ПРОЗА # 97




Владимир МАТВЕЕВ
/ Киев /

Тоска

Фантастический роман



Есть мучительный контраст между радостностью данного мгновения и мучительностью, трагизмом жизни в целом. Тоска, в сущности, всегда есть тоска по вечности, невозможность примириться с временем.
Николай Бердяев

ГЛАВА 1


Ты видел звездное небо, приятель? Наверняка видел. Но вряд ли ты видел в нем Райский Дворец Абсолюта. Но это ничего, это не страшно. Я с тобой поделюсь, я скоро расскажу тебе о нем, а ты пока из окна моей лачуги полюбуйся на звездное небо, если, конечно, оно тебя не ужасает. Я лично перед лицом вечности немею.

Да, следует заметить, что большую часть этой рукописи – вон какой толстой – написал не я. Я нашел её под матрасом в психиатрической больнице, где лечился от депрессии. Когда я прочел ее, я попытался узнать, где психическая личность, которая до меня лежала на этой кровати, и мне ответили, что на ней спал мужчина с белой горячкой. Фамилия у него была Сидоров. После белой горячки он сошел с ума и поэтому был переведен в поднадзорную палату. И вот – как сейчас помню – я подошел к двери в поднадзорную палату и спросил у сидящей рядом на скамеечке толстой, похожей на бочонок, санитарки: «Сударыня, можно ли мне познакомиться с Сидоровым?».

– Хотите узнать, его ли это рукопись? – спросил она. – Во-первых – не его. А во-вторых – он совершенно невменяем.

– Ну, хоть изредка он приходит в себя?

– Очень изредка.

– А вдруг мне повезет?

– Ну, что ж, входите, коли не брезгуете. Только будьте с ним предельно вежливы.

Она ключом открыла дверь, наподобие тюремной, с маленьким окошечком, я вошел и увидел следующую картину: больные, посапывая и похрапывая, мирно спали в своих кроватях, укрывшись одеялами, и лишь один бодрствовал. Он стоял ко мне вполоборота и мочился в пластмассовый кувшин. Я подождал, покуда он не кончил, и, будучи самой вежливостью, сказал:

– Простите, сударь, что беспокою вас в столь ответственный момент, но мне нужен господин Сидоров. Не вы ли, уважаемый и даже высокочтимый, и даже богоравный господин Сидоров?

Мужчина ничего не ответил. Он взял с подоконника пластиковый стаканчик, наполнил его желтоватой жидкостью из кувшина и протянул мне со словами: «Пейте кофе, пока теплый».

– Извините, пожалуйста, но разве это кофе?

– А что же еще? – спросил он и добавил: – Вы, что ли, не знаете, что в начале было слово?

– Да, есть такая теория, – сказал я.

– Это не теория, это – истина. Вся вселенная состоит из слов. Поэтому, если я, Иисус Христос, говорю слово «кофе», значит это кофе. Вы, что ли, забыли, как я превращал воду в вино?

Он налил себе из кувшина и, прихлебывая, торжественно промолвил:

– Вот ведь каких высот может достичь человеческий дух! Пейте!

– Извините, пожалуйста, но у меня повышенное давление, – сказал я, пряча руки за спину. – Мне кофе нельзя. Мне бы узнать, не вы ли господин Сидоров?

– Я с этим ничтожным самозванцем не желаю иметь ничего общего. Он мажет стены говном.

– И все-таки, где он?

– В туалете.

Я прошел в туалет и увидел коренастого лысого мужчину лет сорока, который доставал что-то из унитаза и мазал этим белые кафельные стены.

– Простите, это не вы высокоуважаемый и даже высокочтимый, и даже богоравный господин Сидоров? – вежливо спросил я.

– Я не Сидоров. Я Будда, – не прерывая творческого процесса, сказал Сидоров.

– Но мне Иисус Христос сказал, что вы Сидоров.

– А-а-а… этот самозванец… Я с этим ничтожеством не желаю иметь ничего общего, он пьет мочу.

– Простите, что прерываю ваш творческий поиск, а может даже, уже процесс, но вы мне нужны, – сказал я.

– А не пошел бы ты на… – злобно сказал Сидоров, не прерывая творческого процесса.

– Извините, но я насчет рукописи. Она ваша?

– Может, моя, а может, и не моя, – по-прежнему не отрываясь от процесса, сказал Сидоров.

– Не соизволите ли взглянуть?

Сидоров вытер свои цвета детской неожиданности руки о больничный халат, подошел, взял рукопись, пролистал и сказал:

– Не моя. Я такой ерундой не занимаюсь.

– Тогда извините, пожалуйста, – сказал я, сунул рукопись подмышку, пожелал Сидорову творческих успехов и ушел.


