански. Молодой и грубо бородатый, похожий на знаменитого актера, имя его Адам позабыл, говорил собеседнику в холщовом пиджаке и нитяной с блестками рубахе с высоким воротом, достигавшим кромки волос на затылке: «Не говори мне сразу, подумай, разговаривай без эмоций, я прошу тебя». Ответа не следовало, это молчание как будто подогревало речь бородатого. Адам отвернулся, чтобы не слышать, ему казалось, что он понимает этот диалог. Это было не так, конечно, но, вот ему казалось, и все.
На перекрестке у кладбища в Санхедрии автобус повернул с Бар-Илана налево в сторону Рамота. На бетонном козырьке над всегда закрытыми на замок воротами кладбища было крупно написано: «Место, ожидающее все живое». «На этом кладбище сейчас уже не хоронят, места нет, – сказал ему как-то мясник, – ворота на замке, только для важных раввинов, самых-самых, понял». Со стороны проспекта кладбище закрывал сплошной каменный забор, иногда в решетчатых дверях видны были двигающиеся фигуры рабочих с ковшовыми лопатами, безнадежно проблескивавшими от солнца на плечах. Адам всегда проезжал мимо этого места с некоторым содроганием, опускал глаза, «вот ведь мерзавцы» – непонятно, в отношении кого он так думал.
Еще было две остановки до дома. Свободных мест в салоне не было. Еще чуть-чуть потерпеть – и дом, Этель в атласном румынском халате, дети с азартными горящими лицами, составляющие головокружительный паззл из 3000 фрагментов с перелетными птицами над высушенными на крайнем израильском севере болотами и одиноким рыбаком на берегу искусственного киббуцного пруда. Вся детская игра происходила на плиточном чистом полу в гостиной. Все сопровождал богатый запах ужина…
Ее серо-зеленые шалые малоподвижные глаза – просто атас, спаси господь. Этель замечательно готовила тушеные спагетти болоньез с фаршем, листьями базилика, крошенным сельдереем, чесноком и помидорами, ее сладкая нога выше колена в как бы нечаянно распахивающейся одежде…
На обеденном столе парижское издание в зеленоватой мягкой обложке «Колымских рассказов» невероятного человека ВаШа, тяжелая связка ключей от машины и дома, да-да, машины, на которой обычно ездила шалая любимая королева Этель, а он лишь изредка, потому что больше любил общественный транспорт. «Сейчас вот засну», – расслабленно подумал Адам. Спать Адаму не хотелось, просто немного развезло. Девушка, стоявшая перед ним, лица ее Адам не видел, повернулась при торможении автобуса боком. Автобус был старый, поскрипывал и покачивался при движении. Адам заметил, что длинная джинсовая юбка девушки расстегнулась сбоку. Сказать ей об этом было нельзя, просто нельзя и все, и Адам отодвинулся назад и даже отвернулся, чтобы не вляпаться в неловкую ситуацию. Бедро у нее было длинное, сильное, головокружительно красивое. «Эх, не про мою честь, – подумал он, – все-таки выпил недостаточно».
Адам сразу вспомнил, как и что ему сказал первый его заказчик, приехавший в столицу евреев за 10 лет до него все из той же Москвы: «Здесь девки очень крутые, во всех смыслах, запомни это». Заказчик был ушлый, бывалый малый, с дерзкими светлыми усами, приехавший в Иерусалим из небольшого города под Москвой. В России он назывался Александром, а здесь взял себе имя Авнер. Ну, Авнер и Авнер, а что, красиво, нет?! Он прошел огонь и воду и медные трубы в буквальном смысле, отслужил здесь три года действительной службы в знаменитой 7-й танковой дивизии, много чего повидал и пережил, женщин любил сердечно, предмет разговора знал досконально. Он был убедителен и не слишком болтлив. Адам ему поверил и слова его запомнил. Они выпили немного за успехи Адама на новом месте в новой столице, и на прощание Авнер ему сказал: «Запомни, Адам, бог есть, проверено. Раньше в Наро-Фоминске я в этом сомневался, а вот здесь за эти годы убедился, что есть. Запомни». В нем жило много, в этом Авнере, противоречивых фраз, и все справедливые и правильные. Но Адам и сам и без этого Авнера о многом догадывался, чувствовал правду, касался иногда истины. Вовремя услышать такие слова очень важно, очень. Дорогого стоит.
Адам был собранный, странный человек, что называется, себе на уме. У него многое совпало, многое он подогнал в своей жизни и карьере, благодарил судьбу за отдельные решения. Например, после мехмата Адам решил добавить к своему образованию компьютерный курс и графику, к которой у него лежало сердце и были явные способности. Ну, все он сумел предвидеть, абсолютно. Вот говорят про евреев, так и так, такие сякие. Все верно, почти все. Потому что есть много других, отличающихся, думающих и живущих иначе. Но вот Адам был таковым. И потом отъезд из России. Хватит о нем здесь, позже все скажем, позже. Или нет, неизвестно.
От остановки в Рамоте Адаму нужно было до своей парадной идти минут пять, через стоянку, детскую площадку и до третьего этажа на скрипучем лифте, там справа домашняя дверь под номером 7. Дом тоже номер 7. И там уже в нетерпении ожидают его шелковые тяжелые перси Этель, ее весомые сладчайшие, невыносимо тяжелые чресла, ее прерывистое резкое дыхание, ее выкрикиваемые междометия, похожие на уголовный бандитский слэнг, ее шалые серо-зеленые глаза…
Дом их был сложен из того же иерусалимского желтоватого камня из каменоломни Хизкиягу, из которого сложены многие здания в столице, из которого был сложен и тот потемневший дом на улице Бар-Илан возле фалафельной Дора Перца. Только фасад дома Адама был новее и светлее.
Адам мог наблюдать в движущемся окне автобуса чудные виды палестинской природы, пейзажи столичной окраины. Сейчас вот проезжали хвойный сухой лес, густо заросший иерусалимской сосной, по правую руку шла стройка, которая останавливалась лишь часам к 8–9 вечера. Двигалась стрела башенного крана, светили сверху сине-желтые прожектора, крутился барабан бетономешалки, двое рабочих в касках подходили к штабелям из каменных прямоугольных глыб, без усилий неся на плечах пятиметровую трубу из пластика. Средних лет дядя у окна двигал спиной, поправлял очки, шляпу, был неспокоен, чего-то тревожно ждал, мешал жизни соседей по автобусу и особенно Адаму. Тот подавлял гнев, отворачивался в сторону, а там его прямо напропалую встречало бедро той женщины с отстегнутой пуговицей на юбке. «Ну, некуда глаз положить, ну, куда податься?» – думал Адам. Если бы он был воспитан иначе, то сплюнул бы на пол, но это было невозможно и по причине отсутствия привычки плеваться, и по причине невозможности из-за тесноты.
В общем, Адам выскочил из автобуса с большим облегчением, вдохнул холодный воздух квартала Рамот и пошел достаточно бодро домой, к своей Этели и ее сладким шелковым прелестям, к ее счастливым ночным мучениям под свет, идущий от фонаря во дворе и шелестящий сверест жучков, паучков и другой живности, активно и шумно проживавшей в невысоких, густых и частых кустах розмарина, популярного растения в Иерусалиме и не только в нем.
Соседями Адама в Рамоте были Самсон Данилыч и Оксана Васильевна, «игрушечники», как их называли на рабочей улице. Они были из закарпатского города Мукачево, или, как его называли прежде, Мункач. Такой славный и сложный городок. Жили в Мункаче на улице Духновича. Был такой русофил в Прикарпатье, поэт и священник, Александр Духнович. Вообще, Самсон и Оксана были не совсем украинцами и не совсем евреями. Так, сложно определенные люди, не акцентирующие внимания на этом вопросе. Самсон Данилыч был венгром, а Оксана состояла из всех понемногу. Бабка у нее была, кажется, еврейкой. Так считалось. На этом основании они и переехали в Иерусалим. Обустроились, обжились, дела пошли ничего себе, дела. Детей у них не было, «бог не дал», говорил Самсон Данилыч. Зато была мама Самсона, которую сын чтил и лелеял.
У них была мастерская игрушек, оба были большие мастера, она шила и вышивала, он – резал по дереву, слесарничал, мял глину и так далее. Они жили в доме номер 9, а Богоглядовы в доме номер 7. Семьями не дружили, но общались. Самсон Данилыч сам обслуживал свой «фольксваген», «да не вопрос» – отмахивался он, «тоже проблема!». Он уважал германскую нацию, их деятельный мозг и организацию. К евреям относился с интересом, однажды не без удивления сказал Адаму, что «не все здесь понимаю, но учусь понемногу», он был очень обстоятелен. А Оксана Васильевна была красавицей, в свои 44 года выглядела безупречно, бокастая, глаза горят, самостоятельная. «Ничего себе», – говорил Павел Борисович о ней без задней мысли, хотя кто его знает. Никто ничего не знает.
И Самсон, и Оксана были людьми очень способными к языкам. Они покорили иврит буквально за месяцы, свободно говорили, писали, заполняли бланки Налоговой инспекции, подсчитывали доходы и убытки, все самостоятельно. Фамилия их была Биро, что значило в переводе на русский язык «судья». Самсон и Оксана Судья, а что?! Дела их шли прекрасно, спрос на их чудные игрушки был удивительный, они владели рынком, жизнь обещала им много хорошего. Самое интересное, что они приняли иерусалимскую действительность вполне доброжелательно, без раздражения и даже без удивления. Они были очень хорошо знакомы с бытом иудеев еще по Мункачу. Адам поглядывал на них с большим почтением, а как же, когда люди-герои. Ко всему, они привезли сюда свою мать, родительницу Самсона. Та не говорила, лежала в детской, невестка кормила ее геркулесовой кашей на воде с ложечки, вытирала ей рот тряпочкой и ласково говорила egyel anya, jо egeszseget, что значит «кушайте, мама, кушайте, на здоровье».
Самсон иногда говорил про свою мать, не слишком, заметим, охотно: «там бы она умерла одна, наверняка, время там наше жестокое и место тоже. Здесь как-то тянем, слава богу. Она меня с братом и сестрами поднимала одна, отец рано умер, красавица была».
Его преданность маме была безгранична и восхитительна. Изредка он встречался с Адамом на субботних утренних прогулках по своей улице на тротуаре, от которого шла по наклону дорожка к новому бело-желтому зданию синагоги. Самсон сидел на металлической невысокой ограде из крашеных черной краской чугунных труб и вытряхивал труху из своих тяжелых походных башмаков венгерской народной армии, известных под названием «surrano». Где-то он гулял с ночи, знакомился со Святой землей, это было его любимое занятие. В брезентовой сумке на ремне через плечо лежала двухлитровая бутылка с замороженной ночью водой. О брате и сестрах он ничего не сообщал, Адам и не спрашивал. Оксана вызывала у него смешанные чувства. Как и у других мужчин, у знакомых и незнакомых. Адам относил ее к категории «мать в теме», только он сам и господь знал, что он имел в виду под этими словами. Однажды Самсон пожаловался, что жалеет кое о чем. «О чем?» – спросил Адам невинно. Самсон покосился на него и ответил: «В армии здесь не служил по возрасту. Старый – сказали. Я им говорю, да я хоть куда еще. Посмеялись и сказали: ну, будет нужда позовем. Я из любопытства и благодарности, ты, наверное, понимаешь, Адам». Тот кивнул, да, понимаю тебя, Самсон.
Вообще, Адам выучил наизусть географию Иерусалима, говорил об этом городе много и часто. Все, кто был с ним знаком, знали об этой его особенности. Самсон был ему под стать, продумывал все, слышно было, как движутся в его голове педантичные мадьярские мысли. Он прекрасно знал, что находится в его брезентовой сумке, что в каком отделении лежит и ждет его.
Однажды он в назидательном тоне негромко, но внятно сказал Адаму, встретив того на рассветной субботней прогулке: «Гуляешь, да? А ведь молиться надо, Богогляд, грех это, и время уходит, не молиться». «Совсем рехнулся мужик», – подумал Адам. Он разозлился и спросил: «А что это вы мне, Самсон, указываете, что делать и как, а?!». Прямо воздух сгустился и посинел между ними, между их собранными с утра лицами. «Да я ничего, не указываю, а проговариваю то, что вижу и понимаю», – отвел свои черные, красивые, почти азиатские глаза Самсон. Он, кажется, смутился. Сидя на оградке прямо напротив поднимающегося в небо где-то за Иорданией, за красного цвета горами, светила, Самсон выдержал паузу и не моргнув поправился: «Не обижайтесь, молодой мужчина, fiatal fеrfi. Извините меня, Адам, если можете».
Адам Богогляд, если честно, очень обиделся. «Дожил, учит иудаизму, меня?! Здорово. Заслужил, конечно». Вслух он сказал Самсону, который вбивал ногу в вычищенный башмак: «Что мы будем примеривать чужие судьбы, а? Не дело это, верно? Стоит обойтись без уроков и наставлений, пусть будет как есть, Самсон Данилыч». Самсон Биро поднялся, подвигал ногами, поморщился от укола боли, согласно кивнул: «Конечно, ты прав, Адам. Согласен с тобой полностью, вот колено болит, не играй в футбол и детям не разрешай, я у самого Пишты Варги играл в «Говерле». Понял, Богогляд?».
Самсон Биро был ловкий и складный мужичок, чуть поднабравший вес, но по походке заметно было его футбольное скоростное прошлое, на левом фланге незабвенной «Говерлы». «Ты не думай, Адам, я – патриот Мункача, но до Ужгорода полчаса езды, так что я никого не предавал. Вот Пишта всю жизнь извинялся за Киев и Одессу... его в Закарпатье простили... с трудом, это я так, к слову говорю, никакого осуждения, конечно, не было, не будем преувеличивать, Варга у нас человек уважаемый, давай, Богогляд Адам, гут шабес», – Самсон Биро повернулся и пошел по тротуару в рассветном иерусалимском воздухе в гору. По этой обводной улице вдоль свежевыкрашенной оградки высотой сантиметров 60 из тяжеленных восьмисантиметрового диаметра труб, можно было обойти весь Рамот и вернуться к дому номер 7 примерно через часа полтора.
Кажется, Самсон ругал себя за разговорчивость с этим москалем, но тот все-таки не казался ему опасным. «Не сплетник, не болтун, человек надежный». Колено у него болело, он уже и так его лечил и эдак, болело проклятое. «Надо пойти к ортопеду, говорят, есть такой Леня Аплан в «Хадассе», кудесник. Евреи и вообще многое могут, верю в них». Биро надеялся на эту страну и на этих людей. Хотя ему и не все было понятно. «Ну, куда мне, мадьяру?» – такая мысль иногда посещала его после выпитой белой водки, к которой его приучили в Советской армии. Но вино, признаем, он все-таки любил больше. Речь идет здесь о знаменитом марочном вине из села Среднего, что на середине пути из Мункача в Ужгород, которое называлось «Троянда Закарпаття», или «Роза Закарпатья». Вот эту свою «Розу» Самсон Биро обожал.
Да где ее взять, «Розу Закарпатья», здесь, в столичном квартале Рамот, где только бурые скалы, густой, и, кажется, насаженный помешанными на деревьях евреями лес на другой стороне шоссе, милая не стареющая и хорошеющая Оксана, старенькая anyu, «мамочка», с бессмысленными выцветшими от старости глазами. Да вот еще закоренелый безбожник Адам Богогляд с его страшными мыслями о крови и смерти, со своей загадочной Этелью и малыми детьми, на которых Самсон старался не смотреть. «Не поверите, конечно, но зябко в Иерусалиме по утрам, зябко», – бурчал Самсон, неожиданно натужно оступаясь, он в одиночестве вышагивал вверх вдоль мокрой утренней травы газонов, в прохладном бело-голубом воздухе еврейской столицы, о котором говорят, что он целительный. Шаги, сопровождаемые хрустом, в его пострадавших в закарпатском футболе битых когда-то мощных коленях, давались ему тяжело.
Навстречу ему уже шли на утреннюю молитву мужчины из соседних домов, с некоторыми из них, казавшимися ему знакомыми, он степенно здоровался, приподнимая над головой свою серого цвета шляпу с узкими полями и черным перышком за черной лентой. Один из празднично одетых мужчин отделился от группы идущих и осторожно и доверительно пожал Самсону руку. Рукопожатие было медленное, субботнее, так в будний день соблюдающие традицию не здороваются, в будний день жмут руки деловито, быстро, даже резко.
Иногда Самсон думал, что он все еще в родимом Мункаче в выходной день гуляет в центре города, такая же цветущая зелень, пустое шоссе, соседи прогуливаются навстречу, звенящая солнечная тишина и так далее. Но все-таки это не был Мункач, как-то все было тяжелее и значительнее здесь, давило и не успокаивало. Во всяком случае, спокойствия и тишины Самсон в Иерусалиме не обрел. Он не знал почему, только догадывался, делал робкие и не конкретные предположения.
