IN MEMORIAM | Выпуск 95 |
…Хорошо помню тот давний день – и помещение мастерской, заполненное многочисленными скульптурами, и стоящий в стороне от них офортный станок, и Эрнста, приземистого, словно скроенного из цельного куска некоего прочнейшего материала, коротко стриженного, с характерными тонкими усиками над губами, круглоголового, лобастого, мускулистого, внутренне собранного, с виду человека рабочего, разумного и опытного, знающего своё дело, в мятой ковбойке с закатанными до локтей рукавами, поблёскивающего живейшими, умными глазами, говорящего мне серьёзные, важные слова.
Он, спокойный, несколько сдержанный в движениях и жестах, ведущий себя приветливо и просто, чувствующий себя полноправным хозяином в своём обиталище, где жил и работал, в то же время весь был переполнен какой-то не поддающейся объяснениям, бурлящей, клокочущей внутренней энергией, от её избыточности, даже чрезмерности периодически прорывавшейся наружу, – и я ощущал таящиеся в нём победоносные, мощные силы.
Встреча наша переросла в приятельские отношения.
И я, вплоть до его отъезда на Запад, стал бывать у него, во всех трёх его сменявшихся мастерских, – в небольшом старом доме на Сретенских воротах, в подвале на Сретенском бульваре и, позже, неподалёку от проспекта Мира.
Как я любил эти посещения Эрнстовой мастерской!
Придёшь к нему, бывало, – и вся внешняя столичная жизнь, с её проблемами и несуразностями, сложностями и драмами, вдруг оказывается где-то в стороне, совсем далеко, и хотя бы временно не мучает, не тревожит, словно не решаясь заглянуть сюда, в пристанище творчества, сюда, где создаётся искусство, где есть удивительная, прочная защищённость от всего лишнего, ненужного, мешающего, раздражающего, есть особенное тепло, есть неизменное человеческое внимание, есть особенное благородство и несомненная значимость неторопливых дружеских бесед, есть спасавшая всех нас в минувшие годы радость общения.
Снаружи, там, где так неуютно, где бывает так одиноко, а нередко и тошно от ежечасного, ежедневного, вынужденного напряжения, от бесчисленных трудностей, от изматывающего, кажущегося и впрямь бесконечным, выживания, от будто бы специально измывающихся над крылатой, это уж точно, душой, не желающей сдаваться, смиряться с невыносимыми обстоятельствами, и каждый раз упрямо расправляющей над этой коварной бездной свои крылья, и стремящейся выстаивать, во что бы то ни стало, и всё-таки побеждать, бесцветных дней и бессонных ночей, от бездомной жизни моей, идёт затяжной осенний дождь или падает на столичные улицы зимний густой снег, а здесь, в мастерской, хорошо.
Здесь – приют. Пусть и временный, но зато – дружеский.
Здесь – могучее противостояние злу и всяческим проявлениям жестокости и неопределённости тогдашней жизни.
Здесь – пристанище добра.
Здесь можно чувствовать себя, как в неприступной крепости.
Ощущение это – спасало меня.
Эрнст, крепкий, кряжистый, оживлённый, будто бы совсем не уставший после напряжённой дневной работы, попыхивая сигаретой, рассказывал что-нибудь, обычно всегда интересное, наливал в стаканы вино или водку, чтобы поднять настроение, и чувствовал себя здесь, в окружении своих творений, уверенно и спокойно, и состояние это вскоре передавалось и мне.
И, независимо от того, был ли он в мастерской один, или здесь работал помогавший ему с офортами Володя Ловецкий, или чем-нибудь были заняты другие его помощники, часто просил он меня почитать ему стихи.
И я читал тогдашние свои стихи, твёрдо зная, что они ему сейчас нужны, что он понимает их намного лучше других людей.
Вспоминаю это теперь, в своём нынешнем возрасте, и вновь осознаю, каким драгоценным для меня было всё это когда-то.
Эрнст был человеком пьющим – и никогда этого не скрывал.
Для него это было в порядке вещей.
Это ему никогда не мешало работать.