– Теперь моя совесть чиста! – радостно сказал я санитарке, покидая поднадзорную палату. – Теперь я могу опубликовать рукопись под своим именем! Я стану личностью!

А потом, вдобавок ко всему, поступлю в университет на факультет вещих снов и, выучившись, стану профессором вещих снов. Вы представляете? Я стану единственным в мире профессором вещих снов!

– Факультета вещих снов не существует, – сказала санитарка.

– Ну и что? Подождем, пока появится!

– Дурак ты, – беззлобно сказала санитарка.

– А может, я мечтатель.

– Мечтательный дурак, – санитарка охарактеризовала меня окончательно. – Личностью он станет! Ну – нет! Определенно, ко всей твоей никчемности ты станешь еще и вором, то есть еще более жалким и никчемным человечишкой. Ведь к своим сорока годам ты не построил дом (жалкая лачуга на окраине города досталась тебе от деда). Ты не посадил дерево (яблоню, черешню и грецкий орех тоже посадил твой дед). И понятно, что у тебя никогда не было ни друзей, ни женщины. Кому же хочется каждый божий день видеть возле себя такую кислую рожу? Потому-то ты, естественно, не родил и не вырастил детей. Эти дети, что время от времени появляются у тебя во дворе, – не твои. Просто ты сделал им неплохие качели. А кроме того, ты позволяешь им безраздельно пользоваться плодами тво…. Чуть было не сказала «твоего сада», но опомнилась. Не твоего! Не твоего! Дедушкиного!

– Откуда вы все это знаете? – изумился я.

– Я – ведьма.

– А разве ведьмы существуют? – снова удивился я. – Разве вас всех не сожгли во времена Средневековья на кострах?

– Сжигали только худых ведьм. Вернее, ведьмами считались лишь те, которые могли проскользнуть через дымоход. А я, как видишь, через дымоход не проскользну. Ну, что ты грустный такой? Нет причин для грусти. У тебя все плохое позади, а впереди только хорошее.

– Вы думаете?

– Я знаю. Я – ведьма.

– Вы какие-то ведьминские курсы оканчивали? Или институт?

– Ты ведь тоже не оканчивал какие-то курсы или институт, а, тем не менее, ты писатель.

– Вы заглядываете слишком далеко вперед. Я бы сказал осторожнее. Может быть, я стану писателем. В детстве я, знаете ли, сочинял сказки, а в юности прочел немало книг и очень часто сталкивался с тем, что мысли, идеи, сюжеты и образы их авторов были созвучны и моим собственным мыслям, идеям, сюжетам и образам. Мне иногда казалось, что я могу написать не хуже, только вот из-за депрессии никак не удавалось засесть за письменный стол.

– Но теперь решайся, пора, – сказала ведьма.

– Но прежде я набью руку на найденной мной рукописи, попытаюсь улучшить ее и дополнить.

– Попытайся, – сказала ведьма. – Тут ничего зазорного нет. Сам Вильям Шекспир не гнушался улучшать и дополнять произведения старых авторов.

– Да, – сказал я. – И еще Овидий, древнеримский поэт, перекраивал на свой, древнеримский лад, мифы Древней Греции. Не я первый.



ГЛАВА 2


У подъезда многоэтажного дома остановился катафалк. Вышли трое, и двое из них начали выгружать красивый лакированный гроб. Третий же, высокий русый молодой человек, симпатичный, но с портящим его мрачным выражением лица, открыл дверь подъезда.

– Кому это, Ваня? У нас вроде никто не умер? – спросила со скамейки у подъезда крупная полная женщина лет пятидесяти в оранжевой фуфайке дворника.

– Мне, – ответил Иван.

– Как тебе, ты же живой? – недоуменно спросила она.

– Надо думать о будущем, Полина Васильевна,– сказал Иван.

– Ты, наверное, пошутил, а, Вань? Рано еще тебе думать о таком будущем.

– Не рано. Умру я скоро, Полина Васильевна.

– Откуда ты знаешь, что скоро умрешь? – спросила Полина Васильевна, но Иван уже скрылся в подъезде, и ответа на вопрос она не получила.

– Он что сказал? Что скоро умрет? – спросила сидящая рядом старомодно и бедно одетая сухонькая маленькая старушка с румяными щечками и в белом платочке.

– Что скоро умрет.

– А откуда он это знает? Я, например, уже старая, а не знаю, когда умру.

– Наверно, серьезно болен. Безнадежно. Да, жаль тогда парня. Только вышли его афоризмы и юмористические рассказы – и на тебе, в гроб. Да, жалко парня…

– Какие афоризмы и рассказы? Он что, писатель?

– И писатель тоже.