Картина мира по Самсону Биро была расплывчатая и непонятная. Здесь был совсем не рай, хотя местами и было похоже на рай. Но не рай точно. Дома его ожидало лучшее блюдо Оксановой кухни, любимый алый огненный дисно-перкельт, очень много помогавший Самсону в понимании жизни, места в ней, и вообще. У входа в их парадную, густо поросшую плющом, росло гранатовое дерево, увешанное крупными плодами как игрушками. Саженец его посадил Самсон Биро, когда 9 лет назад они въезжали в этот дом с небольшим скарбом. Они приехали с небольшим багажом, даже грузовик не понадобился. Им дали-подарили две кровати с пружинной сеткой, стол, тумбочку с одним отделением и три вешалки для одежды из погнутой проволоки. Еще что-то, что именно, Самсон уже позабыл. Спасибо тем и за то, что подарили, так он считал. Соседи по парадной и из соседних домов принесли кастрюли и ложки, Адам занес им столовые тарелки, ножи, вилки, завернутые в стираную скатерть с желтыми цветами вдоль каймы, в глубокой картонной коробке из-под сигарет, дама с румянцем во всю щеку, с незажженной коричневой сигаретой в мундштуке из квартиры напротив, вечером принесла сервиз на шесть персон, без одной глубокой тарелки. «Вот разбилась, не обессудьте, но он, вообще, ничего, красивый», – запинаясь и не смущаясь, стоя в дверях, пояснила она Оксане. Самсон благодарил всех от всего сердца, виду не показывал, Оксана держалась за сердце: «не заслужили мы».
Самсон удивлялся происходящему на новом месте, ну, кто что кому дарит в этом мире? Пан Самсон был такой крепкий мужчина, ничего от людей, наций, стран не ждал. А уж от этих? Что сказать? Нечего сказать.
Голос у него был звучный и гулкий, вязался с его оплывшей от лишнего мяса фигурой, очень подходил. Но голос этот был все-таки лишен наглой средиземноморской уверенности и напористой убежденности туземцев. На чем основывалось их высокомерие, было неясно. Средиземноморье?! Тяжелейший жизненный процесс, низкий процент национальной выживаемости. Возможно. Посчитаем, что просто они такие, другие, мы им не судьи. Ведь так? Несомненно.
Адам был равнодушен к судьбе. Все-таки почти равнодушен, с оговорками, потому что все же он уехал из России и увез Этель с годовалым сыном в средиземноморский и необъяснимый Израиль. Значит, возможно, в тайне от самого себя он на что-то надеялся в этой жизни. Почему он был так настроен, отдельный разговор. Надеялся на что-то, какие-то струны в нем звучали помимо привычных страстей. Он ждал прихода Мессии, да-да, этот жестокий грешник и апикейрос истово ждал прихода Спасителя. Вот и разбирайся с ним теперь после этого, вот и понимай. И все это, вся их отдельная жизнь, сопровождается сложными наслоениями, видениями, опасными снами и уже полным отсутствием ошибок и смешного акцента в русском языке, успешно изжитых ими за последнее столетие. И ко всему прочему, он, конечно, не язычник, ни в коем случае. Это очевидно.
Очень все сложно с этими запятнанными чужой привлекательной жизнью людьми Моисеевой веры. Понять их невозможно, совершенно никак. Как не посмотрим на все это.
Самсон всегда во время субботней прогулки доходил тяжелым шагом до вершины холма, который, собственно, и являлся их районом, улицы шли окружными террасами. Он обходил по плавному кругу огороженный сплошным забором участок, затем недостроенный дом с высокой кучей обработанного камня во дворе, непонятную одинокую телефонную будку с чистыми стеклами и прочной крышей, затем шла площадка, которую можно было назвать смотровой. Иногда Адам, также доходивший до сюда во время своих одиноких прогулок, заходил внутрь и аккуратно прикрыв за собой дверь, подолгу негромко говорил с кем-то, вставив пластиковую карточку в аппарат и слушая далекий голос. В будке было неожиданно просторно, свежий воздух, эхо.
Когда Самсон видел Адама в будке, о чем-то разговаривающим в утренний час, он всегда завидовал этому парню. «Вот ему есть куда и кому позвонить. А я тут хожу, звонить некому, да и сказать нечего, вот ведь жизнь моя какая? Прямо завидки берут. Чем я провинился, а? Скажи мне, isten, скажи», – бормотал Самсон, глядя в бурую землю, смешанную здесь с песком, перед собой. К этому часу солнце уже набрало силу и било между домами в полную силу по глазам, выжигая всякую надежду на оптимизм. Isten – это Бог по-венгерски, для тех, кто не знает.
Если с вершины холма посмотреть вниз на тупиковую пустую улицу, можно было в этот час, с уже рассеявшимся туманом, увидеть, как двое подростков в полосатых футболках из соседней с Рамотом деревни Дир-Набалла, один острижен наголо, второй с чуть отросшими волосами, гордо носились, стуча в одном ритме копытами о разбитый асфальт, вперед-назад на двух гнедых конях с блестящими от силы и молодости крупами. Они, с суровыми детскими непримиримыми семитскими лицами, с торжественным видом восседали в седлах, и, подняв сжатые в крепкие кулаки правые руки, подгоняли, гикая, животных с развевающимися гривами мчать все быстрее и быстрее, хотя, казалось, быстрее было уже невозможно. Вообще, объективно говоря, все это выглядело довольно красиво. Только кто же объективен в мире, особенно в Иерусалиме, скажите.
Самсон наблюдал за ними сверху без одобрения, надо сказать. «У себя, небось, там не скачете, не озоруете, не гуляете, в деревне-то своей, нехорошо, парни», – бормотал он себе под нос, красиво державшийся на крепчайшей мадьярской переносице. Оксана иногда, не часто, пекла им на субботу еврейский хлеб, как это делали ее религиозные соседи в Мункаче. Речь идет о плетеной хале, называемой «берхес», иначе говоря, «плетеная косица». Фамилия соседей была Фаркаш, что значит «волк». Она думала о них часто, о своих волках. Они с Самсоном оказались в Иерусалиме, а Фаркаши всем упрямым и напористым скопом, со всеми меховыми праздничными шапками и атласными черными отворотами на халатах переселились в Нью-Йорк, ну, скажите? Что происходит?
Павел Борисович зашел к Адаму в мастерскую в середине дня, как был, в фартуке, в застегнутой до последней пуговицы теплой рубахе с длинным рукавом (холодильник в лавке был жестокий, кусачий), только металлическую рукавицу снял, нечего. На плече рубахи у него было бурое пятно, совершенно не мешавшее образу. Никто никогда к Адаму не приходил, он и не приглашал, даже убирался сам. «Мне этого не надо», – бурчал он на все предложения Этель приехать и прибраться, «сам прекрасно справляюсь, занимайся детьми лучше». – «Ну, как знаешь», – пожимала роскошными плечами женщина и обижалась на этого дурака подмосковного, ну, точно обижалась. Даже хищно сверкала глазами сбоку, но помалкивала, боялась вызвать его гнев, он был ей не по зубам, она это знала.
Так вот, Павел Борисович. Адам отпер дверь и после паузы, впустил гостя, зря, тот бы в середине рабочего дня не пришел бы. «Я на минуту, Адам, – сказал мясник. – Зайду, в комнате лучше там скажу». Адам нехотя посторонился, и Павел Борисович, двинув плечом, шагнул во внутрь. Он был напряжен, не оглядывался по сторонам, не присаживался, стоял как незваный гость, которым на самом деле и был. Адам плотно прикрыл за ним легко скрипнувшую дверь.
– Слушай, Адам. Тут один сегодня ходил, интересовался о тебе, небольшой, юркий, осторожный, хитрый, по виду сексот. Спрашивал, что ты и как ты, не представлялся, ко мне заходил, к Самсону и Оксане, с ними беседовал. Вопросы у него были, какой ты человек, какой характер, с кем общаешься. В общем, имей в виду. Я сказал, что плохо тебя знаю, ничего сказать не могу, он был настойчив. Потом он ушел, будто его и не было здесь, незаметный такой. Чай не буду, спасибо, времени нет. Я все тебе сказал, пойду теперь, Адам, – он пожал руку хозяину и быстро вышел, будто бы ему было неловко. Ему и было неловко, если честно.
Павел Борисович, не зыркавший по сторонам, державший марку солидного мужчины с серьезной денежной профессией, и не одной, много переживший, много битый и очень многому наученный жизнью там и тут, например, не сплевывать и вообще не плевать, за короткий визит к Адаму успел по-птичьи заметить тяжелую цепь с амбарным замком на фанерной ветхой тумбочке возле двухметрового холодильника, ошкуренный хозяином от ржавчины арматурный прут, бережно прислоненный к стене у дверей, переполненную окурками каменную пепельницу возле включенного экрана компьютера, черную пачку дорогих сигарет «Davidoff», стальную кремниевую зажигалку «ZIPPO» и ежедневную тель-авивскую газету «Гаарец», которую гость прочитать не мог. Не знал грамоты.
После ухода мясника Адам присел за рабочий стол. Собрался, подумал. Напившись чаю, выкурив пару сигарет из нарядной коробки, подумав кое о чем, о чем он не говорил ни с кем и никогда, Адам засобирался домой. Осмотрелся вокруг себя с озабоченным видом, как делают пожилые люди. «Надо походить по тропе в гору, помогает жить, возможно», – пробормотал он себе под нос. Он не был озабочен, но некая мысль занимала его очень.
Адам проверил все второй раз, он знал за собой некоторую забывчивость, запер дверь на два замка, сосредоточенно спустился вниз, вышел на улицу и пошел на автобус. По дороге он зашел к Павлу Борисовичу, дверь звякнула колокольчиком вслед за ним. Только что вымыли пол, после жары на улице в лавке царил холод, разница температур была разительной. На улице плюс 30, внутри 22, вот и считайте. Люди в белых фартуках, глаз рад. И колокольчик на дверях. Парной, дурманящий голову запах крови.
Адам прошел к прилавку и попросил себе 700 грамм вырезки: «Нарежьте мне своей рукой вместе с луком и перцем, пожалуйста», – сказал он Павлу Борисовичу. Тот понял его сразу, видно, этот заказ Адам делал здесь не впервой. «Не очень мелко, пожалуйста», – пояснил Адам. Мясник слегка склонил голову, что, мол, понимаю и помню. Он взял с полки за спиной кусок мяса, осторожно положил перед собой на разделочную доску со словами «750 грамм ровно», и, выбрав в металлическом стакане перебором пальцев нож, о который можно было порезаться случайным взглядом, примерился и начал полосовать вырезку легким движением кисти против направления волокон.
За головой Павла Борисовича в один с нею уровень на стене висела скромная застекленная табличка в стандартной рамке. Хорошим крупным почерком на ней было черной тушью выведено, что данное место находится под контролем и разрешением значительной группы богобоязненных ортодоксальных иудеев, во главе которых находится великий раввин Рубин. Павел Борисович вел себя здесь, как подобает вести себя человеку, находящемуся под прикрытием могущественной группы непреклонных и не уступающих никому ни пяди Закона.
Поведение Павла Борисовича можно было назвать безупречно точным. Во всех смыслах. Он не отступал от предписаний ни на миллиметр. Ни в чем. Порезав мясо, он перевернул результат своих действий к себе поближе и стал его резать кубиками все также математически совершенно. Затем взял небольшую фиолетовую луковицу в руку и посмотрел на Адама. Тот кивнул ему, что «да». Павел Борисович не без щегольства настучал ножом по доске обеденный ритм. Половина луковицы была покрошена не слишком мелко, не крупно, а именно как надо для этого блюда, Адам его очень любил. Мясник все смешал вместе, оглядел свое произведение, оценивающе прикрыв глаза. Затем подвинул к себе по столу стручок алого перца, поднял глаза на Адама, который развел руками и с прикрытыми глазами не без восторга кивнул ему на это. Павел Борисович порубил перец кружками, оставил желтенькие семечки внутри, и все смел в мясной фарш, легко помял его, бросил в него кубик льда, запихнул в кулек из пергаментной бумаги, вложил кулек в пакет и назвал его стоимость. Немалую. Адам безропотно заплатил.
Послушник в черном (всегда в черном), лет 22-х, терпеливо и беззвучно покупавший какую-то дешевую куриную мелочь для своих родных 4-х детей у второго прилавка, почему-то явственно напрягся при появлении Адама. Он не повернулся к нему. И так, то что надо, он видел. Эти люди все чувствуют на каком-то другом уровне, неизвестно как, если честно. Они пугаются таких людей, каким им виделся и представлялся Адам. Но при всем при том, они все видят внимательно и подробно, одно другого не касается, потому что Закон выше всего, выше их страха. Адам протянул купюру в 100 шекелей мяснику и тихо сказал ему: «Дайте этому парню всего чего надо, на ваше усмотрение, Павел, хорошо?». Павел был не то, чтобы удивлен, но смущен, конечно. Такие события с Адамом раньше не происходили, но все бывает впервые, правда?! Расслабился человек, бывает с каждым. Адам ушел, звякнув колокольчиком на входных дверях, на прощание. Шаг его был деловит и быстр, так уходят с места преступления, наклонив голову вперед, не оглядываясь и не озираясь, опытные преступники, которых называют рецидивистами. Адам был рецидивистом, конечно.
До дома он добрался без приключений и достаточно быстро, час пик еще не начался. И автобус подошел в самый раз, все сошлось. Был вторник, июнь, дело быстро двигалось к вечеру, собиралась иерусалимская непроходимая тьма, жара медленно расходилась, растекаясь по каменным стенам домов и раскаленной мостовой. Никаких сумерек здесь не бывает, день-день, а потом сразу тьма, луна и ночь, сразу, разом. Нет времени на разгон и на раздумья в Иерусалиме.
Этель посмотрела на него, вернувшегося раньше времени с работы, вопросительно. «Неотложные дела, требуют немедленного вмешательства», – сказал на ходу Адам. За едой Этель сказала ему, что «тут один дядька приходил, спрашивал, интересовался, я сказала, так и так, ничего не знаю, а потом просто спустила с лестницы».
Адам подумал немного, потом что-то решил и мягко сказал: «Молодец, Тель, молодец». Похвалил женщину Адам. Этель могла иногда поступать резко и жестко, выучилась в Москве. Иногда он ее вслух хвалил, помня, что доброе слово всем приятно. «Не пережарено?». – «Нет, чудно все. И суп замечательный, и котлеты, а уж пюре, слов нет, мне надо машину взять, через пару часов вернусь, спасибо большое, побежал». Мясо свое Адам положил в холодильник: «Потом съем, спасибо, девочка моя. Не трогай его, пусть так полежит». Прошло два часа с того момента, как он запер мастерскую и зашел в мясную лавку к Павлу Борисовичу.
На его ботинки по дороге прилипла влажная земля, Адам ее счистил щепкой, найденной им на газоне у парадной. Он оббил ботинки о косяк дверей при входе на лестницу, повернулся и быстрым деловым шагом пошел со своим растревоженным сознанием, мятущейся душой и тормозящей жизнь памятью к машине против свежего порыва вечернего ветра на стоянке у дома. Машина их была с обычной коробкой скоростей. В России во времена их юношества машин с автоматической коробкой скоростей не было, их учили водить, надежно, надо сказать, учили, на обычной коробке скоростей.
Чудесная ГАИшная «Волга» серого цвета служила им в Москве предметом тренировок и неловких движений. «Поехали, братья и сестры, прямо, Ленинские горы наше направление», – говорил капитан-учитель, крепко пахший махрой архангельских сигарет «Прима» и пивом «Балтика» в объеме одного литра, что для него было минимальной дневной дозой.
Этель боялась сесть за автоматическое управление, и потому купили автомобиль с ручным управлением. И ничего, даже машина помощнее получается, и стоимость дешевле, и Этель удобно. А Адаму было все равно. Машина пела в его руках, буквально вальсировала и твистовала, заходилась в хип-хопе. Завидев вдали полицейский автомобиль, Адам переходил со своим горбунком (так он называл свою машинку) на танго, полицию он уважал, вернее, боялся как огня. В Москве один сосед говорил, что как человек с автомобилем, так он и с бабой. Но это все-таки не правило, потому что всяко бывает, правда?!
У него было врожденное чувство управления автомобилем, владение скоростью и расстоянием, как будто он был таким складным зверьком или зверем, как кто видит. Он и внешне был похож на собранного хищного зверька, как иногда его называла Этель: крепкий, пластичный, собранный, готовый к победам и поражениям среднего роста семит старше тридцати. Давешний гаишник посматривал на него с удивлением и даже опаской. Вишь какой: губы чуть вывернуты, мышцы длинные, узкое гибкое тело, суставы крепкие, взгляд прищуренный, оценивающий, вот-вот бросится и съест. Но он, конечно, никого не ел, потому что, будучи хищником, предположительно был сыт. А водил машину Адам, как поют песню, расслабленно и красиво. И все равно Ломброзо по нему плакал, горько рыдал. И бабы тоже. Рыдали. Ко всему он был ревнив, ревновал свою Этель к первому встречному, мог совершить безобразный поступок в приступе ревности. Но пока бог миловал. Или нет? Никто точно не знает. От Адама можно было ждать всего. Всегда.
Их автомобильчик был припаркован в дальнем углу стоянки, другого места Этель не нашла. Самсон говорил не без удивления про проблемы со стоянкой в столице: «Бедный-бедный еврейский народ, живут сдержанно, скромно, вот только машины поставить негде, места не хватает, с ума сойти просто». Июнь, темно, но не слишком, надо сказать, холодно. Лето в разгаре в этой средиземноморской стране. Это про Иерусалим, а что тут говорить о других местах этой страны, скажите? Что?
Адам доехал до перекрестка довольно быстро, повернул направо и поднялся вверх по Бар-Илан до светофора. На их улочке с одним работающим фонарем у самого поворота все уже было закрыто, народ разошелся по домам. Громко хлопая крыльями, пролетела в сторону поселка Гивон ночная птица. Адам поставил машину у самой лестницы, быстро и упруго, хотя и воровато, проскользнул в темное, пугающее нутро, поднялся на второй этаж, не трогая перила, на ощупь удивительно быстро отомкнул оба замка и мягко зашел в открывшуюся дверь, как леопард на охоте. С собой он принес два черных пластиковых мешка для мусора, моток веревки и бутылку с неизвестной жидкостью.
Адам, не глядя в освещенное нутро, сгреб и изъял его содержимое в сложенные друг в друга пакеты, добавил туда сверху цепь и замок, подумал мгновение, не забыл ли чего, скрутил и начал собираться на выход. Бутылку он оставил на столе возле компьютера. Веревка ему тоже не понадобилась. Можно было подумать, что такие действия он уже совершал в прошлом. И не ошибиться.
На улице он вдохнул холодный воздух, наполненный живительным, чудно холодным духом столицы мира, рывком открыл дверцу рядом с шофером и положил на пол грохнувшие замком и звеньями цепи мешки подле сиденья. Моток веревки он бросил поверху. Обошел машину, сел за руль, завел двигатель, загудевший всеми своими лошадиными силами, и уехал. И все. Через час он был дома. Пакет Адам выбросил в раскрытый мусорный ящик в Бухарском квартале возле районного рынка, что за турецким хамамом. Развернулся, выехал боковыми улицами на Шмуэль Анави с группой подростков, одетых в шорты и майки, возле палисадника, доехал до главного перекрестка и, переехав его насквозь по прямой, за 5 минут добрался до дома. Он уже забыл, что именно так долго хранил в холодильнике и так срочно выбросил. Просто приказал себе и все, забыл. Не просто, конечно, приказал и забыл. Потребовалось усилие. Но забыл.
И вы забудьте, если сможете, конечно.
У въезда на стоянку Адам чуть не задавил женщину из соседней парадной. Счастье, что сбавил скорость на въезде. Было плохое освещение, фонарь стоял метрах в 50-ти, но все равно вины Адама это не уменьшало. Женщина шла на высоких каблуках, чувствовала себя неуверенно, к счастью, она не пострадала. Она отскочила в сторону и тонким альтовым голосом громко воскликнула: «Вы что?! Вы меня чуть не убили. Ты пьяный, да? Ты выпил алкоголю?». Родители привезли ее в Иудею через Польшу из Литвы в 57 году (прошлый век, жестокий, странный, страшный, неожиданный), был такой краткий промежуток времени, в который некоторые удачливые иудеи сумели выбраться из СССР. Советы дали слабину, чего там. «Полякам» и их наследникам выпал тогда козырный туз, хотя есть и другое мнение на этот счет. Дамочка любила одежду красного цвета. Сейчас она тоже была в красных брюках и красного цвета жакете. «Этот цвет мне очень к лицу, правда, Этель?» – спрашивала она жену Адама. «Правда, очень», – отвечала Этель.
Пострадавшая от испуга говорила по-русски неплохо, со смешными ошибками, она была сентиментальна, но жила все-таки в плену израильских стереотипов. Иначе говоря, все русские – пьяницы, все галицийские – жмоты, все румыны – жулики и воры, и так далее. Перечень не весь, конечно. А так она была вполне чудесной дамой, вполне не оголтелой. Замечательный бюст ее скрашивал многие отдельные недостатки этой женщины. Вожделенный бюст ее был недоступен, заметим. Кроме мужа никто не был допущен к нему. Справедливо. Бюст ее мог стать украшением музея женской красоты. «Только этого мне не хватало», – подумал Адам, вслух он сказал: «Я не пил, уважаемая, извините меня. Вот скоро дойду до дома и выпью за ваше здоровье, с удовольствием».
Женщина, посветив себе дорогу красным светом своего жакета, усиленного цветом брюк, пошла в другую сторону от первоначального направления, она была напугана и расстроена. Могла совершить сейчас все, что угодно, могла, например, с испуга поджечь лес, высаженный напротив домов. Слава богу, что она не могла туда попасть никоим образом на своих каблуках. «Но хотя бы она не задета», – подумал, с облегчением вздохнув, Адам, успокаивая себя. Иногда он слышал голоса знакомых людей во тьме, под посвист ветра иерусалимских предгорий. Сейчас все молчали, не до разговоров.
Дома Адам, успокоенный и голодный, с большим аппетитом съел за столом на кухне свой тартар, к которому добавил соленый огурчик, еще накрошил перчика, еще сбрызнул яблочным уксусом, понюхал и довольно осклабился. Налил тяжелый стакан «Учителя», выпил залпом янтарного цвета зелье, как злобный азиатский варвар, заел мясом вместе с толстой, слепленной вручную пекарем Моизом на иракском рынке хлебной лепешкой, питой по-нашему. Этель, сидевшая за кухонным столом напротив Адама, молча и неодобрительно наблюдала за его поведением. Прическа у нее была модная, молодежная, с подстриженными висками и затылком, очень ей шла, для него старалась, для кого еще? Иногда в такие отдельные вечерние минуты она была внешне похожа на готовую к нападению пантеру, вот и сейчас тоже.
Адам налил себе вторую обильную порцию виски. «Налей и мне тоже», – попросила Этель низким голосом. Адам, приподнявшись со стула, нагнулся, вытянул руку, взял пустой стакан у раковины, всмотрелся в него и аккуратно налил в него жене «Учителя» на донышко, он не любил ее пьяную. Говорит черт-те что, дурно ведет себя, заходится и задыхается, хотя, признаю, полностью сохраняет обаяние, привлекательность, красоту и шелковую стать. А о темпераменте и говорить нечего, тело у него после любви остается в синяках, ссадинах и глубоких царапинах, губы покусаны, перед людьми неудобно. У нее тоже есть следы их любовных схваток, переходящих в баталии, но все-таки, справедливости ради заметим, что она со своими знаками и отметками справляется лучше, чем он со своими.
Дети сами пошли спать, чего не бывало никогда, вот сегодня произошло. Старший попрощался, младший позабыл. Из включенного в гостиной телевизора звучали «Времена года», что почти никогда не случалось здесь, в смысле, не играют здесь просто так Вивальди. Ну, не до Антонио Вивальди здесь людям. Хотя, как сказать, как сказать. Все так закручено, так запутано, так сложно. Ну, какой еще Вивальди, скажите. 21 век, 2002 год, июнь, лето, жара, столица на нерве, круглосуточные молитвы и реклама, начальник иудеев, из великих командармов, топает как дикий буйвол. Так его назвал один из журналистов оппозиции, «топочущий буйвол или носорог», кому что больше нравится. Несправедливо, конечно, но довольно точно. Его поклонники называют этого начальника отцом, поклонение ему абсолютное. 30 лет назад он, еще не нынешних физических объемов, опасный и бесстрашный генерал резерва, спас Израиль вместе с тысячами других людей от, не будем произносить этого слова вслух, вы знаете и без меня его, оно с нами это слово всегда. Вы говорите, Вивальди? Ну, хорошо.
– Пошли спать, Адамчик, пошли-пошли, дорогой. Утро вечера мудренее, – Этель поднялась, потянулась, прогнувшись, она была в ночной рубашке, у Адама в глазах потемнело. «Ты не лютуй очень, хорошо?», – попросила она нежным голосом, пытаясь обернуться к нему. «Хорошо, конечно, о чем ты говоришь, идем уже», – он хватанул на посошок еще пару глотков, как суетливый хулиганистый подросток, съел кусочек старой булки и с озорной мордой пошел за ней. Что там нас ждет, а? Она его вела, заметим, ведомым он никогда не был, так Адам считал всегда.
Вообще, Этель догадывалась, что во многих драматических событиях его, Адама, жизни, да и своей тоже, виновна она сама. Даже во внезапном отъезде за два дня из России в Израиль. Все произошло очень быстро, Адам ничего не объяснял, благо время позволяло сорваться вот так на раз. Утром пришел с заграничными паспортами, глаза горят, ничего толком не говорит, только бормочет: «Уезжаем, девочка, уезжаем, и чем быстрее, тем лучше, ты поняла?! Никаких звонков никому. Встаешь, собираешься, мы уезжаем. Все потом. Берешь самое необходимое, ты поняла?!». Никто их не провожал и ни с кем они не простились, потому что Адам не разрешил. Отвез их на аэродром случайный человек на дребезжавшем «москвиче». Адам заплатил ему 50 долларов со словами «должно хватить». Водитель кивнул и подтвердил: «вполне». Через три часа они улетели в Будапешт с тремя чемоданами буквально. И из Будапешта той же ночью замотанные, заботливые люди, говорившие по-русски с акцентом и ошибками, но все-таки понятно, а что надо еще беглецам и почти беженцам, отправили их в Израиль. Был месяц май. Их поселили в поселке под Иерусалимом. После этой ужасной, необъяснимой нервотрепки переезда все неожиданно оказалось чудесно, ново, свежо. Цвет вокруг был потрясающий, неожиданный. Другой запах жизни. Тревога осталась где-то далеко, не исчезла совсем, но отошла на второй план.
Через три дня она позвонила родителям из Израиля и сказала, что с ними все в порядке. «Еще увидимся, мамуля», – сказала Этель. Адам нажал на рычаг телефона.
Друг семьи, с которым Адам вырос и учился вместе в школе, не появился на горизонте ни тогда, ни потом. 14 лет, как корова языком слизала. Как в воду он канул со своими сильными руками, высокой шеей, светлыми глазами, которыми он как бы ощупывал ее. Этель заикнулась о нем однажды, из любопытства и вообще, но Адам отреагировал очень нервно, болезненно. Никакого внятного ответа на свой вопрос «а где Виктор, Адам?» она не получила. Несколько дней муж с ней после этого не разговаривал. Больше она о Викторе не спрашивала, не заикалась даже. Что говорить впустую.
Ночь была очень темная, с яркой круглой луной, висевшей в окне, со слабой полосой света на потолке спальни от лампы, которую Адам переставил в угол за тумбочку. Он поленился встать и закрыть окно, чтобы не открывать тайны ночной жизни перед жильцами. Этель же не могла переключаться из одного ночного состояния в другое и бормотала что-то не по делу. Так и оставили окно открытым. «Да, плевать», – подумал Адам. Проснулся он необычно поздно. Этель сидела в гостиной, за низким столиком на диване, пила кофе из чашки, дымилась сигарета в мраморной пепельнице. Она смотрела в громко тараторящий телевизор со своим странным завороженным, прекрасным, отстраненным от происходящего, осунувшимся утренним лицом.
– Ну, что там? – поинтересовался Адам. Он сел рядом с нею на диван и не глядя взял стакан с остывшим чаем. Сделал большой глоток. Ставя стакан на место, он разобрался в том, что показывал телевизор. Славное, прозрачное утро Иерусалима. Под восходящим светилом. Еще не жарко, свежо. На экране видны были небо, дома, дорога, тротуар. На этот спускающийся вниз тротуар передним колесом заехал автобус с развороченными дверьми и выбитыми окнами. В разбитом ветровом стекле автобуса повис обрывок скомканной, грязной ткани. Под ранним иерусалимским солнцем деловито бродили молодые мужчины в белых комбинезонах и перчатках, с пакетами в руках. Они настойчиво демонстрировали свою причастность к происшедшему. Девушка-корреспондент с микрофоном в руке вела репортаж громким, взволнованным голосом, увеличивая тональность в конце фраз.
– Пока ничего точно неизвестно. В 7 часов 32 минуты автобус номер 32а, следовавший из района Гило, был, по всей вероятности, взорван террористом-смертником. Это первая информация, которая на данный момент уточняется, – сказала девушка. Она была симпатична и обаятельна, сильно волновалась. Не могла с собой никак справиться.
– Только что приехал глава правительства. Он осматривает место происшествия. Господин премьер, несколько слов для нашего телеканала об этой трагедии, – попросила девушка.
Премьер-министр метнул в нее свой знаменитый гневный взгляд, от которого, по слухам, бледнели и замолкали боевые генералы. И закипала холодная вода в граненых стаканах. Бедная девушка осеклась и отступила в тень за спину оператора.
Огромный грузный премьер, одетый в костюм, белую рубаху, галстук, широко шагая, переступал через черные пакеты, аккуратно разложенные в ряд на тротуаре. Охранников он отбросил рукой по сторонам, «прочь, я сам». Они следовали за ним на расстоянии, боязно, но служить надо, нет? Премьер выглядел встревоженным. Он явно пребывал в возбужденном состоянии. Видно было, как шевелятся его губы, он вслух считал черные пакеты, произнося: «…три, четыре, пять, шесть, семь…». Он дошел до 14-ти, остановился размышляя, подошел к пятнадцатому небольшому пакету… и камера стала показывать толпу, сгрудившуюся вокруг и свежий зеленый пейзаж за спинами и головами этих людей. Можно было вдогонку движения камеры услышать, как премьер выругался двойным матом по-русски. Горечь и злоба звучали в его словах. Можно было пожалеть тех, кому они адресовались. Только детишек из квартала Гило из автобуса 32а никто не пожалел, никто.
Видны были и жилые двухэтажные дома метрах в ста от камеры, с козами и овцами, пасущимися на пустыре с высокой травой. За животными посматривал пастушок с оструганной веткой в руке. Рядом с ним мягко носилась по свежему, изумрудного цвета пустырю собака неизвестной породы, неловко лая на овец, шарахавшихся от нее, как от голодного тигра.
– Вот ведь какой напиток, благородный градус, ни головной боли, ни тошноты, ни раздражения. Хоть пей его всю жизнь, никаких последствий, – сказал Адам, потому что молчать было нельзя, нужно было что-то говорить. – Правда, Этель?!
Женой Адама играли серьезные страсти, с которыми она плохо справлялась. Женщина уткнулась ему в спину и всхлипнула. Белье, развешанное на балконе этажом выше, громко хлопало, надуваясь от дерзких рывков ветра из пустыни и сдуваясь после его улета обратно. Звук был похож на взрывы аплодисментов в зале. «Нельзя это пережить, мне Нинка звонила, ее соседка каждый день возила внука в школу на этом автобусе, всегда в этот час, мать отца, они очень волновались за мальчика, и бабка его, «в Израиле так беспокойно сегодня, а так я с ним, закрою», мальчика за руку держала крепко, не отпускала, везла в город, ждала у школы, и после уроков возвращалась с ним домой, за руку держала, чтобы защитить ребенка, отец с матерью работали, как сумасшедшие, все было на старухе, единственный внук, отец помчался сейчас выяснять, Нинка говорит, что плохие у нее предчувствия, очень плохие, вот какое у нас с тобой Адамчик утро после ночи, награда нашла своих героев, мой мальчик». Она зарыдала в голос, Адаму все это не нравилось. Ему мешали слезы, волнение, трагедии. Ему и без этого всего было о чем переживать и волноваться.
В окне гостиной видна была ядовито-зеленая гроздь мелкого винограда, свисавшая с балкона этажом выше. Виноград опутал балкон, создав некое подобие сплошной зеленой крыши и стен, с одинокими вальяжными, царской повадки махаонами и порхающими стайками легкомысленных голубянок и белянок, и дремлющими в наливающихся гроздьях толстыми цикадами. В особо жаркие летние дни можно было увидеть охоту за этой мелкой жужжащей живностью бирюзовой расцветки колибри, которые хищно щелкали длинными клювами, зависали, высматривая добычу, и суетными рывками налетали в гуще зелени в сонном воздухе под солнцем за пропитанием.
Адам всегда в прошлом и настоящем мечтал и надеялся на гармонию, если, конечно, это определение подходит к его мыслям. Он не любил обман, если говорить проще. Через два года после приезда в Иерусалим, в это трудно поверить, этот далекий от религии и от национальной идеи советский (бесспорно) человек, с еврейскими, как говорят, корнями, пошел и сделал себе обрезание. Ему было 25 лет, взрослый семейный мужчина, без иудейского прошлого, без соответствующих знаний, муж, воспитанный в СССР… Он сам нашел религиозного врача, который жил совсем недалеко от него (Иерусалим город небольшой), длительно поговорил с раввином из Казани, который после войны оттянул свой срок в лагере у Сталина, не перешагнув ни разу через запреты о еде, «жулики ко мне относились терпимо», говорил он без самодовольства, скудно рассказывая своим обожателям о своей жизни. Адам самостоятельно подготовился к процессу, он очень боялся операции, перешагнул через испуг, голодал двое суток, получил местный наркоз (три укола) и лег под нож, под благословение счастливой(?), да-да, молитвы раввина и его учеников…
Он пережил, конечно, все без особых страданий. Ведь всяко в жизни бывает, приходится терпеть, это Адам знал с малых лет твердо. Но все это твое личное дело и ничье кроме. Самсон, который не знал о том, что сделал Адам с собой и своей жизнью, подвыпивший и серьезный, расслабившийся и разговорившийся, вдруг рассказал, что его родственник из соседнего городка Берегово, отслуживший в Афганистане во время сложной советской интервенции, которая называлась «интернациональным долгом», попал в плен к местным партизанам. Почему он все это вдруг вспомнил, непонятно. Просто в воздухе все носится: мысли, слова, поступки – это известно.
«Кум мой сидел в яме вместе с другими бедолагами, никто точно не знал, сколько прошло времени, понимаешь?! Потому что счастливые часов не наблюдают, понимаешь? Счастье весьма относительное было у них, как ты понимаешь, Адам», – рассказал Самсон. Адам понимал его не очень хорошо. «Так вот, ребята там, пленные, чтобы спастись, делали себе в яме этой обрезание, понимаешь, Адам? Переходили в ислам, понимаешь?». Адам внимательно посмотрел на Самсона. Он ничего про него не знал точно. «Мне не все понятно, ты же трезвый. В яме, в плену, обрезание. А чем они это обрезание делали?». – «А щепкой. Поверишь?! Обыкновенной щепкой», – бодро сказал Самсон. Адам почему-то верил Самсону безоговорочно. Самсон пропускал важные эпизоды в своем рассказе, Адам не мог допустить этого. «И что? Потом что было с ними, с обрезанными?», – спросил Адам. «А ничего. Потом война кончилась, и они домой пошли, договорились с моджахедами большевики, понимаешь. Ужасная была война, Адам, ужасная. Кум говорит, что и представить нельзя весь этот ужас». – «И что с ним стало потом, с кумом твоим?». – «Ничего, в Ужгород переехал, живет там до сих пор». – «А сам-то кум твой, что? Совершил это с собой?», – попытался узнать Адам. «Неизвестно, я не смотрел, мне нет интереса, понимаешь, Богогляд. Я не любопытен», – сказал Самсон как мог равнодушно. «Ну, хорошо, неизвестно и не любопытен, я верю тебе, Самсон», – кивнул ему Адам.
Он очень хотел сказать Самсону, что вот личные обстоятельства и приезд сюда изменили его жизнь категорически. «Все началось с мгновенного необратимого бегства от почти верно заработанной колонии в Соликамске лет на 20, а завершилось внезапно и счастливо обретенной новой родиной, вот ведь как в жизни бывает», – Адам хотел это сказать, но не сказал, потому что не добрал и не расслабился. Он был вообще человеком закрытым, скованным, закомплексованным, как уже можно было заметить. Вообще же, Адам имел в виду среди прочего и знаменитую книгу «Альтнойланд» («Старая новая земля»), которую написал сто лет назад венгерский еврей Герцль, родившийся, между прочим, и умерший точно в те же годы, что и русский писатель Чехов А.П.
Самсон же в свою очередь подумал, что вот совершенно ясно с этим человеком – он настоящий ангел смерти, и не так уж и скрывает свою сущность и привязанность. «Но и я же не такой простой человек, меня на мякине не проведешь, – подумал он тревожно, – ну, не проведешь и все». Уверенности в нем не было.
Они с Самсоном немного выпивали в этот вечер, все получилось почти случайно. Не сказать, чтобы пили с размахом, были зыбкие ограничения в смысле объемов. Вечер, пустая детская площадка, темнеет, хвойный лес за шоссе, на двойных листах ежедневной газетки домашние сэндвичи Самсона в булочках (тушеное мясо, острый соус, ломтики соленого огурца – он все сделал сам по-быстрому), бутылка водки «Нарым» (1 л.), бумажные стаканчики, пучок зеленого лука со стручками перца невыносимого оттенка. Возле столика бутыль газировки. Просто, асоциально, понятно. Очень тихо. Слышен голос невидимой женщины, ворчащей на балконе на ребенка. Дворовая кошка Диана, циничное терпеливое животное тигровой масти в продольных полосах ждет на пластиковой приступке у детской красной горки, приткнулась, поджала лапки. Ждет. Вне конкуренции, как и всегда.
Адам отнесся к рассказу Самсона без волнения. Глаза у С. Биро были очень темные, Адам считал, что глаза у Самсона цыганские, этого он не произносил вслух, потому что обижать зря людей нельзя, никаких, это он выучил еще в России в своем Клину. Оба они чувствовали себя не слишком хорошо, они недобрали, градус выветривался, настроение не улучшилось. В общем, история, изложенная Самсоном, про кума и Афганистан была так себе, потому что Адаму она показалась несколько экзальтированной. Беседа зашла в тупик, водка кончилась. Щепки, обрезание в яме, ужасы войны – все это не вызывало у Адама доверия. Как услышал, так и услышал, пора по домам.
Но, вообще, откуда этот зверский интерес к страданиям, боли и крови у людей? А?!
Однажды Адам задержался на работе, был срочный заказ, который необходимо было закончить. Он позвонил жене по мобильному телефону, которые уже вошли в жизнь и прижились здесь. За окном мастерской шел декабрьский сильнейший дождь такой силы, что слышны были неуправляемые потоки воды, бешено несущейся по улице от Бар-Илана в сторону Санхэдрии не разбирая дороги. Около двух часов ночи в дверь мастерской Адама постучали. Адам открыл не спрашивая. Кто там может быть в такой час? Никого он не боялся, Адам, бывший полуночником от рождения. Это был патрульный полицейский в черной от воды униформе, в расстегнутой куртке до середины бедра и с мокрым от дождя смуглым лицом. Адам его мельком знал, его звали Альберт, он был греческий парень из Салоник, часто патрулировал этот район по ночам.
– Слушай, Адам, мы там нашли твоего соседа из лавки внизу. Лежит у фонаря, свернулся, дышит, не хотим его везти в участок, может быть, ты разберешься, жалко человека, – сказал он неуверенно. Он назвал Адама по имени потому еще, что никак не мог произнести его фамилию, известная и большая неразрешимая проблема столичных патрульных – проблемы в произношении непонятных фамилий. Не только, кстати, у патрульных. У Альберта один раз получилось что-то вроде Пококляк, больше он не пытался повторить. Так Адам и остался Адамом.
Самсон лежал возле фонарного столба, свернувшись в клубок, в неудобной для его широкого тела позе. Он был в одной рубахе, возле головы, уткнутой лицом в землю, в луже валялась его шапка. В шесть рук они смогли развернуть его и поставить на ноги. Он был в грязи, в невменяемом состоянии, но все-таки держался, опираясь на плечи Адама. Альберт держал его, обхватив за талию, второй патрульный пытался напялить на голову Самсона шерстяную шапочку с белой надписью Jerusalem на лбу. Адам изо всех сил сжимал его левый локоть.
«Пошли Самсон, пошли от греха», – сказал Адам. Что-то на мгновение проснулось в большой голове человека из Мункача. Он утвердительно замычал и внезапно сделал два шага прямыми ногами, внушив всем надежду. Короче, минут за 10 они дошли и поднялись до дверей мастерской Адама. Альберт простился с ними душевно, попросив Адама доставить Самсона здоровым и красивым домой. «Постараюсь, – сказал Адам, – делать нечего. Заезжайте завтра, господа, вас ждет сердечная благодарность». Усадил Самсона на свой стул с ручками по бокам, стянул башмаки и носки, включил чайник, обогреватель переключил на полную мощность, в кружку положил два чайных пакетика, выдавил половинку лимона и поискал сахар на полке. Сахара не было.
К четырем утра, простившись с полицейскими как мог сердечно, Адам привез Самсон Данилыча домой. Дождь не прекращался ни на минуту. Оксана не спала, переживала на кухне за жизнь мужа. Она пыталась пить цветочный чай с медом из киббуца Яд-Мордехай. Мед был в глубокой миске, она глубоко зачерпывала ложкой мед и глотала содержимое, не чувствуя вкуса. Лицо у нее было белоснежное от волнения. Мед был налит в миску, которую они с мужем расписали красными и синими цветками. Самсон был, как говорят в другой реальности люди, никакой. Но живой. Смотрел в пол и стоял на ногах неуверенно. Но стоял. В грязной подсыхающей одежде.
«Как же не плакать-то, Адам, вон какие страсти на улице, рвут злодеи без передыху честных людей, а Самсон ведь наивный, как дитя малое, его обмануть и заманить – это как я не знаю что», – быстро причитала она, вытирая слезы ладонью с широкого лица. Если честно, то с ее Самсоном лучше всего не связываться, он мог совершить любой поступок, это было написано на его дерзком лице. Но Оксана совершенно не была объективна, не могла быть объективна. Она принесла из ванной таз, налила в него кипятку из чайника, насыпала в воду горчичного порошка из пакета и поставила в таз босые ноги Самсона. Он смотрел на нее без интереса, свет в глазах не появлялся. Самсон даже не заболел после этой истории, только расстраивался из-за полиции и забот Адама. Детей у них не было, «бог не дал», говорил Самсон Данилыч.
Через день к семи утра Самсон съездил в главный полицейский участок напротив православной церкви на Русской площади, нырнул под шлагбаум, затем была проходная с не слишком любопытным постовым, даже не кивнувшем гостю. Полицейский смотрел в сторону, Самсон прошел дальше. Под аркой в комнате для жалоб со стенами, заклеенными портретами разыскиваемых нарушителей закона (все они издалека производили впечатление одного и того же злодея), он передал дежурному для старшего сержанта Альберта Константина в нарядном цветном прочном пакете две бутылки коньяка 777 и коробку шоколада «Элит». Альберта на службе не было, он отсыпался дома после дежурства, и Самсон отдал после некоторых раздумий посылку дежурному по городу, тучному иракскому мужчине. Дежурный забрал пакет с подарками широким жестом. «Иди, человек, здесь нельзя», – раздраженно сказал он Самсону. Тот постоял-постоял, повернулся и ушел, чего стоять, чего ждать и искать у хамов?
Выйдя наружу из участка, Самсон увидел, что у входа в православную церковь напротив стоят несколько женщин в платочках и чего-то ждут. Он подошел к ним, пропустив синий патрульный «форд». Он сказал той женщине, что с краю: «Если вы на службу, то поставьте свечку за здоровье раба Самсона, вот деньги». Он протянул ей купюру, которую не глядя извлек из кармана брюк. «Не надо денег, свечку поставлю, пойдите проспитесь, любезный», – отвечала дама величественно. Она была значительна и объемна. В упор его не видела своими васильковыми глазами, пропойцу. Самсон поежился, кивнул ей, бедный, что, «конечно, уже иду», и обреченно побрел к машине, которую оставил на недавно заасфальтированной стоянке на Навиим прямо напротив фалафельной йеменита, который стал ортодоксом после счастливого спасения (ни единой царапины на теле, но, конечно, глубокая рана в душе) во время нападения террористов. Но постарел, брат, постарел.
Адам только что вернулся домой, на кухонных гонконгских часах стрелки показывали 7 часов 51 минуту вечера. Темно за окном, все сверкает от воды на улице. Сразу за ним в дверь коротко позвонили. Пришел Самсон. Он занес Адаму бутылку виски «Teacher» и копченую курицу, которую купил все у того же Павла Борисовича. К этому прилагались два багета из пекарни, соления и так далее. Благодарный и скромный Самсон верил в товарные отношения. К тому же он был очень сентиментален.
Самсон сказал с порога: «В общем, спасибо тебе, Адам Витальевич, выручил ты меня, я в долгу перед тобой». Голос его был хриплым. Ему было немного неловко, было видно издали. Адам тоже смутился в этой сцене, поставленной слабым, но искренним режиссером известной театральной школы. «Все должно быть похоже до боли, соответствовать, здесь и сейчас», – говорил главный постулат ее. Неожиданно Самсон подумал, что этот суровый мадьяр, вглядывающийся в него с так называемой бесконечной благодарностью, может увидеть в его зрачках, согласно поверью, изображение того, с кем он разбирался тогда поздно вечером, почти ночью, в холодном гневе 14 лет назад в Теплом Стане на улице академика Варги у Тропаревского лесопарка. Не смог удержаться. Не сумел взять себя в руки, да что ж теперь говорить, через столько лет. Но поведение его было тогда постыдное, безобразное. Разве нет?
Адам быстро подавил жуткую мысль и предложил Самсону зайти и присесть за стол: «Давай Самсон, будь любезен». – «Извини, домой мне надо, Оксана ждет с ужином, в другой раз, хорошо. Еще раз большое спасибо тебе, не забуду». Он не хотел говорить больше, потому что Этель прислушивалась к их разговору, как он думал, она стояла в коридоре за его спиной с горкой детского белья в руках. Самсон надел свою шерстяную гуцульскую шляпу крисаню, с короткими полями и с цветком в тулье, вздернул крепкий подбородок в сивой щетине и вышел прочь, аккуратно прикрыв за собой входную дверь Богоглядовых, которая несмотря на нарядный вид под лакированное дорогое дерево, похожее на мореный дуб, была тяжелейшей, как его судьба. У него давно было желание спросить у Адама, о чем он так долго беседует по телефону в той одинокой будке, установленной на вершине холма в 7 утра, с кем и так далее, но все не складывалось и не складывалось.
Адам из кухни видел в открытую дверь, как Этель стоя, как завороженная, смотрела большой телевизор, купленный недавно. Русский телеканал показывал концерт, посвященный какому-то неизвестному чтимому населением празднику. Рослая очень красивая певица в красного цвета платье с большим декольте, открывавшим почти полностью молочного цвета грудь, с алым ртом и близко сидящими зелеными глазами в сопровождении небольшого эстрадного состава пела в неизвестном месте головокружительное танго, написанное итальянцем Джованни Раймондо. Вот эти томительные слова, которые выпевала женщина: «Мне сегодня так больно, слезы взор мой туманят. Эти слезы неволно я роняю в тиши. Сердце вдруг встрепенулось, так тревожно забилось, все былое проснулось. Если можешь, прости!».
Та-рарира-рара… тарарира-рара… туманят, пытался подпевать Адам. Он был какой-то расслабленный и какой-то обвисший, кивал в такт музыке, жмуря глаза от удовольствия. Он бывал самым разным человеком. Повторял за певицей сквозь умильные слезы: «…эти слезы невольно я роняю в тиши.. тара-рирара… проснулось… если можешь прости». Он был абсолютно трезв, иногда независимо ни от чего, расслаблялся вот так или сходным образом.
– Давай ужинать, Этель, – сказал Адам, с трудом вернувшись в этот вечер и дом, – я очень голоден.
– Давай, – сразу согласилась женщина. Она оставила в гостиной на столе стопку белья, и походкой, которая всегда сводила с ума Адама, пришла в кухню.
– Ты похудела, кажется, – утвердительно сказал Адам. Он был безмятежен на удивление.
Все-таки головокружительная рыжеволосая, белокожая, зеленоглазая, с высоким задом Этель была женщиной другого жанра. На столе расположился сытно пахший свежим хлебом, солениями и печеным мясом пакет Самсона, чтобы он был здоров и жил 120 лет. Они поужинали по-свойски, он кормил ее с ложечки политым яблочным уксусом овощным салатом цвета итальянского или похожего на него венгерского флага, она накалывала на вилку куриные волокна с хрустящей как бы сухой кожицей и осторожно вкладывала ему в рот. Он ее поил чаем, она подливала арачку в его стопку. Если бы кто смотрел на все это со стороны, то мог бы и позавидовать. Никто не смотрел, никто не завидовал, и слава, как говорится, богу.
– Я же все знаю, Адамчик, – шепнула Этель ему, глядя в сторону. Он кивнул, что понимает смысл сказанного. «Конечно, я знаю, что ты знаешь. Надо забыть как можно быстрее и сильнее», – сказал Адам жене покладисто. Он не позволял себе плыть навстречу желанию. «Это ненужное знание», – объяснил он. «Пятнадцать лет пытаюсь забыть, – пожаловалась она, – пятнадцать». Все это происходило под пристальным взглядом сурового старика в парике, который был изображен на литографии, висевшей на стене в кухни напротив стола на высоте человеческого роста. Если вы еще не узнали его, то подскажем: Йоганн Себастиан Бах. Когда-то Этель училась в московской консерватории, уехала, а точнее, убежала с мужем и сыном в Иерусалим, с последнего курса обучения, класс фортепьяно. Ни о чем не жалела, была настоящей женщиной. Она очень хорошо знала, что в СССР действует смертная казнь, мораторий на нее был введен позже
Вообще, люди – существа не слишком благодарные. Давно известно. Но Самсон сохранил в себе благодарность другим за добрые дела по отношению к нему.
У Этель был родной дядя, который уехал еще в 70-е из Москвы. Он жил с женой в Нью-Йорке, очень помог им с Адамом, когда Этель с ним связалась по телефону и поговорила по душам, плача, вспоминая, но не вдавалась в подробности, потому что боялась. Адам был с ним не знаком. Дядя приехал в Иерусалим с женой к ним в гости, жил в гостинице «Амлахим» («Королей») на площади Франции чуть дальше главной синагоги по той же стороне на улице Короля Георга. Дядя был толковым инженером-проектировщиком, у него была своя строительная контора во Всемирном торговом центре на 79 этаже. Сотрудников в его конторе было двое: он и его жена, тоже строитель, тоже толковый специалист, его сокурсница.
Дядя и его жена, люди в районе шестидесяти лет, выглядели типичными американскими туристами: немолодые, скромные, одетыми так, как в Израиле не одевались. Иначе говоря, дядя, импозантный седой мужчина, приехал в июне в костюме из трех составляющих, жена была в сапогах. В первый же день они переоделись в более легкие наряды, но Этель запомнила и часто потом говорила Адаму: «Растерянные какие, ну, точно, как мы по приезде, но мы-то ничего не знали, нам простительно, а они?». – «Им тоже простительно, Этель», – поправлял Адам.
Родственники были людьми энергичными, сердечными, любознательными, своими. Очень корректными. В Израиль за все годы они приехали впервые. Удивлялись, восторгались, спрашивали «а это что? а это почему? а это кто?» и так далее. Они выполнили все намеченные планы. На многие вопросы им смогли дать ответы Этель и Адам. «Смотри, Додя, какие молодцы, без году неделя в стране, а уже так много знают, причем оба, невероятно», – восхищалась жена дяди Этель, выходя из мемориала Яд Вашем. «Ах, все это ужасно, невозможно, нельзя поверить», – добавила она, смахивая невыдуманную слезу из угла глаза. «Ужасно». Муж ее молчал, выглядел взволнованным.
Но это были милые, работящие люди, которые не кичились своими успехами. Они помогли родным беглецам, не вдаваясь ни во что и не спрашивая ничего. Научились скромности в Америке, или такими они туда прилетели, неизвестно. У Стены они раздавали сотенные купюры многочисленным попрошайкам всех возрастов, Давид Самойлович в мужской половине, Карина Савельевна, с прозрачным сверкающим камешком в золотом колечке на безымянном пальце, прислонясь к Стене в женской половине, неожиданно истово молились, повторяя слова из брошюрки с русской транскрипцией… Этель неожиданно гордилась этими людьми, которых знала в Москве не очень хорошо, ну, дядя, ну и что? А вот оно что.
Давид Самойлович без особого ударения сказал Адаму в ответ на удивленное выражение лица после выдачи очередному смуглому бородачу сотенной: «Раз человек просит, значит надо помочь, основной принцип жизни». Местная еда гостям столицы евреев показалась «слишком пряной, избыточной, на наш вкус», как признался после обеда в пригородном ресторане переевший жареного мяса, хумуса, риса дядя Давид. «Не для меня все это, а остальное даже очень и очень», – сказал он веско.
Они с Кариной приезжали еще раз в Иерусалим, и опять это был удачный визит для всех. Даже к местной кухне они отнеслись лучше, чем прежде. Более терпимо, скажем так. Наверное, привыкли. «Вот выйдем на пенсию и приедем сюда жить к вам, что говорить зря». Они дважды ездили в экскурсии по Израилю. Одна из экскурсий была на юг страны, другая – на север. Им понравилось всюду, но юг произвел впечатление просто неизгладимое. «Были в лесу, высаженном за 30 лет государством. Называется Ятир, 4 миллиона посаженных людьми деревьев, представляешь, Адам?! Хочу там работать лесником, только закончу с работой в Нью-Йорке и приеду наниматься. Им нужны лесники, я еще хоть куда, держат мне место. Дал деньги на этот лес, какие были с собой», – рассказал он за ужином. Он забывал про еду и питье, говорил восторженно взахлеб, Карина одобрительно кивала, что «да, приедем любой ценой и наймемся лесниками в лес Ятир. Я видела рысь с черными кисточками на ушах, видела сову и двух ястребов, лес просматривается насквозь, зеленый, желтый, невероятный, да». Два немолодых человека изначально из Москвы, потом из Нью-Йорка, неожиданно для себя добрались до некоторой сути в сухом желто-зеленом лесу неподалеку от деревни Сусия, в которой жили 1500 лет назад иудеи. Конец марта, дождливый и прохладный, очень им помог. На столе было установлено блюдо с огромными желто-красными ягодами сухой клубники. «Нереально все», – приговаривала Карина, женщина в районе 60, даже старше. В первый раз они приезжали сюда в июне, им тогда было не до поездок и экскурсий. А теперь вот лесники, а что?! Вот как они задумали, так, казалось, и будет, не может не быть. «Через год ждите старичков», – твердо сказал Давид.
Но человек предполагает, а он там наверху, как давно известно, располагает. Все это знают, но часто забывают.
Уже в том июне очередной безумец, любимый двоюродный брат иудеев, семитский юный красавец из самарийского города Калькилия взорвал на себе 20 кг взрывчатки вместе с гвоздями и металлическими шариками в молодежной толпе при входе на популярную дискотеку. Погибли еврейские дети (21) подросткового возраста. Генерал-бульдозер, руливший в то время страной, обещал коллегам разобраться и направить в Иудею и Самарию для усмирения шпаны войско. Выполнение этого обещания заняло у него 9 месяцев ровно, он это сделал и все-таки придавил террористов. Что-то у него сместилось тогда, у бедняги, за эти месяцы, и он создал пугающую картину нового Ближнего Востока. Он считал, что военные генеральские игры в закрытой комнате Генштаба продолжаются, и передвижение по песку игрушечных танков и солдатиков в большом загоне отражает реальную действительность. Эти игры не всегда совпадают с настоящей жизнью, все это знают. Главное, что и он это знал. Но мы все равно не будем этого премьера здесь топтать и ругать, в конце концов, он свободный и заслуженный человек, так он видел ситуацию и понимал ее. И у него тоже есть право на ошибки, нет?
Потом Этель, ожидавшая детей из школы с обедом, позвонила Адаму после обеда на мобильник и сказала, что в Нью-Йорке происходит что-то непонятное. «Сама видела, Адик, в новостях. Вроде бы какой-то самолетик, чуть ли не прогулочный, влетел поутру в Нью-Йорке в Башню ВТЦ (Всемирный торговый центр), из которой валит теперь дым…» – Этель была настоящей рабыней телекартинок и музыки, и вообще… «Что такое, Адам?» – она всегда задавала вопросы мужу, который был для нее главным (единственным?) советником, советчиком, объяснителем, сторонником.
«Давиду позвонила? Звони ему, Карине звони», – сразу сказал Адам. Он тут же нашел в компьютере новостную американскую программу и все увидел сам, зрелище было необъяснимое и пугающее.
– Никто не отвечает, – неужели что-то случилось?! – в голосе ее звучала надежда на его ответ.
– Случилось, уже случилось, – муж ее был раздражен и взволнован, – не паникуй, звони все время, я тоже сейчас позвоню.
Нет нужды повторять, что ни в тот день, ни потом дозвониться до Давида и Карины у них не получилось. Масштабы происшедшего выяснялись с каждым часом и днем. Самолетов с самоубийцами, атаковавшими Штаты, тогда было четыре… Все выглядело ужасно. «Апокалипсис сегодня», – был такой фильм, не про это, но очень похоже. Этель много плакала. Дети, и так-то не слишком шумные, ходили притихшие и не смеялись счастливыми беззаботными голосами.
Потом от Карины пришло долгожданное письмо. «Простите, что давно не писали и не разговаривали с вами. Просто не было сил, была дикая волокита, суета, все отнимало очень много сил и времени. В тот день я пришла на работу к 9, как всегда. 79 этаж. Сняла туфли и надела домашние тапочки, так много удобнее, никого нет, ноги не затекают. Давид уехал оформлять договор с большой фирмой в другой город. Я была одна. Когда все произошло, ко мне заглянул управляющий этажом, есть такая должность, и сказал, чтобы я немедленно уходила. Ничего неизвестно точно, но рисковать нельзя. Лифты все работают, давайте, госпожа, не ждите. Я как была, в тапочках, побежала к лифтам. Народ метался, все были возбуждены, очень громко говорили. В коридоре я потеряла тапки, сначала правый, потом левый. Пошла в чулках, несколько раз мне наступали на бегу на ноги, я ничего не чувствовала. Лифт был переполнен, но двери закрылись, и он начал движение вниз. Через несколько секунд прозвучал взрыв, все содрогнулось, и лифт остановился, к счастью, на этаже. Мужчины сумели раздвинуть двери лифта, и мы все выскочили на площадку. Перед моими глазами была цифра 72. В воздухе стоял очень сильный запах горящего пластика и краски, мы пошли к лестнице и начали спускаться вниз. Паника была жуткая. Какие-то крики, междометия, мольбы метались над нами.
Мы быстро шли вниз, пути этому не было конца. Навстречу нам по той же лестнице бегом поднимались пожарные и полицейские, у них были совсем молодые лица, на них отражалось волнение и беспокойство. Я запомнила несколько этих ребят.
Сзади меня несколько раз кто-то сильно толкал в спину, но упасть было невозможно из-за тяжело дышавших людей, бежавших передо мной. Что-то все время сыпалось с потолка и стен, на площадках с потолка лилась вода. Все это создавало дополнительный шум, усугубляя ощущение смертного страха. Потом разом погас свет, где-то в районе 40-го этажа, точнее сказать не могу. Что-то происходило с моими ногами, я их не чувствовала. Шаги были мелкими, частыми, все так бежали. Кто-то гулко крикнул, перекрывая шум, что надо торопиться как можно сильнее, «быстрее, я прошу всех поторопиться, еще быстрее…».
Лобби нашего здания было засыпано осколками стекла и камнями. Толпились люди, которые почему-то не могли выбраться на улицу. Я протискивалась между мечущимися, кричащими непонятные слова людьми по этому опасному полу, совершенно не чувствуя боли, к выходу, к вылетевшим стеклянным дверям, и вышла на задымленную улицу, похожую на место активных военных действий.
На тротуаре, заехав на него передними колесами, стояла жуткая полицейская машина с распахнутыми дверьми. Ко мне подбежал тучный чернокожий полицейский и, взяв под руку, вывел меня подальше от здания, от которого отваливались куски камней и с треском бились об асфальт. Мы отошли на несколько шагов, и я села в санитарную машину со включенным мощным двигателем.
Эта скорая отвезла меня вместе еще с тремя ранеными от этого места. Ноги у меня были в крови, очень болели. Порезы мои обработали, перевязали, дали какие-то пластиковые бутсы. Вкололи два или больше укола, не знаю. Потом мы доехали до общественной больницы.
В коридоре у приемного покоя вдоль стен лежал ряд носилок с темными мешками, застегнутыми молнией доверху. В мешках этих, по моему разумению, лежали погибшие люди. Я хотела попасть домой и дозвониться до Давида, больше ничего не хотела. Никаких документов и денег у меня с собой не было. Война, не до документов, нет?! Убежала со своего 79 этажа, как говорится, «как стой». Я не думала о документах, испугалась до ледяного кошмара в сознании, до подгибающихся от ужаса коленей.
В больницу все время привозили и привозили раненых в драных одеждах. У этих людей был совершенно очумелый, чумазый вид. В приемном покое был запах дыма, гари и еще чего-то отвратительного. Через какое-то время я услышала страшный грохот. «Рухнула Южная башня, сложилась и осыпалась, как карточный домик», – сказала испуганная медсестра, похожая на певицу Диану Росс. Черное облако накрыло город. Всемирный хаос победил людей. Все мы были на неотвратимой дороге в Лету, все. Такое ощущение осталось во мне от тех минут и часов.
Я вышла на улицу, сбивая ноги и сильно хромая от боли подошла к краю тротуара. Меня сразу же подобрал проезжавший автомобиль, которым управлял мужчина c взъерошенными сивого цвета волосами, с порванным на плече по шву пиджаком, бескровные щеки с темными разводами гари, глаза как у чудовища из фильма ужасов. Так выглядит человек, вырвавшийся из ада. Но, вообще, он выглядел настоящим сыном Сатаны. Он остановился, кивнул мне, и быстро сказал: «Давайте, мадам, денег не надо, не бойтесь, садитесь, едем отсюда».
Он меня буквально спас, этот человек. Имени его не знаю, номера машины тоже не знаю, какой марки машина не знаю, ничего не знаю. Совершенно непонятный человек, разгадывать его у меня не было и сейчас тоже нет сил. Он довез меня до нашего дома в Нью-Джерси, высадил и не прощаясь поехал дальше, где-то он, по его словам, жил неподалеку. Я непонятно как, одним движением залезла в дом через окно в кухне, помнила, что оно не заперто. Начала звонить Давиду, ответа не было. Приняла душ, горячий. Сначала в одежде, потом смогла раздеться, сидя на полу, приняла еще раз душ, потом холодный, опять горячий. Выпила, как воду, три четверти стакана виски без льда, не чувствуя вкуса. Попила воды из-под крана. Что-то начала соображать, но не отчетливо, в каком-то густом тумане. Через час по городскому телефону позвонил Давид, он был в порядке, до них злодеи не долетели…».
Письмо от Карины пришло утром, никого, кроме Этель, дома не было. Внимательно прочитав аккуратно написанную от руки страничку с изображением в верхнем правом углу листа какого-то 7-этажного аккуратного здания, Этель включила громоздкий кассетный магнитофон желтого цвета фирмы SONY, стоявший под кухонным шкафчиком на резиновой нарядной салфетке у раковины. На салфетке было написано специальным шрифтом «all you need is love».
«Музыку надо послушать, ничего не знаю и знать не хочу», – прошептала она, успокоенная, что вот все живы и почти здоровы, но все равно вселенская тоска схватила ее сердце, сковала дыхание, больно подсекла ноги под коленями.
«Бах может помочь, кто же еще, когда бес мой на работе всегда и всегда, поможет только Бах», – подумала женщина без злобы. Этель взяла магнитофонную кассету, лежавшую перед ней на столе, вложила ее в отскочивший кармашек магнитофона, задвинула обратно в тело механизма и нажала на кнопку. Зазвучавшая музыка идеально подошла к ее состоянию. Она взяла сигарету из черной плоской пачки, откинулась на спинку стула, и испачканное слезами лицо ее бессильно опустилось к груди.
«Токката и фуга ре минор» Иоганна Себастьяна Баха всегда помогала ей в жизни и по жизни, помогла и сейчас, повергнув женщину в состояние, которое можно назвать спасительным, очищающим, счастливым сном. Так оно и было. Адам иногда говорил, что это музыка запредельная и непостижимая, которую часто и много слушать невозможно. У Этель как в тумане кружилась голова, ее настигала томительная благодать, которая была так необходима этой женщине. Она как бы заново каждый раз узнавала эти звуки.
В дверь позвонили. «Кого же это черт принес?» – прошептала она. Этель вышла из оцепенения, и с трудом разогнувши стан, сделала четыре шага. Подойдя вплотную к дверям, взглянула в глазок. На площадке переминался с ноги на ногу сосед сверху, незабвенный Рома Токарь. Это был наголо обритый, усатый, красивый, ярый, одаренный, круглолицый, распутный мужчина, вышедший на преждевременную пенсию. Некоторые детали облика и поведения заставляют думать о том, что он сластолюбец. Он находится в постоянном поиске любви. Его принцип жизни – «все можно».
Голова с мощным лбом, маленькие подвижные глазки, все замечающие, каждую ложбинку, каждую выпуклость, все детали, всех входящих и выходящих. В России занимался по молодости боксом. От этого немного горбится. Руки его малоподвижные, он часто складывает их на груди крест на крест, выражая этим жестом любое чувство: внимание, раздражение, удивление, выжидание и так далее.
Несколько раз он подкатывал к Этель, она на него не реагировала. Он не настаивал, потому что явно побаивался Адама, который был послабее физически и не так умел драться, как он. Но что-то в этом Адаме напрягало Романа Евсеевича Токаря, непонятно что, необъяснимое и пугающее. Некий ледяной проблеск во взгляде, некий упрямый желтый неукротимый огонь, нечто люциферовское, что нельзя увидеть и понять, но можно лишь почувствовать. Потому-то Токарь не был слишком настойчив в поползновениях. Хотя полностью идею соблазнения Этель он не оставлял. Мало ли что, а!
Он серьезно занимался писательской деятельностью, время у него было, строчил, так сказать, слова направо и налево. Слева направо, напомним, только так. В узких столичных кругах, приближенных к так называемой русской зарубежной литературе, самые изощренные и суровые критики отмечали творчество Токаря и утверждали, что это «небезынтересно, самобытно, органично, ну еще ему немного добрать… чуть-чуть». Токарь часто путал жизнь и литературу, что было известной проблемой.
Он был симпатичен и умилительно привлекателен со своим старомодным девизом «Ромику все можно», со своим внешним видом среднего вида хищника, со своими загребущими руками, да и всем прочим. Просто он не дотягивал до Адама, до охотничьего, беспощадного взгляда блекло-желтых глаз, которые некоторые ошибочно определяли как карие.
Он нравился Этель, которая ни в коем случае не хотела повторения той ужасной ситуации, вызвавшей их бегство из России. Адам был плохо предсказуем, загадочен, и она очень боялась, что тот московский кошмар может вернуться. Ничего-то она не знала точно, только догадывалась, но и этого было достаточно.
– Кто там? – спросила Этель фальшивым голосом.
– Сосед сверху, Романом звать, здрасьте, дорогая, – Токарь всегда был бодр и весел, его, в известном смысле, заботила только национальная идея и ее состояние. – Простите меня, Этель, мне позарез нужен мускатный орех, у вас же есть, – его узкие губы кривились во время разговора. Он казался насмешливым. «Погоди-погоди, смейся до прихода Адамчика, вот он придет», – не без злорадства подумала Этель. «Зачем это ему мускатный орех, а?».
При Адаме Токарь как бы сдувался, серьезнел, склонял голову в знак того, что еще не сдается окончательно, а уступает позиции. Но ироническая улыбочка с его круглого пригожего лица исчезала, как будто ее и не было.
Токарь зашел внутрь, шагнув только после того, как он замер на мгновение над порогом. Вступил с левой ноги. Он понял, что кроме Этель никого в доме нет. Подобие всегдашней наглой улыбочки появилось на его лице. Этель, всегда наблюдательная и не склонная к приукрашиванию действительности, отметила, что «все-таки его губы не для поцелуев, не для любви, ха-ха, но это, однако, и грустно». Этель была полна сложных, дерзких и иногда противоречивых мыслей.
Токарь уселся в кухне у стола без скатерти, не спрашивая на то разрешения. Он сидел не развалясь, в достаточно свободной, но не наглой позе, постукивая по полу помятым, видавшим виды башмаком со сбитым каблуком. Токарь тоже любил пешие прогулки, отправляясь в свои походы в брезентовых выцветших шортах, в этих самых старых ботинках, в застиранной советской байковой рубахе с длинным рукавом, расстегнутым воротом, и в шляпе без полей. Он тоже все исходил, все потрогал, все выучил, со всем сверился и во всем убедился, что правда, так все и было, как он учил наизусть в СССР. Он жил здесь очень давно.
– Сделать вам бутерброд, Рома? – спросила Этель гостя устало.
– А сделайте, Этель, с чем, однако?
– С маслом и сыром, пойдет? Простой свежий хлеб, и поверх масла и сыра ломоть помидора, и крошеный острый перец, да?
– Идет, очень жду.
Она сделала ему три роскошных острых бутерброда, цветных, аппетитных, толстых, калорийных, жирных. Батон, порезанный под углом, щедрым ломтем, масло и сыр обильны, как и помидор и перец. Этель поставила перед ним тарелку с бутербродами и кружку с чаем, в котором темнели листья мяты, горшок с этой травой стоял на балконе.
Токарь съел это все так, будто у него двое суток крошки во рту до этого не было. Аппетит у этого джентльмена был всегда, удивленный взгляд Этель подстегивал его. «Не угомонится никак, ничего себе прицепился», – она была очень довольна ситуацией, несмотря на все опасения. Губы ее были приоткрыты, обнажился влажный сверкающий ряд безупречных зубов, меж которых виднелся темно-розовый язык. Завершали королевский облик таинственные семитские соблазнительные глаза с близоруким блеском.
Короче, привлекательнейшая прелесть греха находилась в фаворе в этот утренний час на уютной кухне семьи Богогляд. Токарь накрыл ее руку своей крупной ладонью, сделав это открыто и почти честно. «Ничего он не боится, вот это да», – восхитилась Этель. У нее вообще было скрытое состязание с женой Токаря. Они состязались во всем: в одежде, в обаянии, в привлекательности, в оригинальности. В походке. Сейчас кисть Этель растворялась в ладони Токаря. У Адама рука была изящнее, страшнее, желаннее. На кухне семьи Богогляд складывалась некая ситуация, которую трудно было назвать подконтрольной.
У Романа Токаря в углах рта с узко очерченными губами видна была усмешка, никакого напряжения, расслаблен, уверен. Этель всегда обращала пристальное внимание на руки. В салоне у них висела репродукция картины Альбрехта Дюрера «Руки». Самсон Биро с трепетом принял заказ на рамку для этого рисунка. Он объяснил свое волнение Адаму тем, что «отец Дюрера из наших, он мадьяр, из Айтоша возле венгерской Дьюлы, переехал в Германию, хотя это была в те времена одна страна. Но точно не помню, надо проверить. Запомните Адам, он Ajtоsi». Адам проверил и выяснил, что все это правда, большая мадьярская правда. Альбрехт был одним из 18-ти детей венгерского ювелира, точнее, третьим. «Он гений, наш Альбрехт Дюрер, а? Адам?» – с некоторым вызовом спросил Самсон. «Я не раздаю таких эпитетов, но, наверное, гений», – признал Адам, он не совсем понимал предмет разговора. «Вот, и я говорю, а то все Шагал, Сутин, Модильяни, все гении, все ваши, бу-бу-бу и бу-бу-бу, а вот и наш не хуже, раньше всех и лучше всех», – приговорил Самсон с удовольствием и торжеством. Никогда его таким Адам не видел и даже не догадывался о страстях, бушующих в этом человеке. Он был удивлен. Век живи, как говорится, век учись.
– Альбрехт вкалывал как каторжник, большой труженик, мы, венгры, и вообще очень большие работяги, – Самсон вещал и поучал, изменился на глазах, скромный человек из Мункача. Он почти скандировал свои слова, побеждал, кого, однако, и в чем? Вот что значит национальное самосознание и самоидентичность.
Самсон оглядел лист картона с изображением рук, измерил края металлической линейкой и в заключение сказал Адаму: «Завтра зайди, сделаю, а то все гуляш и гуляш, а у нас вон кто есть, вон какой». Рамку Самсон сделал со всей своей карпатской душой: просто, безыскусно, изящно.
Скажем так, «Руки» Альбрехта Дюрера получили достойное обрамление. Согласно легенде, это были руки его брата, который работал в шахте, оплачивая обучение Альбрехта. Так они договорились в детстве, детей у отца было очень много (18 – большинство умерло в младенчестве), и оплачивать учебу родителям было нечем. После учебы одного другой брат должен был пойти учиться, а отучившийся – работать в шахту. Но шахтер отказался идти на учебу, о которой он так мечтал много лет, заявив, что руки его изуродованы тяжким трудом, пальцы поломаны, и пусть будет так, как есть. И так и было. Неизвестно, правда это все или нет. Но согласно той же легенде, руки на рисунке Альбрехта Дюрера – это руки того брата, работавшего на оплату учебы и отказавшегося от договора с Альбрехтом. Все это рассказал сердито Самсон Биро. Адам слушал его внимательно. Запоминал. Но вообще, все эти народные сказания и легенды ему не нравились, он им не верил и не восхищался мудростью простых людей.
«Таинственные люди живут в Закарпатье, большая загадка», – подумал Адам абсолютно серьезно, но вслух ничего не сказал, потому что желал сохранить за собой скромность и умеренность, которые считал очень важными в своей мужской жизни.
Этель выдернула свою руку из-под горячей кисти Токаря, проведя ею по поверхности стола, как будто стирая вожделение. Она спрятала обе руки у себя в ногах, где-то в районе колен, не найдешь, не достанешь, сладкий негодяй Токарь. «На тебе, проходимец, на тебе, аферюга», – совершенно по-московски подумала Этель. Токарь немного покраснел, заалели его небольшие прижатые к голове красивые уши, которые должны были бы быть изуродованы этим его зверским боксом, ужасный затылок его надулся и стал похож на что-то бесформенное и очень некрасивое, глаза набрякли и чуть ли не слезились.
Он не смирился ни с чем, не принял этого приговора. Но ничего уже нельзя было сделать, сегодня и здесь Роме Токарю ничего не отломилось, ничего сладкого и пикантного. «Без меня теперь вот все», – с облегчением сказала Этель, она злорадно победила себя и чуть ли не показала ему свой алый красивейший язык. Улыбнулась и сдержалась: «Ну, тебя, Ромка. Противный».
Руки Токаря казались чуткими и сильными, но стоит подчеркнуть, что они были только сильными. Он не понимал женщин, для него существовало только его желание и все. Он отступил в этой ситуации с Этель сразу. Он не боялся, тревожился несколько, не больше. Ну, не хочет она и не хочет, в другой раз захочет, не трагедия. Этель сразу поняла его, и это огорчило женщину неизвестно почему. Они очень сложны, женские люди, при всей простоте их желаний и устремлений, как вы знаете.
Токарь в своем пенсионном режиме каждый день вставал в 5 утра, даже раньше, быстро собирался, бесшумно спускался с третьего этажа и уходил в темноте на прогулку. Возвращался к 7, народ уже ждал на автобусных остановках, возвращался с утренних молитв. Токарь, сделав круг, проходил мимо той самой телефонной будки на вершине их достраиваемого холма. В будке обычно спиной к улице стоял Адам Богогляд и о чем-то беседовал с невидимым собеседником. Такое Роман наблюдал не раз и не два. «С кем можно говорить в шесть тридцать утра, интересно, так увлеченно и с таким запалом?» – думал походя Токарь. «И почему не из дома звонит, а?».
Все это отмечал Роман Токарь, глазастый внимательный человек, и шел дальше. «Не мое дело, какая разница», – думал он, ускоряя шаг, который и так был размашист и энергичен. Он совершенно не уставал, не задыхался, несмотря на свои 54 года, наличие лишнего веса (5 кг) и посторонние мысли о жизни и сути ее. Он со счастьем глубоко вдыхал в себя ароматы мокрой с ночи травы, бурой тяжелой земли, запахи мирта, лавра, розмарина, миндаля, молодой иерусалимской сосны, в изобилии обрамлявших его путь по-субтропически буйно и ярко.
За шоссе в лесу Рамот, населенном шакалами и косулями, высокими скачками пересекающими зеленые глубокие балки, гулко крикнула сова, оповещая наступление дня. И застыла. Желто-зеленые круглые глаза широко распахнуты. Устала. Красавица. Спит. Все это в густом темном лесу на границе с пустыней и среднегорьем Иудеи. Еще здесь был Иерусалимский лес в другом конце города, тоже насаженный людьми, хвойный, небольшой, возрастом за 50 лет, но набравший крепости и раскинувшийся компактно на террасах, засыпанных мхом, песком, пожелтевшими иголками, упавшими с деревьев. Токарь жил здесь уже 25-й год, приехав в том выдающемся мае, когда выборы назвали новую партию власти. Но все равно он никак не мог привыкнуть к цвету, движению и запаху этой земли. Не получалось у него с привычкой к этой жизни никак.
Токарь был очень общителен, подбирая чужие слова и мысли, как скопидом, хозяин чужих чаяний и надежд. Он был поклонником и целителем сурового Шопенгауэра, очень ценил здоровье, хотя записным холостяком, как его немецкий наставник, не был, отнюдь. Это можно было уже понять. И хотя он не был абсолютным записным негодяем, которым в принципе, является каждый (почти каждый?!), в некотором смысле, человек, занимающийся литературой, его неестественная общительность служила ему плохую службу. Он уподоблялся своим собеседникам, похожим на рядовых служителей сатаны(?). При всем при этом, при невероятной общительности, прикрытой доброжелательной поощрительной улыбкой, Токарь был очень одиноким человеком. На самом деле, как все.
– Меня один доброжелатель назвал в статье клиентом клиники Абарбанель, представляете, до чего дошло, Этель? – спросил Токарь, неестественно смеясь широким ртом и узкими зоркими глазами.
– За что? Вы такой нормальный, по-моему, – отозвалась Этель.
– Вот и я про то, все зависть и злоба, и больше ничего, поверьте. Доктор Абарбанель, кстати, был из рода еврейских пиратов, разве вы не знали? На острове Ямайка сохранилось кладбище еврейских пиратов, все очень сложно в мире, Этель, – доверительно сказал Токарь. Он не продвинулся ни на миллиметр в своих планах.
– Ничего не знала, с вами интересно, Роман Евсеевич, – женщина говорила с ним спокойно и не слишком заинтересованно. В чем дело, Рома? Где ваше обаяние, о котором ходят такие богатые слухи?
– Я слышал за дверью, у вас Бах звучал, Этель? – как ни в чем не бывало спросил Токарь хозяйку. Голос его звучал как прежде, уверенно, напористо, спокойно. Удивительный, конечно, человек. Этель посмотрела на него, лицо такое же, будто бы он не помнил неловкости в кухне несколько минут назад. А он и не помнил.
Этель кивнула, что да, «это был Бах, популярный в обществе композитор, популярная композиция, любимая мною, гениальная».
– Ага, спасибо вам, Этель, у меня сын старший через неделю призывается, жена волнуется, пойду я.
– Погодите, а как же мускатный орех, Роман?
– Потом, дорогая, все потом, – торопился гость, храбрейший из литераторов, вдруг осознал меру опасности, грозившую ему здесь. Заторопился, затопотал, сорвался с накатанных рельсов. «Ну, и бог с ним, не держим», – не без удовольствия констатировала Этель. Он мельком по-быстрому погладил взглядом женщину: «м-да, прелести есть, ничего не скрыто, да не про нас», – вздохнул и вышел, прикрыв за собой дверь аккуратно, но плотно. «Меня здесь не было и нет».
Бах звучал все время пребывания Токаря в квартире Богоглядов, просто Этель прикрутила громкость, так что гость не должен был напрягаться и вспоминать, что и как слушает хозяйка в своем доме. И Этель это знала.
Она вспомнила, что рука Токаря, жесткая и большая, передавала ей положительные сигналы истомы, которая проникала во все лабиринты тела, согревая их и покоряя, да-да, покоряя. Этель встряхнула головой, сбрасывая с себя наваждение. «Я люблю другого человека», – сказала она себе довольно громко. Римский профиль Адама с перебитым носом, короткой челкой, высокой юношеской шеей и прозрачным взглядом легионера-наемника въехал в ее сознание и захватил всю территорию. «Так-то вот, – подумала женщина, – а то писатели тут, понимаете ли, захватчики, победители, меня есть кому защитить и отстоять, иди попробуй, усатый лысый бес, поспорить с Адамчиком, попробуй… не дай бог, конечно, нам хватает той истории в Теплом Стане на улице, между прочим, академика Варги Евгения Самуиловича, возле парка и автобусной остановки 144-го маршрута. А какой кстати, истории, а? Я ведь ничего не знаю, и знать не хочу, мы вообще за мир во всем мире». Голова у нее кружилась, картины вертелись в хороводе, двигавшемся по часовой стрелке. Куда?
Адам пришел поздно, долго ждал автобуса, один пропустил, потому что водитель не открыл двери – был переполнен. Люди на остановке возмущались, но довольно вяло. Ортодоксы вообще на мелочи жизни внимания обращают мало, они смиренны, у них другие заботы, интересы, представления. Следующий автобус пришел через 25 минут, когда уже совсем стемнело. Фонари зажглись внизу на перекрестке. Адам стоял всю дорогу, нависая над молодой парой. Он энергично жевал пухлую хлебную лепешку (питу) с фалафелем, салатом и белым соусом техины. Он не вытирал толстых губ, испачканных перцовой приправой, только изредка промокал их тыльной стороной правой ладони. Его женщина с открытой чудесной шеей быстро откусывала мелкими частыми хищными зубками от свежей сладкой выпечки, обсыпанной маком и кунжутом, Адам нависал над ними, держась на поручне на прямых сухих руках. Никто на него не косился, не обращал внимания, уставший народ подремывал, намаялись люди (совсем не бедолаги, но живущие с некоторым напряжением и волнением за кусок хлеба и будущее) за очень жаркий июньский день. У женщины с выпечкой в руках быстро двигались щеки и челюсти, делая ее похожей на ручную белку в американском заповеднике, которую кормила орешками семья с четырехлетней счастливо повизгивавшей полнощекой дочкой.
Когда Адам переступил порог дома, Этель как раз включила новости на Первом канале израильского ТВ. Премьер, которого за глаза многие называли «Бульдозером», уверенным высоким несокрушимым голосом давал интервью. Речь шла о ситуации с соседями, о планах и надеждах. Адам присел на диван возле жены, положил руку на ее плечо и начал слушать речи этого человека, обаятельного и приятного во всех смыслах. У премьера не было сомнений в своей правоте, так это можно было понять. Адам вспомнил, как один мужик, которого он встречал в магазине Павла Борисовича, тот закупал мясо для дома, обычно в четверг вечером, рассказал расслабившись о своей встрече с Красавцем, такая была фамилия премьера в переводе с идиша.
Мужик этот, рослый плечистый доброжелательный человек, работал в русском отделе государственной радиостанции «Коль Исраэль». Прежде он жил в Рамоте рядом с Самсоном и Адамом, а потом переехал в Гиват Царфатит. У него была хорошая квартира на углу улицы Эцель в пятиэтажном доме с арками прямо над бакалейной лавкой, которую держал вместе с сыновьями почтенный пожилой сдержанный сефард, очень медлительный и честный.
Журналист приехал на ферму Красавца, где тот жил с семьей, выращивал овец и другую живность, носил баранов на плечах в свой личный кайф, отдыхал от государственных дел. Он, не скрывая от окружающих, накапливал вес, несмотря на растрачиваемую (огромную) в политике энергию, вероятно, возраст брал свое. Но он все-равно был симпатичен внешне. Некоторым симпатичен, русскому журналисту тоже, потому что прежде всего очень походил на его маму, как это не странно. Мама журналиста тоже была из тех мест, из которых вышли родители Красавца. Тот родился уже в Эрец Исраэль.
Русский журналист спросил у премьера как можно более домашним голосом: «Что будет, господин Красавец? Что наши соседи? Что будет с предстоящими выборами?».
– Что говорить зря. Соседи как были, так и останутся, никуда не денутся. Мы, я, обязательно наведем порядок, только дайте мне власть, понимаете?! Все зависит от выборов.
Премьер был по-военному прагматичен, очень даже прост, чтобы не сказать жестче. Свой в доску, надменный немолодой семит, отлично знающий себе цену.
Его жена, выглядевшая много моложе своих лет, прекрасно сложенная, очень скромная, принесла им, улыбаясь, на подносе кофе, воду, печенье, турецкие пирожки с сыром и прочее. Здесь любили и умели принимать гостей. Все так же молча она ушла, расставив все, окинув взглядом хозяйки стол. Красавец сказал ей «спасибо» и добавил «это моя жена Лили». Женщина кивнула, улыбнулась и попрощалась. Все было естественно.
– А что вы скажете о втором претенденте на премьерство, господин Красавец? – спросил «русский» корреспондент неловко. Были вопросы, которые ему произносить было неудобно как-то, но он их произносил несмотря ни на что. Работа, понимаете, работа.
Красавец с сердитым видом выпил воды, посмотрел перед собой, перевел взгляд на гостя, не узнал его, и, наконец, сказал: «Не знаю, он юркий молодой человек, командовать округом, Южным или Северным, я бы ему не дал, он не дорос до этого уровня, его максимум – дивизия, с оговорками и после больших сомнений».
Журналист вспомнил, как ему говорил на радио один пожилой редактор: «Всю карьеру Красавца вокруг него трепались, что максимум его карьеры – полковник, командир полка, это потолок. Только Старик почему-то его ценил и верил, а так он уже давно вышел бы в запас». Старик известно кто такой был, маленького роста с седой роскошной шевелюрой, с завихрениями и заблуждениями, записной социалист, себе на уме, Сталину не верил, кажется, инстинктивно, как не верят городовому. Но если угадывал что-то, то это было в яблочко. Ну, это, вообще, так. Любой немолодой еврей так может попасть, по слухам. Ха-ха. Не верьте. А уж ошибки его были огромными, если честно.
Уже по дороге обратно с фермы журналист вспомнил, как сказал о Красавце его главный враг, начальник террористов на какой-то пресс-конференции в Бейруте. Человек этот, бес и лгун, лукавый, жестокий и бессовестный, страшненький смешной бандит, которого звали Утконосом за схожий анфас. Он был далек от языка идиш на неизмеримое расстояние. Он, схватив себя за щетинистый подбородок, быстро дал название Красавцу, отвечая на вопрос невозмутимого англичанина, попав в самую суть своего главного врага, как будто взорвал 20-килограммовый пояс шахида: «Малахмовес».
Это слово означает «Ангел смерти». Но вы, конечно же, это знаете и без пояснений. Но откуда он знал это слово, выросший в богатой арабской семье в Каире? Учил, наверное, заранее, тренировал знания. Он вообще многое знал, этот инженер, сторонник мира и прогресса. Как говорила соседка на кухне в Москве о своем непутевом сыне, который не имел отношения к врагу Красавца, отвечая на невинный вопрос: «Он, конечно, инженер, детки, инженер карманной тяги».
– Кто-нибудь приходил? – спросил Адам. Плечо ее покоилось в его руке идеально.
– Сейчас будем ужинать, – Этель думала, сказать ему о Токаре или не сказать.
– Хорошо, я пойду умоюсь, – он, узкий, гибкий, жилистый, легко поднялся и пошел в ванную. Дети уже спали, в их комнате было темно. Адам просунул голову в приоткрытую дверь, вслушался в детское сопение… В салоне у Этель играла музычка, исполняли «Типекс», такая была группа из городка на юге. «Сидим в кафешке и чувствуем себя в мыльном пузыре, что не сделали, чего не доделали», – пели эти люди. Это потом они, парни из «Типекса», в солидарность с подъехавшими из России соседями начали петь по-русски без ошибок с легким милым акцентом «За окошком свету ма-ало, белый свет валит-валит, а мне мама, а мне мама целоваться не велит». Солист-клавишник пел нежным чудесным баритоном, «говорит, кататься любишь, люби саночки возить», – ребята сдержанно улыбались, кивая в такт, в зале было тесно от людей, понимавшие русский язык слушатели восхищенно ахали, все были расслаблены и счастливы.
Этель, у которой был дерзкий нежный профиль, мгновенно глубоко цеплявший сердце любого мужчины, достала из отгудевшей микроволновки глубокую тарелку с котлетами и пюре (она была непревзойденным кулинаром, котлеты были ее коронным блюдом еще в России), другая тарелка была наполнена овощным красно-зеленым салатом. Еще была плошка с маслинами и ядреной на взгляд кашицей зхука (израильский вариант аджики, которую бесподобно готовила в городе Сухуми тетушка Ануш), а также свежеиспеченная буханка из городской пекарни Бермана, которую Адам нарезал сильной рукой и ножом-пилой с длинным гибким лезвием на широкие ломти. Запах горячих котлет, пюре, зелени, хлеба в кухне был сокрушителен и излишен, если честно. Ешь не хочу, Адам!
– Так был ли кто-нибудь здесь? – Адам был последователен, ничего не забывал.
– Заходил Токарь, интересовался, – Этель знала, что нужно отвечать мужу, он не отстанет. Она волновалась за исход этого разговора, говорила как можно спокойнее.
– Чем Токарь интересовался, а? – с полным ртом, как бы между прочим, спросил муж жену.
– Ему нужен был мускатный орех.
– И что? – Адам с аппетитом ел, хищно откусывая от котлеты, густо намазанной острейшей пастой зхуга.
– Да ничего, не нашла, ушел ни с чем, – ответила Этель, голос которой звучал не очень убедительно. Адам, кажется, не обратил ни на что внимания, с аппетитом ел и ел. Поднялся и достал из двери холодильника бутылку водки «Голд», щедро налил себе в кружку с надписью «Love» на три пальца и, предварительно выдохнув, залпом выпил. Заел он выпитое сложенным вдвое кусочком хлеба, которым твердо макнул в плошку со зхугом. Адам продолжил ужин в том же темпе, с той же жадностью, с тем же аппетитом и воодушевлением.
– Красавец все говорит, все вещает? Не устал? – спросил он.
– Он не устает никогда, ему есть что сказать.
– Красавец – ведь красавец, ты же его любишь, нет?
– Я тебя люблю, Адамчик.
Красавец продолжал плавить телеэкран своим напором и энергией, которые не знали удержу. Остановить его было невозможно, он вызывал симпатию, так как был естественен. До его необратимых ошибок еще оставалось время. Токарь говорил о нем с осторожностью. Он сам был замешан в политической возне, участвовал в правых играх, ходил на съезды, утверждал программы, сочетая все это со своими литературными амбициями. Токарь был крепок, пылок и стабилен, достаточно нечувствителен к обязательным в этих увлечениях уколам стыда и укорам, в общем, подходил. Но несмотря на всю жадность к успеху, ему хватало осторожности и ума оставаться в сторонке и наблюдать все со стороны.
– Так что Токарь, получил свой орех? – спросил Адам, он ничего не забывал.
– Ушел ни с чем, – с азартом откликнулась Этель.
– Понял тебя, – странным голосом ответил ей муж.
У Адама было несколько ситуаций в Израиле, когда его самого и его возможных противников хранил бог, кто же еще, как не он?
После курса молодого бойца (три с половиной месяца) и последующего курса младших командиров, он ждал направления в так называемую патрульную роту, или иначе «пальсар» (плугат сиюр) его дивизии. Адам был хорошим бойцом, в его деле стояла отметка военного уровня 9, что говорило о многом. У старшины базы, который решал все или почти все, коренастого, кривоногого, резкого, очень смуглого мужика по имени Хаджи, была помощница. Ее звали Лиля, она трудилась почти наравне с ним. Лет ей было 18 с половиной, говорила по-русски, была деятельна, исполнительна, очень мила. Челка на лбу, веселые глаза, быстрая, складная, форма к лицу, детский большой рот, смешливая. Иногда Адам беседовал с ней по-русски во время обеда, она смеялась и говорила охотно, не жаловалась. «Не на что жаловаться, довольна всем». Хаджи, проходя мимо, недовольно сказал, ни на кого не глядя: «В штаб, Лилах, немедленно». Девочка извинилась и сразу ушла. Через минут двадцать Адам увидел ее за складским асбестовым помещением. Она сидела у стены на лавке, и всхлипывая, горько плакала. Так показалась Богогляду. «Что с тобой, девочка?» – спросил он ее. «Да, ничего, разногласия с начальством», – сказала Лиля. Адам заметил, что пуговица на ее гимнастерке оторвана, и еще одна висит на обрывке нитки. Появился Хаджи, ярый поборник дисциплины и порядка. Он сказал издали: «солдат Сатин (так он произносил фамилию Штейн), немедленно вернуться на рабочее место по месту службы». Лилах поднялась и убежала, быстро сказав Адаму: «не вмешивайтесь ни во что, ни в коем случае».
У Богогляда замкнуло, что иногда с ним случалось. Он выдернул из клумбы метровую палку, которая, по идее, должна была поддерживать саженец. Семейный человек Богогляд с палкой в руке подошел к поджидавшему его Хаджи. «Ты что-то хотел мне сказать, Богад?», – воспроизвести полностью фамилию Адама он не мог физически. Так он был ничего, даже интересен, такой деревенский краб с побережья пресного озера Кинерет.
Адам приблизился к нему и тихо сказал: «Если ты еще раз обидишь эту девочку, то я тебя накажу». Хаджи никого не боялся, он задохнулся от возмущения, потом засмеялся: «Ты, меня? Русский ты мусор, я тебя в порошок сотру, ты никто, запомни». Он широко шагнул навстречу Адаму, и тот инстинктивно хлестанул Хаджи палкой по ногам. Раз, два и третий раз, уже падающего, вдогонку по шее. Вот не хотел, честно, этот придурок вынудил.
Хаджи встал на корточки хрипло сказав, «я тебя съем, русский, мне тебя жалко», с трудом поднялся, шаркнув по асфальту подошвами, отер бычью шею ладонью и, хотя он был боец и даже больше, чем боец, но все равно, повернулся, и прихрамывая на обе ноги, вернулся в свой кабинетик, перед которым было рабочее место Лили, верной помощницы. «Никогда лучше ее у меня не было», – говорил он себе изредка. Хаджи уловил в глазах Адама что-то, что заставило его отказаться от самой мысли о драке с этим русским поджарым идиотом. Пилотка его, малинового цвета, отлетела в сторону, Хаджи с трудом нагнулся, чтобы поднять ее.
На счастье, никто этого не видел. Меир Хаджи повел себя как мужчина, не побежал жаловаться, не преследовал русского безумца, не сводил счеты. Адам хотел к нему сходить, извиниться, но потом перерешил и не пошел к Хаджи. Но ему было жалко, что так получилось с Хаджи. «Я был неправ, чего полез, глупец», – думал он.
Через день Богогляда отправили на приграничную базу возле города Маалот. Там он отслужил еще 7 месяцев безо всяких проблем, а потом его демобилизовали. Тем вечером Лиля принесла ему в палатку слоеную шоколадку из Шекема (лавки Военторга на базах ЦАХАЛа) в подарок. Она сказала: «Это тебе на дорогу, Хаджи стал как шелковый, задумчивый, не орет, не лезет, он ничего не забывает, ты знай. Не надо было тебе влезать в это дело, спасибо тебе большое, ты хороший, странный». Она приблизила к нему лицо и поцеловала в губы. Больше Адам ее не видел и Хаджи этого тоже не встречал за все годы. Это так, к слову пришлось. Через несколько лет Адам услышал в новостях по радио в 5 часов вечера, что «жительница Тверии Лилах Штейн родила четверых мальчиков минувшей ночью в больнице Паде Пория, роженица чувствует себя хорошо, дети здоровы. Вес новорожденных колеблется от 1750 кг до 2400 кг. Счастливый отец присутствовал при родах».
– Ничего себе, – подумал тогда Адам, – такая худенькая была, и на тебе. Надеюсь, что муж ее не Хаджи. А, впрочем, если это любовь, то пусть, видишь, ночевал рядом, такие ребята – хорошие мужья. Фамилию оставила свою, вишь какая. Лиля ведь была из Тверии, кажется… Надо послать телеграмму, поздравить. А чего? Свои люди ведь». Так думал Адам, но, в конце концов, ничего не послал никуда.
Жизнь у всех наших героев продолжалась в том же ритме, что и прежде. Все, что происходило вокруг, создавало фон для их жизни, чуть подправляя общую канву, не изменяя ее. И вокруг них все крутилось по-прежнему.
Старший сын Токаря призвался в армию. Прошел предварительный отбор в 13 флотилию, после чего отправился на базу в Атлит под Хайфу. Если по шоссе, то расстояние от Иерусалима 145 километров. Можно сказать, что тьфу, ерунда, но для Израиля – край света. Дети Богогляда смотрели на него открыв рты и задрав подбородки – пример для подражания, мифический герой для них.
Нервы, душу и тело из ребят в Атлите мотали, всеми силами отсеивая после каждого испытания много парней, здоровых, терпеливых, смелых. Парень Токаря мечтал об этой военной части с малых лет. Отец возил его поначалу, по малолетству, в бассейн в Кирьят Йовеле возле Мифлецет три раза в неделю, потом он стал ездить сам, двумя автобусами 50 минут туда и 50 минут обратно. Он был настырный пацан, этот Ран. Спортсмена из мальчика не вышло, какие тут спортсмены, но к армии, считалось, он был готов.
Токарь, крепкий психологически человек, переживал и задумывался, но виду старался не показывать. Его походы утренние стали еще более затяжными, он был солидарен с сынком. Вот поди ты, супермен, супермен, а на сыне почти сломался. Почти. Стал сильно выпивать, чего никогда прежде не было в минуты самых обидных литературных неудач. Домой сына не отпускали. Изредка ему удавалось позвонить и сказать матери: «Все в порядке, мама, кормят прекрасно, я в весе прибавил, ну, пока, тороплюсь, здесь очередь».
– Ты слышишь, Рома, он говорит, что поправился, – пыталась горевать жена Токаря.
– Давай не нагнетать, и так все напряжено… успокойся… ты что, еврейка, да? Из анекдота, да? – спрашивал Токарь.
– Ну, конечно, тебе легко, а я мать…
Потом парня отчислили, что-то в нем не соответствовало стройной армейской теории о том, кто может стать морским суперменом. Ран вернулся черного цвета, справа сбоку и сверху выбиты два зуба на последней проверке агрессивности, у него было два дня отпуска, он лежал в кровати, повернувшись к стене. Не спал. Шея была тонкая, как у ребенка, да он и был ребенок. 82 кг вес. Мать его пыталась успокоить. Он был безутешен. Роман проходил мимо, пытаясь воспроизвести свой скользящий шаг из боксерского прошлого, стараясь не топать, не мешать горевать, не мешать сну, мыслям о будущем и, вообще, жить сыну.
С алкоголем у Ромы Токаря были сложные отношения, он не горел выпить сто грамм водки и потом добавить для радостного возбуждения и интереса. И еще. Ему и так было интересно, организм его не принимал много алкоголя. Ему все это было не так и нужно. Токарь не был трезвенником, но и не являлся неистовым поклонником, назовем его так.
В субботу ранним утром Токарь, уже возвращавшийся с прогулки, встретился на вершине холма у той самой одинокой телефонной будки напротив сарая, сложенного из крашеных белым цветом металлических листов, с Самсоном. В будке спиной к ним стоял Адам в какой-то потемневшей от времени футболке и о чем-то разговаривал по телефону, неизвестно с кем, темпераментно жестикулируя свободной рукой. Уже разогнало утренний синеватый густой туман и им сверху была хорошо видна на востоке под медленно растущим солнцем глубокая впадина между массивными кусками гор с участком Мертвого моря слюдяного цвета.
– Семи утра еще нет, а он уже, видишь, беседует с кем-то, а так молчун по жизни, необъяснимо это, – сказал Самсон. Токарь взглянул на спину Адама и не глядя достал из сумки пакет с едой и бутылку «Арака» с зеленой антилопой на этикетке. Самсон крякнул, ничего не сказал и потер ладони, выразив свое хорошее отношение к антилопам вообще и зеленым антилопам в частности.
– Ты что, меня ревнуешь так сильно, да? Скажи, – потребовала Этель от мужа, который сидел напротив нее за ужином в кухне.
– А что ты спрашиваешь, разве сама не знаешь? – Адам был суров, собран, не отошел еще от работы, компьютера, дороги домой.
– Я знаю, но уточняю, хочу знать наверняка.
– Загнала меня в угол, достала в темном углу… Неожиданно. Но я всегда знал про тебя это.
– Что ты знал?
– Я знал, что от тебя можно всегда ожидать чего угодно, всегда.
– Скажи, – эта мысль занимала ее долгое время, она хотела быть уверенной в своей правоте.
– Да, я тебя очень ревную, – сказал Адам. Он пододвинул к себе рукой с неприятным звуком по столу солонку и перечницу, совмещенные в одном плетеном комплексе. Он отлично помнил Киру по кличке «Наган», его дерзкое худое лицо человека, который не знал и не терпел отказа ни в чем и ни от кого, а уж тем более от женщин.
– И мы уехали тогда сюда тоже из-за твоей ревности?
– Можно и так сказать, допрос окончен?
– Ласточка ты моя, дорогой ты мой, обожаю тебя за все, – сказала Этель, стоя у плиты, на которой дожаривала ему рыбу. Она убедилась в своей догадке, непонятно для чего ей это было нужно. Но и понять человека ведь очень трудно, невозможно, нет? Адам, склонив покрасневшее лицо к тарелке, ел овощной салат, энергично двигая челюстями.
– Ты его забыла за эти годы? – спросил Адам.
– Помню его смутно, почти он забыт мною, – призналась женщина, склонившись к нижней полке холодильника. Она доставала оттуда закатившуюся банку малокалорийного майонеза, который был почти также вкусен, как обыкновенный. Адам очень любил майонез в салате и в других самых неожиданных блюдах, с которыми майонез ну никак не совпадал, а вот он любил. Времени забыть того человека Киру по кличке «Наган», с улицы академика Варга, у Этель не было, или, скажем так, времени этого было недостаточно. А уж у Адама… Про него самого и говорить нечего. Окно в спальне было открыто в ночь, он присел у подоконника на платановую табуретку, сбитую своими личными руками, с зажженной сигаретой во рту несколько минут, пытаясь выпускать дым на улицу. Это у него получалось, Этель не сказала ему больше ни слова. Ярко светила большая звезда, висевшая где-то над Шхемом.
Мужчины посидели по-соседски на том камешке на вершине холма у сарая с крашеными белыми стенами возле телефонной будки, к которой не были подключены кабели связи. Это место было в метрах 800 от их дома. Можно подумать, расстояния в Иудее, все под рукой.
Поговорили. «Я Адаму когда-то изготовил изображение человека, с которым он сейчас говорил по телефону, не знаю, зачем ему был этот бюст из раскрашенного гипса», – сообщил небрежно Биро.
Адам однажды в такой же час на этом же месте, только Романа с ними не было, вдруг неуверенно сказал Самсон Данилычу после третьей рюмки привычного уже арака: «Крови на мне нет, уважаемый, я очень надеюсь на это, не думайте». Он всегда был напряжен как-то, а сейчас особенно. Биро насупился, потер подбородок, борода у него росла просто мгновенно, и ответил: «Да, я ничего и не думаю, чего это вы вдруг?». Он достал из закарпатской пачки под названием «Вертикаль» сигарету, покрутил ее в руке и поджигать не стал. За сигаретами он ездил в Тель-Авив на автобусный вокзал, их для него специально привозили знакомые рабочие из Молдовы, работавшие на стройке четырех небоскребов на шоссе Намир.
Этот разговор, точнее, обмен репликами между ними, состоялся довольно давно. Адам был напряжен, что-то его занимало. Ничего с тех пор не изменилось. Самсон не задавал много вопросов Богогляду, ему было не до вопросов к этому собранному всегда человеку, хотя они копились и копились.
Сейчас Биро с Токарем немного выпили за царицу субботу, за ее царство, закусили, чем бог послал. Толстые нити кабелей, которые вели, по идее, к общественному телефону, должны были дать жизнь аппарату, подарить желанный гудок, аккуратно обмотанные черной и синей изоляционной лентой, торчали из земли, забытые рабочими и техниками, дожидаясь своего часа.
Адам закончил разговор(?), повесил трубку на рычаг и вышел наружу.
– Идите к нам, Адам, отдохните, – позвал его Токарь Роман. И Самсон Данилыч доброжелательно махнул ему сильной мадьярской рукой, «мол, уважь, сосед, уважь».
– Скажи мне, чертежник пустыни, арабских песков геометр, ужели безудержность линий сильнее, чем дующий ветр? – сказал навстречу Адаму Токарь. – Сейчас полегчает, должно полегчать, нет иного выхода у нас.
Адам присоединился к Самсону и Токарю, присел рядом с ними, камней и обломков скал было много вокруг, место было на краю канавы. Ему протянули вместительную металлическую рюмку с изображением усатого жителя Закарпатья в шляпе с перышком и с узкими полями. На кого-то этот выгравированный мужчина был похож как две капли воды. На кого?
На свежем ветерке под ласковыми лучами поднимающегося солнца напротив они тихо разговаривали, никто им не мешал. Религиозная жизнь иудейской столицы проходила чуть в стороне, чуть отдельно от них, почти не касаясь. Ветер вздымал верхние слои уже высохшего с ночи песка и гнал мутные смерчеобразные облачка вниз-вниз по склону холма в пустыню. Город не начинался здесь, но совершенно пустые от строительства участки создавали привычное ощущение одиночества и необжитого места.
Адам выпил жаждущим этой мягкой влаги ртом, поморщился, закусил кусочком хлеба с холодным мясом, которое мастерски готовила жена Токаря. Такой острый ростбиф в помидорном и перцовом соусе. Выпили и Самсон с Токарем, тоже закусили. «Ничего арачок», – сказал Токарь. Он знал, догадывался и понимал, кто сидит с ним и Самсоном Данилычем, молча выпивает, закусывает и слушает их.
Все трое были не слишком общительными людьми. Но добрый «арак», холодок утра, прозрачный воздух среднегорья, живительный и пугающий ветер Иудеи располагали к беседе. Душа Адама была почти спокойна. Таинственная, желанная, гладкая, как лакированная, и непонятная Этель просыпалась дома в этот час, почти готовая к странным вопросам жизни и не менее странным и непредсказуемым событиям в ней.
– Я, конечно, человек здесь посторонний, но у меня есть вопрос. Вот я не понимаю, вот скажите мне, Роман Евсеевич, одна надежда на вас. Никто ничего не говорит друзьям мадьярам. Как же так, главный начальник хочет отдать ворогам Газу. В чем дело? Что случилось? А он настаивает, никого не слушает. Ведь землю не отдают, так я понимаю. Никогда и никому. А тут геройский генерал, обожаемый и любимый – и нате вам, а? Можете прояснить мне, господин Токарь? – спросил Самсон Данилыч. – Дай мне, Адам, твою стопку, подолью...
Адам послушно протянул Самсону стопку, Токарь молча смотрел в сторону. Молчание затягивалось, только птицы, жившие здесь во множестве, в густо разросшихся кустах розмарина, на каменистом спуске с холма пели свою утреннюю песню на разные лады.
Наконец, Токарь произнес, с трудом выговаривая слова:
– Ничего сказать не могу, допрыгались. Вся эта ерунда с генералами, им нужно запретить идти в политику, я убежден. Красавец, конечно, побил все рекорды. Нечего сказать тут. И главное, топочет своими ножищами, как носорог, и прет-прет, ничего не скажешь, уверен в правоте… мне нечего вам сказать, Самсон Данилыч, абсолютно нечего.
Вид у него был такой, что продолжать обсуждать и говорить на эту тему не хотелось. У Токаря одно наложилось на другое, неизвестная жизнь побеждала его, он тоскливо смотрел на неровную линию горизонта, сердце его билось и беспокоилось очень сильно.
День, наполненный жизнью за ночь, набирал силу и невероятную энергию, которая всегда присутствует в этом месте, при всем спокойствии и даже, на первый взгляд, сонливости его.
– Загубят государство, суки, – тоскливо сказал Токарь, – и не в первый раз это случится, из-за упрямых вздорных мудаков. Плесните мне, Самсон Данилыч, еще.
– Да, конечно, легко нам судить их, генералов и полковников, мы там сидели в Союзе, деньги копили, портки протирали, а они тут по пустыне и по джаблаот бегали за убийцами, пули получали, умирали, выживали и придумывали, как умели, как лучше со всем этим справиться. А на все право надо иметь. Так получается. Некрасиво, вообще-то, так всех рубить-рубать, зубоскалить попусту, – сказал Адам справедливо, слишком громко и даже зло.
Токарь посмотрел на него непонимающе, кивнул: «Да, конечно, не буду спорить про их заслуги, очень большие заслуги».
Адам оглядел его мельком, но подробно. Опустил лицо и подумал: «Хорошо, что я не дал себе волю, не приревновал его до изнанки, ха, а то могло кончиться плохо для вас, господин Токарь, и для меня тоже, не дай бог, все могло быть очень и очень плохо, но обошлось, богу слава». Он очень часто подавлял в себе хищника, это сказалось на его внешности.
Токарь почувствовал что-то, несколько смешался, явно испугался, промолчал. Он был очень умен, все видел своими узкими глазками, все понимал и многое чувствовал. Говорить ему было не с руки. Он не мог показать своей растерянности никому, с ним этого происходить не могло. И хорошо, что так, а не иначе, бог всех хранит, или почти всех.
С опустошенной наполовину поллитровой бутылкой арака в руках, Самсон Данилыч, полный жизни и интереса, рассказал:
– Да, мне этот парень с русского радио третьего дня рассказал, я встретил его в лавке у Павла Борисыча, закупался на выходные шницелями и фаршем, брал большие порции, большая семья – большие затраты на мясо, Адам… жрут, говорит, беспрерывно, не напасешься. Так вот, он рассказал, что ездил с Красавцем в Москву, освещать госвизит… Красавец ему симпатизирует, «чувствует родство душ с парнем», родители его, как будто, земляки Красавца. Так вот, он рассказал, что московский новый начальник, такой невысокий, крутой, совсем не простой парень, сменивший уставшего донельзя президента, смотрел на Красавца влюбленными глазами, как на отца буквально, за что купил, за то и продаю, думаю, это правда… Вот так, а вы говорите, Красавец… Не все так просто, Роман Евсеевич.
– Да я ничего, что вы, я всей душой, – Токарь, кажется, смутился, крутил пустую стопку в руках, как бы думая, что с ней еще можно сделать.
– Наполеон, рассказывают, обходил посты и застал часового спящим. Он не стал его будить, наказывать, занял его место и начал караулить. Если бы Красавец застал часового спящим, он чтобы сделал, а? – поинтересовался Адам.
– Не знаю, не могу догадаться, – сказал Токарь.
– Я тоже не могу, – произнес Адам.
– Да убил бы он бедолагу, ваш Красавец, тоже мне загадка, – воскликнул Самсон Данилыч, берясь за бутылку.
– Не говорите, дорогой, не говорите, ничего не известно, – вертя в руках рюмку, сказал Токарь.
– Все-таки, наверное, убил бы, и глазом не моргнул, чего моргать, – твердо сказал Адам. Он смотрел в землю, пряча от всех сверкнувшие неизвестно почему желто-рыжие свои глаза.
– Не демонизируйте Красавца, дорогой Адам, не выращивайте этот образ до невообразимых масштабов, не культивируйте мифов, это неверно для исторического процесса, – поучил осмелевший после выпитого Токарь.
– Да поставь ты рюмку на что-нибудь, я подолью, в руку нельзя наливать, – подсказал ему Самсон Данилович, – не к добру.
Адам тут же вспомнил, но не рассказал вслух (он не все всегда говорил вслух, о чем думал), что Красавец, приехав с официальным визитом в Москву, выступил перед столичной еврейской интеллигенцией в огромном зале. Так ему составили план, который он утвердил еще в Иерусалиме. Журналист не знал названия зала, так как был родом из другого города, но повторил, что «зал был огромный, охрана стояла вдоль стен, в глубине сцены виднелась маленькая-маленькая женщина, которая переводила речь Красавца на русский язык, очень хорошо переводила, безошибочно».
Красавец был одет в синюю рубашку и темно-красный галстук. Он стоял на трибуне и настойчиво и требовательно повторял, глядя в зал, как в наступающие колонны противника, и прихлопывая по лакированной поверхности в такт правой ладонью, похожей на старорежимную чугунную сковороду: «Вставайте и езжайте в Эрец Исраэль, вставайте и езжайте в Эрец Исраэль».
Все присутствующие отлично знали, кто он и что он, этот Красавец. Смущал Красавец население евреев Москвы, смущал. А ведь этого нельзя – смущать, насмехаться, унижать. Это неверно, даже если ты прав. Особенно если ты прав. Его ценили, он был красив. Нечего смущать взрослых самодостаточных людей, даже если ты прав, повторим. Нечего загонять людей в угол. К его словам относились с удивленной усмешкой, а он упрямо повторял, прихлопывая по трибуне огромной ладонью: «Встаньте и езжайте в Эрец Исраэль, встаньте и езжайте в Эрец Исраэль». Он мог позволить себе так сказать, он был сильный человек. Ему было все равно, какие-то там чувства и смущения. В известном смысле, он никого и ничего не видел, кроме назначенной им цели. Он всегда, в известном смысле, все несся вперед и вперед на танке через канал, не обращая ни на что внимания, ни на какие страшные потери в людях, только вперед, и пропади оно все пропадом, все в тартарары, все можно, когда за тобой Израиль.
– Меня не касается трепет его иудейских забот. Он опыт из лепета лепит, и лепет из опыта пьет, – голос Токаря был старый какой-то, слабый, мало чего обещающий. В лесу за шоссе неожиданно зажегся сине-зелено-желтый огонь. Он быстро, как живой зверь, метнулся в сторону, исчез в глубине поднимающегося по склону леса и блеснул недалеко от дороги номер 1, главной магистрали страны, которая вела из Иерусалима в Тель-Авив и обратно.
Токарь все еще надеялся встретить незнакомую таинственную женщину и поговорить с ней на тему ей важную и значительную, и привести ее к падению, греху и безоглядной любви. Вся его жизнь сводилась к этому. Ну и к написанным словам, которые были также очень важны ему, очень.
Самсон Биро был уверен, что съездит в свой Мункач, пройдет по улице Михаила Грушевского, свернет на Музыкальную и выйдет к их старому родительскому дому на углу улицы Свободы возле парикмахерской старого брадобрея borbеly Антала.
Адам Богогляд молил, чтобы больше не нужно было просыпаться среди ночи и идти беседовать с Кирой «Наганом», у которого было воскового цвета лицо, ссадина с засохшей кровью на виске и вялые мощные руки, заложенные за стриженную под современный вариант послевоенной прически под названием бокс, красивую, совершенной формы голову. Хотя если совсем честно говорить, то Адаму очень нравилось все, что случилось с ним тогда. В нем уживался страх и восторг перед смертью, чужой смертью.
Одновременно Адам молил своего родного Малахмовеса, чтобы к телефону на вершине холма не подключали провода и торчащие из раскопанной земли кабели, и чтобы этот телефон оставался таким как есть, немым и бесстрастным другом. И чтобы Кира «Наган» ничего никогда ему больше не говорил и не признавался бы ни в чем. Ни в чем.
– Не говори никому, все, что ты видел, забудь – птицу, старуху, тюрьму или еще что-нибудь, – сказал вполголоса Токарь, уже пьяненький, потому что он мало пил, если на самом деле. У него были другие страсти и привязанности, для которых он себя берег.
Еще все было впереди, весь этот сумасшедший Ближний Восток, все это красочное сверкающее на солнце Средиземноморье, все потрясающие и роскошные ошибки Красавца и других его коллег, вся кровь и все смерти, все жуткие потери, вся сладость проживаемой жизни, вся горечь и все счастье ее.
– Или охватит тебя, только уста разомкнешь, при наступлении дня мелкая хвойная дрожь. Вспомнишь на даче осу, детский чернильный пенал, или чернику в лесу, что никогда не сбирал, – Токарь досказал стихотворение, которое Биро дослушал с огромным вниманием. Он оказался замечательным слушателем, этот человек с отстраненным взглядом пропойцы. Но лучше пропойца, чем убийца, правда, нет?
Но вообще, если честно, все пропойцы в этом мире, разве нет? Разве вы не пропойца, сэр? Не горький столичный пьяница, обожающий анисовую, с бегущим зеленым оленем на этикетке, водку под названием «Арак»? С убийцами же все проблематичней, или столь же просто, нет?
Адам Богогляд не очень старался скрывать от всех людей себя, свои мысли и свои жуткие, с таким трудом контролируемые им страсти, пока у него это получалось неплохо, по его мнению. Так он считал. Но время изменяет все, как известно. Адам и его бесшумное войско всегда с ним и с нами, всегда вокруг нас, всегда присутствует возле. Если вы этого не знали, то стоит запомнить, пригодится. Но вообще, все это помнят, конечно, сомнений в этом нет.
Возле них остановился заляпанный пикап с открытым кузовом. Из кабины выбрался крепкий, с пузом мужчина в рабочем комбинезоне. Он потянулся, хмуро кивнул всем растрепанной головой и начал вытаскивать из кузова какой-то громоздкий прибор, похожий на увеличенный в разы пылесос. Радио в кабине он не выключил. Пробил сигнал, и могучий мужской, наполненный утренней силой голос произнес: «Сейчас 8 часов утра. Прослушайте последние известия из уст Малахи Хизкия». Токарь улыбнулся чему-то. Малахи означает «Ангел мой». «Тихо в Иерусалиме и его окрестностях после того, что случилось вчера». Про то, что случилось вчера в Иерусалиме, про то, что будет сегодня, и про то, что будет завтра, он не сказал. Малахи, государственный служащий, человек организованный, красивый, кудрявый, дисциплинированный, и всех этих отклонений от написанного текста не любил и не признавал. И потом все выкладывать разом нельзя, необходимо сохранять интригу и кое-что сберечь на потом. Правда?!
Добавим здесь, что есть и другая трактовка имени Малахи. Можно считать также, что Малахи – это человек, который является выходцем из Малаги и принадлежит Малаге целиком и полностью. Малага – это город в Испании, напомню, столица провинции Андалусии. Пикассо оттуда родом, и другие знаменитые и не очень персонажи, и наш Малахи тоже. Возможно. Но вы это все, конечно, прекрасно знаете и сами.
2021
|
|
|