В закутке его мастерской всегда находился запас спиртного. И не только магазинного, купленного. Там, на полу, стояли наготове десятилитровые бутыли с бражкой, в которой плавали мандаринные корки, числом не менее десяти. Своя, домашнего производства, вполне пригодная к употреблению выпивка всегда была у него наготове.
Он любил угощать друзей. И мы с ним вдвоём не единожды выпивали. Так уж получалось. И ничего предосудительного в этом не было.
Время было такое. Все тогда выпивали.
Был однажды занятный случай.
Привёл я к Эрнсту своих знакомых, мечтавших побывать в мастерской знаменитого скульптора и повидаться с ним.
Эрнст принял всех нас приветливо. Без всяких ненужных церемоний вытащил откуда-то бутыль с бражкой. Достал стаканы. Быстро наполнил их до краёв. И предложил всем выпить. Мы пили эту бражку и разговаривали. Бутыль с бражкой стояла на полу, буквально в двух метрах от стола, от всех нас.
И вдруг что-то заставило нас посмотреть на эту бутыль. Бражки в ней было ещё примерно три четверти. Ничего не мешало ей спокойно стоять на своём месте. Но она оказалась почему-то – с капризами. Вот что произошло.
Бутыль внезапно покачнулась, зашаталась. Потом – накренилась. И – грохнулась на пол. И разлетелась вдребезги.
Бражка с мандаринными корками, вперемешку с кусками стекла, разлилась из неё шипящей широкой лужей.
Гости заохали, запричитали, – ох, мол, выпивка пропала!
Эрнст – был совершенно невозмутимым.
Он встал из-за стола, прошёл в свой заветный закуток, отдёрнул закрывавшую его занавеску – и перед всеми нами, во всей своей красе и наполненности бражкой, словно по волшебству, появились несколько бутылей с домашним напитком.
Ликованию гостей – не было предела.
Эрнст легко поднял одну бутыль и водрузил её прямо посередине стола – вот, мол, она, бражка, хватит её на всех, угощайтесь, всё в полном порядке!
И гости – охотно угощались. И расспрашивали Эрнста – о том, что было для них интересным. И Эрнст отвечал на их вопросы. И рассказывал им столько всего, что были они изумлены и счастливы.
И общение наше тогда – получилось очень хорошим. И, кстати, никто в тот вечер основательно не опьянел. Так, слегка захмелели, и только. Вот какая была история когда-то – с разбитой бутылью.
Эрнст, когда я заходил к нему, показывал мне свои работы, иногда рассказывал истории их создания.
Он прекрасно знал себе цену, осознавал уровень своего таланта, но никогда не кичился этим.
В нём была врождённая артистичность.
Это проявлялось в том, как он себя вёл – вроде бы и совсем просто, с некоторыми знакомыми даже по-свойски, но всегда – со значением, и в его мимике, в голосе, во взглядах, в движениях присутствовала сжившаяся с ним, вполне естественная для него многозначительность, словно подчёркивающая тот факт, что явился он в этот мир не просто так, что был в этот мир он призван.
Слава его, непрерывно растущая со времени разгрома Хрущёвым формалистов на выставке в Манеже, была велика и вышла за пределы Союза.
Славе сопутствовала – молва.
Слухи о жизни Эрнста и его замечательном творчестве множились с каждым днём. К ним зачастую присоединялись догадки, выдумки и откровенные фантазии. Эрнст относился к этому спокойно. Был невозмутимым. Да мало ли что, мол, говорят! Пусть говорят, если очень им хочется. Главное ведь – творчество. А оно всё говорит и не раз ещё скажет – само за себя.
В его мастерской непрерывно толпились посетители, и он принимал их, и бывали там и деловые, и дружеские встречи, и просмотры прежних и новых работ, и споры об искусстве, и неторопливые вечерние застолья с долгими разговорами по душам.
Неофициальные и официальные художники и литераторы, философы и представители властей, коллекционеры и богемные дамы, молодёжь и люди старших поколений, иностранцы и сограждане – и так далее, всех не перечислить, невозможно это сделать, и не надо пытаться даже, слишком уж много их было, – мечтали познакомиться с Эрнстом, побывать в его мастерской, посмотреть его скульптуры и графику, побеседовать с ним, желательно – выпить с ним вместе, ну а если удастся, то и подружиться, – и Неизвестный всех принимал у себя, со всеми общался, со всеми был внимателен, для всех находил хорошие, добрые слова.
И при всём этом он целенаправленно, упорно, ежедневно работал. Его всегда хватало и на труды, и на общение. Он словно был запрограммирован на победу, всем существом своим был устремлён вперёд, к очередным достижениям и свершениям.
Когда у меня ещё была квартира, Эрнст, принарядившийся, приветливый, праздничный, вместе со своей чудесной женой, замечательной керамисткой Диной Мухиной, приходил ко мне на дни рождения, вручал в подарок альбомы живописи и пластинки с классической музыкой, был совершенно своим в шумных богемных компаниях, неизменно просил меня почитать стихи, внимательно слушал их, и его точнейшие высказывания о них были дороги и важны для меня.
Вспоминаю один из давних моих дней рождения, в конце января шестьдесят девятого года. В тогдашней моей однокомнатной квартире на улице Бориса Галушкина помещалось, несмотря на кажущуюся тесноту, изрядное количество гостей. Вот и тогда, зимним вечером, гости приходили чередой – и квартира заполнялась ими – и хватило места для всех.
Некоторые сидели на считанных табуретках, некоторые – на тахте, кое-кто – прямо на полу, а большинство – просто стояли или расхаживали по комнате. Но всех это устраивало – и все были довольны. Мы с моей тогдашней женой Наташей Кутузовой только и успевали открывать дверь квартиры на раздавшийся очередной громкий звонок – и встречать друзей и знакомых.
Каждый из гостей что-нибудь приносил с собой. Иногда – скромный подарок. Чаще – бутылку водки или вина. Закуска была символической – в основном, бутерброды.
А выпивка была всегда кстати. Поскольку все тогда, кто больше, кто поменьше, но выпивали.
Пришёл мой друг Виталий Пацюков, будущий известный искусствовед, оживлённый, по-доброму улыбающийся, ещё молодой, энергичный, со своей приветливой, умной и доброй женой Светланой.
Пришёл художник Вагрич Бахчанян, в джинсовом своём костюме, невысокий, подвижный, остроумный, с маленькой, симпатичной, рассудительной женой Ириной.
Пришёл пышноволосый Эдик Лимонов, блещущий очками с большими диоптриями, в сшитых им самим новых брюках и пиджаке, с женой Аней Рубинштейн, толстой, но обаятельной, с удивительными фиалковыми глазами.
Пришёл Генрих Сапгир, притащивший большую сумку, наполненную бутылками водки и вина. Прямо в прихожей произнёс приветственную речь. И предложил поскорее выпить.
Пришёл поблёскивающий массивными очками Игорь Сергеевич Холин, принёс одну бутылку вина. Речей не произносил. Просто – поздравил меня.
Пришёл художник Петя Беленок, со своим характерным украинским юмором поздравил меня, подарил мне свою работу.
Пришёл филолог и прозаик Саша Морозов, пышнобородый, высокий, вместе со своей женой Аллой.
Пришёл значительный в богеме человек, Леонард Данильцев, поэт, прозаик, художник, чудесный мой друг.
Пришёл громогласный Виталий Стесин, с женой, гладковолосой, малоразговорчивой, в пушистой шубе, принёс выпивку и новую абстрактную картинку, в подарок.
Пришёл художник Андрей Судаков, племянник поэта Мариенгофа, худой, длинный, в пиджаке вельветовом и в потёртых вельветовых брюках – наряде, который, похоже, был на нём в течение десятилетий.
Пришёл коренастый, учившийся у Ситникова, намеревавшийся стать художником Андрей Лозин, живший неподалёку от меня, за старым акведуком через реку Яузу.
И за ним – любитель хмельного пения под гитару, живший тоже поблизости от меня, Володя Воронцов, разумеется – с гитарой.
Пришёл Аркадий Пахомов, поэт, мой друг и соратник по СМОГу, подвыпивший, шумный, весёлый.
Пришёл развесёлый Коля Мишин, тоже бывший смогист, человек фантастический, которого можно, пожалуй, назвать авантюристом-романтиком.
Пришли иностранцы – немцы, австрийцы. Артур, Штефи, Паулина, Бригитта. И кто-то ещё. Принесли бутылки виски, джина и несколько блоков заграничных сигарет.
Пришёл считавший себя смогистом добродушный швед Ларс Северинсон. Подарил мне джемпер, который носил я потом несколько лет.
Пришёл живущий в нашем доме, поднявшийся на лифте со своего первого этажа на мой седьмой этаж, актёр Лёша Сафонов.
И вместе с ним – приехавший из Киева кинорежиссёр Лёня Осыка, снявший известный, вошедший во все учебники для кинематографистов, фильм «Каменный крест», и замечательный актёр Бронислав Брундуков.
Появился, к общей радости, мой друг, художник Игорь Ворошилов, почти двухметрового роста верзила, притащивший бутылку водки, четыре бутылки пива и толстобокую селёдку, называемую им лабарданом.
Пришёл мой друг по СМОГу, искусствовед Михалик Соколов, вместе с которым в шестьдесят пятом году меня, из-за того же нашего СМОГа, изгоняли из университета, а потом, с помощью прогрессивной общественности, там восстанавливали.
Пришёл Коля Боков, поэт и прозаик, едкий, со светлыми, цепкими глазами того цвета, который раньше назывался – голубец.
Пришли дружной стайкой какие-то богемные дамы, имена которых мне трудно вспомнить сейчас.
Пришла Алёна Басилова, бывшая жена Лёни Губанова, эффектная, черноволосая, синеглазая.
И кто-то ещё из тогдашних моих друзей, приятелей и знакомых.
И ещё, и ещё…
Квартира в итоге оказалась полностью заполненной гостями.
Пришёл, конечно, Эрнст Неизвестный, с женой Диной.
Все собравшиеся были им рады.
Эрнст с Диной вручили мне подарки, устроились рядышком на тахте – и охотно присоединись к общему веселью.
Подобные празднества в прежние годы никогда не были просто выпивкой. Обязательно были и задушевные беседы, и разговоры на серьёзные темы, и – чтение стихов. Поэтому Эрнст через какое-то время попросил меня почитать стихи.
Гости затихли, настроились на поэзию, будто на высокие, всем тогда необходимые частоты и волны.
И я – читал стихи.
В давнюю орфическую пору слушать их и воспринимать их с голоса – люди умели.
После моего чтения Эрнст сказал:
– Это замечательная традиционная русская поэзия. Надо всегда помнить, что традиция – основа всей дальнейшей новизны.
Слова его – я запомнил.
Эрнст был по-настоящему образованным человеком, мыслящим широко и свободно. Прекрасно знал философию, литературу. Ну и, конечно, искусство. Здесь был он поистине выдающимся знатоком.
В любых обстоятельствах был он самим собой, всю жизнь держался, выстаивал, побеждал. Речь его была выразительной, динамичной. Я заслушивался его рассказами о войне, на которой он, почти мальчишка, вёл себя геройски, а потом, израненный, искалеченный, боролся за жизнь, поступательно выходил на собственный путь в искусстве, о том, как он навещал находившегося в ссылке Николая Заболоцкого и затверживал наизусть неизданные стихи этого великого поэта, о периоде учёбы, о родном Урале и московских событиях, да и о многом другом.
Помню щедро сдобренный юмором и добродушной иронией рассказ Эрнста о том, как создавал он памятник Хрущёву. Отстранённый от власти и ушедший на покой гонитель формалистов на известной выставке в Манеже со временем вроде бы раскаялся в содеянном, жалел о том, что он сгоряча нагородил – и пожелал, чтобы памятник ему изваял именно Эрнст Неизвестный.
С этой просьбой к скульптору пришёл сын Хрущёва. Эрнст разговорился с ним – и вместе они пили несколько дней. И после этого Эрнст согласился сделать памятник.
Была у Эрнста подруга и помощница, Лена Елагина.
Помню её в мастерской Эрнста, где она работала с конца шестидесятых по середину семидесятых. Совсем ещё молоденькая, тихая, с бледным лицом, на котором выделялись внимательно и серьёзно глядящие на людей и на мир, буквально светящиеся глаза, она была свидетельницей всего, что происходило в мастерской, всей этой бурной жизни и непрерывной работы, и впитывала всё это в себя, постигала искусство с присущими ей вдумчивостью, вниманием и старательностью, словно поступательно готовила себя к своим собственным грядущим свершениям. Кажется, именно она, в основном, лепила белую голову Хрущёва для памятника, заказанного Неизвестному сыном громившего его на выставке в Манеже, а потом вроде слегка прозревшего государственного деятеля.
Эту голову потом водрузили на придуманный Эрнстом чёрный, угластый постамент. Получилось весьма выразительное сочетание противоположностей – чёрного и белого.
Заказчики – наследники Хрущёва – памятником остались довольны. И памятник бывшему руководителю советского государства был установлен там, где полагалось.
Позже по Москве ходили слухи о том, что некие решительные граждане белую хрущёвскую голову не единожды пытались украсть – и даже, как уверяли столичные всезнайки, разок её действительно украли.
Приходилось ли потом пропавшую голову заново лепить? Эрнст об этом ничего не говорил. Он только отмахивался от вопросов – и загадочно улыбался. Мол, сами догадайтесь о том, что бывало потом.
Он дарил мне свои офорты, иллюстрации к Данте, с тёплыми дарственными надписями на каждом листе, – к сожалению, нагло украденные некоторыми хваткими и циничными деятелями прежних времён, как и многочисленные работы других друзей-художников из моего весьма обширного собрания, в семидесятые, в сложный период растянувшихся на семь с половиной лет моих бездомных скитаний.
Эрнст понимал, как тяжело мне тогда приходилось, и старался меня поддерживать. В его мастерской, рядом с ним, таким крепким, устойчивым, закалённым в невзгодах человеком, всегда становилось у меня спокойнее на душе.
Как-то, посреди разговора, нежданно, порывисто, искренне, он предложил мне идти к нему работать помощником, но я почему-то, сам не знаю – почему, наверное – были причины, скорее всего, надо мне было надолго уезжать из Москвы, от предложения этого смущённо и в то же время довольно твёрдо, сразу же отказался.
Ведь были у Эрнста другие помощники. С ними он сработался. К ним он привык. А я – как-нибудь, с Божьей помощью, продержусь, проживу. Постараюсь, как и всегда, посреди своих сложностей – выстоять.
Однажды, поглядев на меня, измотанного, истощённого, Эрнст сказал, что просто обязан меня как следует покормить и категорическим тоном пригласил к себе домой, на уральские пельмени.
В назначенный день и час я появился там.
В тесноватой квартире, где не было никаких излишеств и никакой стандартной советской обстановки, то есть шкафов с посудой и книгами, торшеров, люстр, штор, кресел и прочих примет старательно обустроенного быта, этакого семейного гнезда, уютного и основательно обжитого, а только всё самое необходимое, простое, приехавшая в Москву мать Эрнста, Белла Абрамовна Дижур, и его жена Дина Мухина хлопотали на кухне. Наготовили они вдвоём невероятное количество пельменей.
И мы, вчетвером, ели эти вкуснейшие пельмени, и Эрнст то и дело подкладывал мне на тарелку новые порции, дружелюбно улыбаясь и призывая не стесняться, а побольше есть, и обстановка была настолько доброй, что я успокоился, пришёл в себя, и мы, все вместе, выпивали, говорили, и я снова читал стихи, и отношение семьи Эрнста ко мне было таким радушным, все они так искренне старались приободрить, поддержать меня, что это трогало меня до слёз.
Об Эрнсте Неизвестном написано множество статей и исследований. А теперь, после его смерти, их будет ещё больше.
И я не хочу рассуждать о грандиозном масштабе его творчества.
В нынешнее время, которое поголовное, прилипчивое, абсурдное выражение «как бы», словно очередной вирус, делает как бы временем или междувременьем, в трудный этот период, когда и простое человеческое внимание дорого, не говоря уж о понимании, пусть живёт в моей памяти редкостная человечность Эрнста, присущая ему, как никому другому, пусть целительный свет её остаётся со мной навсегда.
|
|
|