– Никогда не поверю! Какой из него писатель!? Писателя сразу видно, у писателей лица серьезные, строгие и умные, как у начальников, только добрые. Вы на Тараса Григорьевича Шевченко хотя бы посмотрите, какой он и строгий, и умный, и грустный, и добрый. Подойди к тебе такой на улице и скажи: «копай», и ты будешь копать, хотя он тебе и не начальник. Нет, никогда не поверю, что такой может быть писателем. Он какой-то злой. Вот если бы вы сказали, что он рок-музыкант, я бы поверила. Такой же длинноволосый и худой. Такой любит только «бум, бум, бум». Такой не любит «садок вишнэвый коло хаты». А у меня, знаете ли, когда я про садок читаю, так тепло на душе становится, так тепло! Млею, прямо! А когда его «Катерину» читаю, то всегда плачу. Спрашивается: зачем читаю, если плачу, если страдаю? А я все равно читаю. Плачу, страдаю, а читаю. И чувствую, что становлюсь лучше. Чище, добрее. А он? Как он может делать людей чище и добрее с таким злым лицом? Нет, не похож он на Шевченко!

– Да что вы заладили, Вера Львовна, Шевченко да Шевченко! Во-первых, Шевченко не писатель, а поэт, а во-вторых, странная вещь получается: никто, кроме, простите, таких отсталых людей, как вы, в Сельхозугодии его не читает, но, тем не менее, почему-то со школьной скамьи на вопрос: кто ваш любимый поэт, принято отвечать: Тарас Григорьевич Шевченко. Школьник из Сельхозугодии никогда не скажет: я терпеть не могу Шевченко, потому что боится, что ему за это что-нибудь будет. Хотя русский школьник вполне может сказать: я терпеть не могу Пушкина. Немецкий школьник вполне может сказать: я терпеть не могу Гете. А израильский школьник вполне может сказать: я терпеть не могу Шолом-Алейхема.

– Зря вы так, Полина Васильевна. И украинский школьник вполне может сказать: я терпеть не могу Шолом-Алейхема.

– Не будем продолжать, Вера Львовна.

– Почему?

– Потому что, вы не обижайтесь, Вера Львовна, но вы с головой не всегда дружите. Хотя это и понятно. Вы всю жизнь проработали в селе дояркой. Вам мозги нужны не были.

– Вы хотите сказать, что я дура? А я вовсе не дояркой работала, а оператором машинного доения. Знаете, какая у нас аппаратура сложная? Кнопочки всякие. Не то что ваши метла и совок. Так что я не дура. Я, например, знаю, что такое Мёзия. А вы знаете, что такое Мёзия?

– Не знаю. Ну и что же такое Мёзия?

– Это такая древняя страна.

– Насколько древняя?

– Ну, где-то четыре тыщи лет тому назад она существовала. Сейчас она не существует.

– Вера Львовна! Сейчас 3017 год! Сейчас даже Киева не существует, он после Третьей Мировой войны превращен в радиоактивные развалины. И Украины не существует, а существует Сельхозугодия, империя со столицей в Хитропупинске с Великим Гетманом Брехунцом во главе, ассоциированная с Евросоюзом буферная держава, распростершаяся после Третьей Мировой войны от Карпат до Уральских гор. И России не существует, а существует Московия с царем во главе. Не существуют ни Франция, ни Германия, как отдельно взятые страны, а существует Единый Европейский Союз. Не существуют США и Великобритания с Австралией и Новой Зеландией, а существует Единый Англосаксонский Союз. А пройдет еще тысяча лет, и люди забудут и про Сельхозугодию, и про Евросоюз, и про Московию, и про Китай, потому что мир будет единым и унифицированным, до того унифицированным, что все национальности исчезнут.

– Зачем вы мне все это рассказываете?

– Затем, что вы, вы меня извините, человек темный.

– Я не темный. Какой же я темный, если я работала оператором машинного доения? Знаете, какая аппаратура у нас была сложная? Кнопочки всякие. Дура бы с ними не управилась бы. Дура бы не на те кнопочки нажимала бы. Так что я не дура. Мне даже чайный сервиз, когда я уходила на пенсию, подарили. Дуре бы разве бы подарили бы? И потом, вы так без печали об этом говорите, что мир будет унифицирован. Вам что, вышиванки и писанки не жалко?

– Крашеные яйца мне жалко, потому что, с одной стороны, жалко, что сельхозугодники потеряют свою идентичность, забудут свой язык, перестанут красить свои яйца, но, с другой стороны, разве плохо, если мир будет един? Кончатся все распри и войны, мы не будем тратиться на вооружение и станем настолько богаты, что каждый простак сможет позволить себе купить велосипед.

– Прям каждый-каждый?– недоверчиво спросила Вера Львовна. – Никогда не поверю!

– Каждый, каждый! Клянусь своим велосипедом!

– У вас нет велосипеда, Полина Васильевна.

– Нет. Для меня, как и для многих, велосипед – роскошь, а почти во всем остальном мире велосипед не роскошь, а средство передвижения. Даже автомобиль у них не роскошь, а средство передвижения.

– Как все-таки бедно мы живем! – горько посетовала Вера Львовна. – Просто я сравниваю, как живут простаки там, и как мы здесь. По телевизору видела.

– Вы, Вера Львовна, клянусь своим велосипедом, опять что-то не то говорите. Кроме нас люди нигде не делятся на простаков, не имеющих права владеть частной собственностью, и хитропупых. Есть просто люди, и у всех равные права. С одной стороны, это кажется несправедливым, но надо мириться с фактами. А факты говорят, что из-за вымывания мозгов с территории Сельхозугодии, мозгов у нас не осталось. Так что пусть уж нами, черт с ним, что воры они все, но пусть правят хитропупые, получившие образование за границей. Мы бы сами не управились. Все равно разорились бы. Бардак был бы полный, потому что заседать в Раде и умело владеть частной собственностью: заводами, фабриками, сельхозугодиями – это вам не кнопочки нажимать.

– Внимание! внимание! – раздалось из громкоговорителя, висящего на стене дома. – Возможна ракетная атака!

– Ну почему эти москали такие агрессивные! – возмутилась Вера Львовна. – Никак, никак не могут утихомириться!

– В газетах писали, что в сибирской почве не хватает каких-то важных для организма веществ, потому они такие агрессивные.

А еще писали, что долгоносики уничтожили все березы, необходимые для производства балалаек, – сказала Полина Васильевна.

– Какие долгоносики? Армяне, что ли?

– Вы, Вера Львовна, опять свое бескультурье и необразованность свою выказываете. При чем тут армяне? Разве армяне долгоносики? Долгоносики – это жучки такие.

– Поэтому москали такие агрессивные?

– И поэтому тоже. Тоскливо им без балалаек!

Завыла сирена, и Вера Львовна, вскочив со скамейки, закричала:

– Побежали в бомбоубежище! Быстрей! Быстрей!

– Не побегу, – спокойно сказала Полина Васильевна. – Сколько было воздушных тревог, а еще ни одна москальская ядерная ракета на территорию Сельхозугодии не попала. Спасибо гетману Брехунцу, спасителю Сельхозугодии. Это он закупает на Западе противоракетные системы, сбивающие москальские ядерные ракеты.

– А я побегу, я боюсь!

– Бегите. А я не побегу. Я верю Брехунцу.

– Какая вы все-таки смелая!

– Не столько смелая, сколько умная.

Вера Львовна заспешила в подъезд, в бомбоубежище, а Полина Васильевна, взяв метлу, принялась подметать двор.



ГЛАВА 3


Когда меня выписали из больницы и я, выйдя за ворота, на прощание троекратно обнялся с ведьмой, ко мне, держа под уздцы какого-то крылатого серого коня в яблоках, подошла молодая блондинка в белой одежде, через которую просвечивалось белое тело, взяла меня под руку и, прижавшись ко мне, промурлыкала:

– Ну, здравствуй, милый. Теперь я твоя.

– Извините, но вы, наверное, ошиблись. Вы, наверное, приняли меня за другого человека, ведь я вас совсем не знаю…. – оторопел я.

– Ты знаешь, что такое депрессия? – спросила она.

– Это такое психическое состояние, – ответил я. – И оно мне очень хорошо знакомо.

– Еще ее называют Дама в черном. Так вот я – ее полная противоположность. Я – Дама в белом, и имя мое – Прессия.

– Я крайне, крайне удивлен, – сказал я. – Вы очень, очень симпатичная женщина. Настолько симпатичная, что вам, достойной большего, вряд ли понравится моя лачуга и мои более чем скромные доходы.

– С милым рай и в шалаше, – промурлыкала Прессия.

– А где мы будем держать лошадь? Да и кормить ее надо, – сомневался я.

– Эх ты, невежда, – сказала Прессия снисходительно. – Ты не знаешь элементарных вещей. Пегаса содержать не нужно. Он – вольная птица, но хоть он и вольная птица, он мне полностью подчиняется и прилетает по первому моему зову. Достаточно только сказать: «Сивка-бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой». Ну – забирайся!

– Но я никогда не ездил на лошади, тем более летающей, – возразил я.

– Это нетрудно. Берись за вот эту штуку и ставь ногу в стремя.

Я кое-как забрался на Пегаса и спросил:

– А вы?

– Я полечу на метле, – сказала Прессия.

– На метле? – удивился я. – Разве вы ведьма?

– И ведьма тоже.

– А где вы возьмете метлу? – спросил я.

– Да везде, посмотри вверх. Вон их сколько летает.

Я задрал голову и сказал:

– Действительно, в небе темно от метел. Как же я раньше не замечал?

– Ты многого раньше не замечал, – сказала Прессия, потом сунула два пальца в рот и оглушающее свистнула. Тут же с неба слетела метла, Прессия ухватилась за нее, села и крикнула:

– Вперед!

Я тронул Пегаса за поводья, мы взмыли в небо и помчались настолько быстро, что ветер засвистел в ушах. Мы так мчались, что я оглянулся с мыслью: а поспевает ли за нами Прессия, и Прессия, оказавшаяся в двух шагах позади, крикнула:

– Никогда не оглядывайся. Жена Лотова оглянулась и превратилась в соляной столб. Хоть это и миф, но в нем есть соль.



ГЛАВА 4


Я сидел за своим облупившимся от старости письменным столом, а Прессия сидела на моем продавленном диване и что-то вязала.

– Райский дворец Абсолюта представлял собой обширное помещение со стеклянными стенами, сквозь которые внизу повсюду были видны кроны цветущих вишен, – прочел я, потом встал из-за стола, подошел к многочисленным книжным полкам и сказал:

– Чтобы ты, дорогая Прессия, не ломала себе голову, вспоминая, что такое Абсолют, загляну-ка я в философский словарь. Где он тут? – Я рылся по книжным полкам. – Да где же он?

– Не парься, – сказала Прессия. – Я знаю, что такое Абсолют. «Абсолют (лат.) – понятие идеалистической философии, обозначающее духовное первоначало всего сущего, которое мыслится как нечто единое, всеобщее, безначальное и бесконечное и противопоставляется всякому относительному и обусловленному бытию».

– Удивительно! – найдя словарь и заглянув в него, воскликнул я. – Слово в слово! У тебя такая память!

– У меня совершенная память. Продолжай.

– Недалеко от входа, внутри дворца был хрустальный бассейн с небольшими хрустальными фонтанчиками в форме писающих ангелочков. Вдоль стен стояли белые диваны с белыми столиками напротив.

– Я думаю, что Абсолют был страшным богачом, наверное, даже миллиардером, потому что имелся сверкающий золотом трон, – подсказала Прессия, подошла ко мне сзади, обняла за шею и поцеловала в лысину.

– Наверняка был страшным богачом, – сказал я, – но и ученым тоже, потому что за троном, на некотором возвышении, наблюдались столы с компьютерами и лаборатория с какими-то приборами, с электронным микроскопом, со всякими колбами и колбочками, в которых что-то булькало и дымилось. А сам Абсолют сидел за столиком, с аппетитом ел арбуз и при этом причавкивал так, что впору было подумать: а Абсолют ли это? Не модус ли это? Не отдельное ли проявление целого, а в данном случае – Вселенной? Да. По моему мнению – это модус. Быть может, моя теория покажется тебе, моя дорогая Прессия, искусственной, фантастической, но разве не говорит Гете словами Мефистофеля, что он есть часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро? Разве Мефистофель не модус в данном случае? И не целуй меня в ухо. Мне щекотно.

Прессия отстранилась и снова села на диван.

– Но многих, – сказала она, – особенно теологов и теософов, я полагаю, не устроит имя «Модус», да и сам ты разве не чувствуешь в этом имени некоторое умаление и даже уничижение всемогущего творца, поэтому по-прежнему называй его «господь». Ну давай, что там дальше?

Я снова начал читать.

Это был низенький, лысоватый, полноватый рыжебородый и зеленоглазый мужчина пожилых лет, с веснушками на широком и добром лице. На нем была древнегреческая одежда – гиматий, который представлял собой кусок белой материи, обернутой вокруг тела. На ногах же у него были когда-то белые, но уже несколько облупившиеся и посеревшие от времени сандалии.

– Нет, не нравится мне это, – поморщилась Прессия. – Крайне несовременно и даже убого. Почему господь, миллиардер, а ходит в простыне, как чмо болотное? Почему на нем туфли не от Гуччи, а костюм не от Армани?

– Но, может быть, я не виноват? – сказал я. – Хоть мне, как и всем нам, иногда страстно хочется преуменьшить, преувеличить, приукрасить, или даже попросту наврать с три короба, я – несчастный невольник правды, и поэтому буду говорить правду, чистую правду и ничего, кроме правды, даже если эта правда тебе не нравится.

– Не выкручивайся, – сказала Прессия. – Врешь ты всё. А впрочем, что это я? Не мое это дело, тебя терзать. Я же не Депрессия, чтоб терзать, а Прессия, чтоб вдохновлять. Я больше не буду тебя перебивать, я буду тебя визуализировать.

– Как это «визуализировать»? – спросил я.

– Очень просто. Что у тебя там по тексту? А ну-ка дай сюда. Так. «Мелодично зазвонил серебряный колокольчик над стеклянной входной дверью…» – прочла она, и тут стены моей лачуги стали колыхаться, размываться, таять, потом окончательно растворились в воздухе, и я, невидимый, очутился во дворце, который только что описывал.



ГЛАВА 5


Мелодично зазвонил серебряный звоночек над стеклянной входной дверью, за которой стояли двое: лакей – тоже, как и господь, в гиматии, и мужчина в черном костюме, белой рубашке и темной расцветки галстуке. Господь отложил ломтик арбуза, вытер салфеткой рот, похрипел, словно прочищая горло, и голосом громким и низким, точно трубным, сказал:

– Войдите.

Первым вошел лакей.

– К вам, господи, новый архистратег межгалактических дел. Ботиночкин Ботинок Ботинович назначил. Просить? – спросил он.

– Проси. Интересно посмотреть, что за фрукта мне назначил Ботиночкин, в девичестве Заратуштра, на должность архистратега межгалактических дел.

– Проходите, – сказал лакей, почтительно склонил голову перед входящим и удалился, закрыв за собой дверь.

Архистратег сделал робкий шажок и застыл с боязливо втянутой в плечи головой.

– Ну что ты там застрял, подойди ближе! – сказал господь.

Архистратег сделал еще несколько робких шажков.

– Имя? – спросил господь.

– Пи, пи, – прошептал архистратег, почему-то дрожа всем телом.

– Что «пи, пи»? Пит? Питер?

– Пи, пи, пить, – наконец выдавил архистратег.

Господь прямо из воздуха выловил хрустальный бокал, подошел к фонтану, поднес бокал к струйке, известно, откуда вытекающей, наполнил бокал и подал архистратегу. Архистратег, держа бокал дрожащей рукой и стуча зубами, осушил его, отдал богу, и бокал пропал в его ладони, словно его и не было.

– Имя? – снова спросил господь.

– Г а, га, га… Гай Тит Теренций, – ответил архистратег и, держась за поясницу, согнулся в поклоне, напоминающем букву «г».

– Докладывай, Гай Тит Теренций, – сказал господь, берясь за новый ломтик арбуза.

– По, по, по… Понимаете ли… – произнес тот и замолчал.

– Говори же, что ты мнешься и трясешься, ты же архистратег!

– Да, да, да, да… – все еще заикался архистратег.

– Пожалуй, тебе надо выпить концентрированной валерьянки, – сказал господь и снова выловил из воздуха бокал, на этот раз наполненный коричневой жидкостью.

– На вот, выпей валерьянки, – он протянул бокал архистратегу.

Архистратег выпил содержимое и, наконец, заговорил не заикаясь.

– Да уж больно сатана возмущается, что мы захватили Млечный Путь, боязно мне…

– А ты ему объяснял, что Млечный Путь испокон веков был в составе божьих галактик, и что там наши люди и ангелы живут?

– Объяснял, но он все равно возмущается. Говорит, что это незаконно. Говорит, что вы такой же коварный, как и Путин, который захватил Крым. Незаконно это, так говорит.

– Зато справедливо. Крестьянские восстания против феодалов тоже были незаконны, но справедливы. Не всегда закон поспевает за справедливостью.

– А если он начнет наши галактики аннигиляционными бомбами забрасывать?

– Не будь глупцом. У нас свои аннигиляционные бомбы есть, и не меньше, чем у него.

– Побоится что ли?

– Побоится. На это я и рассчитывал.

– Вы такой решительный!

– Обстоятельства обязывают. Так и люди, и ангелы были настроены. В данном случае я флюгер, а не ветер. И все с Млечным Путем. Меня все эти разговоры о Млечном Пути смущают. Вроде бы желанные народу слова говорю: Крым, то есть Млечный Путь – наш! А все равно что-то не так, не так. Что-то все-таки меня смущает.

– Совесть, наверное.

– Совести у политиков не бывает. Есть государственные интересы. Ну – все. Не буду дальше, а то Путин обидится.

– Боитесь, что подслушает?

– Боюсь. Он все-таки из КГБ вышел, шутка ли…. Ну, спасибо за доклад. Теперь ты свободен.

Архистратег, кланяясь, начал пятиться к двери.

– Да не кланяйся ты, ради святого духа, – поморщился господь. – Неужели ты не понимаешь, что это нас обоих унижает? Радости, радости в людях хочу, а не уничижения. Весело должно быть в церкви, весело! Поклониться можно, иногда даже нужно, но все время кланяться тому, кто не отвечает тебе ответным поклоном, а тем более становиться на колени, – ни в коем случае. Неужели они думают, что совершенному существу может нравиться лесть?

И не стыдно?

– Стыд глаза не выест, – сказал архистратег.

– Стыд глаза не выест, зато лестью можно многого добиться? Я правильно прочитал твои мысли?

Архистратег молчал.

– Повторю, – сказал господь, возвысив голос. – Я правильно понял твои мысли?

– Как ни тяжело признаваться, но вы правильно меня поняли, – выдавил из себя Гай Тит Теренций. – Дело в том, что раньше я служил при дворе императора Нерона. Это там испортился мой характер. Очень боялся я императора. Ведь он не пощадил никого. Ни философа Сенеку, ни поэта Лукана, ни писателя Петрония, ни свою родню, ни даже собственную мать. Но я – а я был тогда послом в Парфянском царстве – выжил и, полагаю, именно потому, что раболепствовал. Таков мой жизненный опыт.

– Разве я похож на Нерона? Разве я злодей?

– На злодея вы не похожи. Но и Нерон не был похож на злодея. Такой шутник с виду был. Развлекать всех любил. Бывало, в бабу переоденется и давай отплясывать. Животики, бывало, надорвешь. Так что сомневаюсь я в людях, сомневаюсь. Кроме того, я никогда с вами не разговаривал, знаю вас только по библии, а по библии вы, если читать ее с самого начала, злобный, мстительный тиран, безжалостный убийца, исключительно тщеславный и потому лесть просто обожаете.

– Тогда конечно, – согласился господь. – Так написано в библии. Но библия – это не всегда полноценная мудрость, слишком много в библии от мудрости невежд. А если сказать точнее, то, перефразируя мудреца, библия не мудрость веков, а мудрость колыбели. Она не про меня. Она про то, каким невежды меня себе представляют. А представляют меня порой черт знает чем! Сначала, с подачи Моисея, я был таким психопатом, что даже и взглянуть на меня нельзя, сразу испепелю взглядом. Потом, с подачи Христа, или даже раньше, сюсюкать я ни с того ни с сего стал, что всех люблю. А я не всех люблю. В общем, богом я стал для думающего человека абсолютно неадекватным. Да ты присаживайся и бери арбуз, не стесняйся.

Гай Тит Теренций осторожно присел на краешек дивана и взял ломтик.

– Но глупость и невежество, освященные тысячелетиями, таковыми не считаются, – продолжал господь. – Вот и мечутся даже верующие люди, даже некоторые священники, не зная во что верить, в освященное веками невежество, или в здравый смысл. Да, даже верующий человек верить до конца не может, он лишь надеется. Что уж говорить об атеистах. У них даже надежды нет! Но ведь в глубине души и атеисты жаждут бога, потому что жаждут справедливости и бессмертия. Как с ними быть? Им тоже нужен хотя бы лучик света в мрачном царстве неумолимо приближающейся смерти? Как быть? Открыться людям? Не знаю, не знаю… Ведь хоть я и бог, я против религии, потому что религия – это кнут и пряник. Она словно ребенку говорит: получишь пятерку – получишь пряник, а схлопочешь двойку – получишь ремня. Вот почему я за нравственность от души, а не из-под палки или из-за пряника. Я за Попку.

– Простите, я не расслышал. Что-то не совсем понятное мне послышалось…

– Был такой философ в Киевской Руси, Гореслав Попка. Он был против веры как в древнеславянских богов, так и против веры в библейского бога. Святой князь Владимир после крещения Руси, его, как не желавшего креститься, по доброте своей, на кол посадил. Пущай, говорит, там проповедует свою бескорыстную нравственность.

– И что же он проповедовал? – поинтересовался архистратег.

– Он говорил, например, что нравственность, подчиненная практической целесообразности, то есть получить прижизненные блага или попасть в рай, есть разновидность безнравственности. Распространить бы человеколюбивое учение Попки, провозглашающее, что религиозная святость – не святость! Совесть, вот что такое святость! Развитая совесть! Совесть и честь! Ну, как я вижу, ты расслабился? Похоже, что мой имидж в твоих глазах поменялся? А теперь иди, мне некогда. Меня сейчас больше одна планета интересует, потому что у меня появилась идея. Потому что я загорелся этой идеей.

Архистратег встал и в глубоком поклоне, держась за поясницу, стал задом удаляться, на что господь безнадежно махнул рукой, поднялся по ступенькам на помост с оборудованием и сел за электронный микроскоп.

Снова зазвенел серебряный колокольчик над входной дверью. Господь снова прокашлялся, прочищая горло, и крикнул все тем же трубным басом:

– Войдите!

Открылась дверь, и вошел лакей.

– К вам Заратуштра. Просить?

– Да проси уж! – недовольно произнес господь и снова повернулся к микроскопу.

Заратуштра – высокий брюнет в бежевом костюме и с козлиной бородкой – подошел к помосту и сказал:

– Я по поводу новых пророков.

– Создал новую планету и уже окружил ее атмосферой! – словно не слыша, хвастался господь, глядя в микроскоп.

– Я по поводу новых пророков, – повторил Заратуштра.

– И уже создал первые вирусы и первых насекомых. Хочешь посмотреть? – господь встал из-за микроскопа. – Вот, посмотри.

Заратуштра поднялся на помост и сел за микроскоп.

– Правда, симпатичный? Ну, прям лапочка!

– По мне – вирус как вирус, – сказал Заратуштра и встал.

– Ничего ты не понимаешь! – господь снова сел за микроскоп. – А кто у нас там такой маленький! А кто это у нас такой хорошенький! Утю-тю-тю-тю-тю!

– Вот вы сейчас с безмозглыми вирусами сюсюкаете, а в Украине люди от несправедливости страдают, – заметил Заратуштра.

– Я ему колесики приделал, еще не было ни одного вируса на колесиках, – продолжал господь.

– Колесо, между прочим, придумали люди, а вы воруете! – сказал Заратуштра.

– Не ворую, а заимствую, – возразил господь.

– Вам, подозреваю я, что вирусы, что люди – все одно. Разницы вы не знаете.

– А вот сюда посмотри! – господь так быстро сунул Заратуштре под нос какую-то стеклянную коробочку, что тот отшатнулся. – Посмотри, посмотри!

– Что это? Муха?

– Муха. Правда, красивая? Тоже на колесиках. Кроме того, я сделал ей бархатистую спинку. Прелесть, а не муха!

– С вашими прелестями у нормального, мыслящего человека создается такое впечатление, что вы даете жизнь всему живому, не отдавая никому предпочтения. Ни мухе, ни человеку. С этим трудно согласиться, протестует душа, но это так.

– Ты же знаешь, что это не так. Ты же понимаешь, что у меня сейчас просто творческая горячка. Уйди, не мешай. А что ты кривишься, что тебе не нравится?

– Не нравится ваша муха на колесиках. Колеса у нее кривые какие-то.

– Ничего, в процессе эволюции на новой планете и моего участия в эволюции, все наладится.

– «Ладейников прислушался, над садом…» – начал было Заратуштра, но господь перебил его:

– Какой еще Ладейников? – спросил он.

– Это стихи, характеризующие вас не с лучшей стороны.

– А ну-ка, ну-ка? Мне всегда был интересен бунт…



Ладейников прислушался: над садом
Шел тихий шорох тысячи смертей.
Планета, обернувшаяся адом,
Свою судьбу вершила без затей.

Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И страхом перекошенные лица
Ночных существ смотрели из травы.

– Это ты к чему?

– К тому, что в процессе эволюции наладится взаимопожирание.

– Увы, без взаимопожирания нельзя. Лев не будет есть траву, хоть это и противоречит библии. А что касается человека, то он вполне достаточно отделен от пищевой цепи. А ты говоришь, что мне все равно, что мухи – что люди.

– Это верно, что человек отделен от пищевой цепи, пока не умер. Но поймите, быть отделенным от пищевой цепи для счастья мало. Для счастья, в первую очередь, человеку нужна справедливость. Вы, конечно, бог, и я вас уважаю. Но поймите же и вы, что большинству в Украине, а особенно олигархам, высшим чиновникам и сенаторам, называемым там хитропупыми, чтобы вести себя благородно, нужны религиозные кнуты и пряники. Я понимаю, что религиозная нравственность – это чаще всего разновидность безнравственности, но что поделаешь? Религиозная нравственность все же лучше полной безнравственности, а из двух зол выбирают меньшее. Пусть будет хоть такая. Спуститесь, наконец, на грешную землю. Это хорошему человеку бог не нужен, а подлецу бог нужен. Нужно, чтобы он увидел, что вы есть. Чтобы вы прогремели: «Мне отмщение, и аз воздам!».

– Ты хочешь очередного пророка? Но что нового может сказать пророк? Тебе ли, мудрейший пророк Заратуштра, не знать, что все уже сказано. Это скучно.

– Уверяю вас, это не будет скучно, потому что я кое-что придумал. Мы сделаем бумажные самолетики и пошлем их на землю со словами: на кого святой дух пошлет.

– Ну – не знаю… Святой дух такой неуправляемый… Веет, где хочет…

– В том-то и весь интерес, что он веет, где хочет. Ну что? Может, не будем откладывать? Прямо сейчас сделаем бумажные самолетики. Где у вас бумага?

– Но я не умею делать бумажные самолетики, – сказал господь.

– Я вас научу. Давайте бумагу.

– Журнал «Плейбой» подойдет?

– Вы читаете «Плейбой»?

– Картинки смотрю.

– Подойдет, – сказал Заратуштра.

Господь выловил прямо из воздуха журнал «Плейбой» и отдал Заратуштре.

– Смотрите, – сказал Заратуштра, вырвав из «Плейбоя» два листа.

Господь, поглядывая на него и повторяя его манипуляции с бумагой, спросил:

– Да, все время забываю поинтересоваться, как твоя бессонница?

– