КОНТЕКСТЫ Выпуск 95


Александр КУЗЬМЕНКОВ
/ Нижний Тагил /

«Начинаю текст в точке боли»



А. Назаров «Книга разных времен и стремлений»; Нью-Йорк, Liberty Publishing House, 2021


К литературе у меня отношение вполне бродское: любил немногих, однако сильно. Поэтому отменно помню все свои нечастые влюбленности: почти не передаваемое словами чувство, где намертво переплелись восторг и уязвленное самолюбие – Господи, да почему же не я?! – ведь знал же, чувствовал, просто слов еще не нашел…

Именно так я в 1991-м начал читать «Песочный дом» Андрея Назарова в самолете Братск-Москва. Начал, да тут же и засунул обратно в сумку: нет уж, это не для самолета – нужны чай, сигарета и строгая, почти медитативная сосредоточенность. Так и читал потом – всю свою столичную командировку. Да и после нее тоже.

К иному Назаров не располагает. Однажды на глаза мне попался отрывок письма Александра Кабакова к А.Н.: «Ты мастер, очень большой мастер. Такие как ты, – считанные по пальцам, – оправдывают существование нашей профессии». Говорят, комплимент, что содержит хотя бы один процент истины – уже не комплимент, но информация. Так вот, слова Кабакова, сколько могу судить, – стопроцентная информация. А мастерство в любом случае многослойно и постигается далеко не вдруг.

Большой писатель – это всегда какая-то гипертрофия. Невероятное фасеточное зрение Платонова, позволявшее разложить любое движение на составные. Изощренный охотничий слух Хемингуэя, способный уловить самые тонкие обертоны диалога. Импрессионистское цветоощущение Бунина, где любой оттенок – не оттенок, но эмоция. И прочие хрестоматийные примеры, коих в избытке.

У Назарова это по-гаршински низкий, почти гибельный для человека, болевой порог. «Больная совесть века / Тебя отметила глашатаем своим», – строки Минского, обращенные к Гаршину, вполне можно переадресовать А.Н.

В давнем интервью «Частному корреспонденту» Андрей Александрович признавался: «Начинаю текст в точке боли, когда она становится невыносимой. У меня так обстоит с миниатюрами. Но крупная форма – это другое, конечно». Спорное, на мой взгляд, утверждение: ведь и «Песочный дом», крупнейший в современной русской литературе эпос, начинался с рассказа о трагическом дне 16 октября 1941 года, о панической эвакуации, когда с человека слетел тонкий налет человеческого, и демос, уж простите классическую терминологию, в одночасье превратился в охлос. Позже в эссе «Текст о тексте» А.Н. поставит перед писателем циклопическую, ветхозаветную, пророческую – иных он не признает, – задачу: «Сквозь какую бы призму ни всматривалась в жизнь русская литература, внутреннее ее делание всегда восходит к изображению Медного змия – образа греха и отпадения человека от Бога – Медного змия, которого Моисей выставил на знамя, чтобы каждый ужаленный, взглянув на змия, оставался жив».

Пророком в библейском понимании слова быть не так уж сложно: достаточно называть вещи по имени. Сложно выпытать у вещей их подлинные имена. Но необходимо: «Когда мир перестает быть внятен, он перестает нам принадлежать». Назарову удалось присвоить этот мир. Благо биография там на зависть Мартину Идену: детская колония – это семи-то лет отроду, солдатская служба и геологические партии, археологические экспедиции и лесоповал, Литинститут и недреманное око КГБ, эмиграция, репортерство в русской службе BBC, преподавательская кафедра, редакторская работа… Бродяжья, по-цыгански пестрая жизнь учит быстрым и точным диагнозам, не находите?

Оставалось ждать, во что переплавится уникальный жизненный опыт. После «Песочного дома» я считал Назарова монументалистом, стайером – раз уж к слову пришлось, он и в жизни стайер, еще не так давно участвовал в марафоне. Однако в литературе Андрей Александрович предпочел спринтерскую дистанцию: рассказ, а то и вовсе миниатюру.

Тут к месту придется сентенция Кортасара: «Роман побеждает по очкам, рассказ выигрывает нокаутом». Думаю, ассоциации с боксом не случайны: говорят, за девятиминутный поединок боксер выкладывается так же, как футболист за девяностоминутную игру. Закон этот распространяется и на прозу. Проповедь от Капитана Очевидность: малая форма не терпит суесловия, длиннот и бессодержательного нарратива, подразумевает максимальную концентрацию смысла и действия. Свести абзац к фразе, фразу к слову, единственному, но предельно точному, вложить в него все свои знания и умения – необходимый набор профессиональных навыков рассказчика. Квалификационный минимум, если угодно.

«Книга разных времен и стремлений», которую сам автор считает итоговой, – путеводитель по малой прозе Назарова. В сборник вошли уже знакомые публике тексты из книг «Упражнения на тему жизни», «Прочерни», «Участь», а также новый цикл миниатюр «Эпифании». Упоминание разных времен в заглавии понятно и без комментариев. Насчет разных стремлений сказано вполне верно: сборник не однороден и тематически, и жанрово. Есть здесь рассказы, написанные по классической схеме, – скажем, «Анелька» или «Дичары», есть миниатюры вроде «Бутырского шарика» или «Стюардессы», которых в книге добрых две трети.

С их жанровой природой несколько сложнее. Термин «миниатюры» применительно к назаровской прозе употребил Андрей Вознесенский. Но сказанное, сдается мне, более относится к объему текста, нежели к содержанию. Велик соблазн вослед Бодлеру и Тургеневу назвать эти опусы стихотворениями в прозе; формальные основания для того есть: и лирический пафос, и особое внимание к образности. Думаю, однако, что ближе всего к истине будет определить их как дзуйхицу. Назаров в своих миниатюрах неосознанно следует принципам японской поэтики: энго – использование ассоциаций, югэн – интуитивное постижение скрытой сути вещей, ёдзё – подтекст (точнее будет перевести это слово неуклюжим «послечувствование»), сибуй – простая и ненавязчивая красота, ваби-саби – совершенство незавершенного, мимолетного. Впрочем, к поиску дефиниций меня побуждает филологическая привычка, не более. Ибо прав был Уайльд: определить – значит ограничить. Вряд ли стоило сейчас этим заниматься: не тот случай, тем более, что и автор дал этому жанру свое наименование: «эпифании».

Эпифания в философском понимании слова – проявление Абсолюта в некой конкретной форме; в религиозном – богоявление. В назаровском мире дольнем Божий промысел искажен человеческими несовершенствами, но следы мира горнего отчетливы: в хаотическом беге перекати-поля видится линия судьбы, жестяные аисты во дворе преображаются в ангелов…

В рассказах и эпифаниях А.Н. следует тем же категорическим императивам, что и в романе. Он обладает отчетливым чувством меры: если трагичен, то без заламывания рук, если лиричен, то без карамели, если мудр, то горько, но без цинизма. И особая примета писателя – еще более развитое чувство слова, материализованное в ювелирной точности и ювелирного же блеска эпитетах и тропах: «страшная, требовательная тишина», «светлый, до обморока сковавший ужас, не пускавший пригласить девочку в танец», «облачный оттиск тела», «женщина – безнадежная, как последняя попытка»… И сакральное для русского читателя: «тоска все та же, питейная».

Вернемся к отправной точке, назначенной прозаиком, к точке боли. Назаровская вселенная, – во всяком случае, здешняя ее часть, – для веселия мало оборудована. Больная совесть века для героев А.Н. означает высшую меру ответственности за происходящее в мире. Воздаяние – один из лейтмотивов сборника. На этом фундаменте выстроены «Анелька», чей сюжетный параллелизм напоминает о «Холстомере», «Самшитовый молоток», «Триумфаторши». Впрочем, мир карает и без вины: за своеобразие, как в «Белом колли», по недомыслию и страху, как в «Общине», и даже за любовь, как в «Дичарах» или «Прочернях». Кстати, женщина для А.Н. – едва ли не единственное воплощение светлого начала, она «сквозь бесплодную пустошь несет отсвет иного мира, еще не поглощенного тьмой и страхом». Но любовь у Назарова по-бунински коротка, что делает ее еще больнее, но и прекраснее – впору еще раз вспомнить о ваби-саби: «У любви его не было имени, как не было и облика на этой земле».

Что остается обитателю этой земли? Немного.

С Бродского мы начали, так и финал будет бродский: я верю в пустоту, в ней, как в аду, но более херово. Но новый Дант склоняется к листу...

«На белом листе бумаги, снега, жизни нанесем знаки, отпущенные нам Богом. Только они и останутся, когда земля откажется нас держать, и птицы падут, потому что срок им».




Назад
Содержание
Дальше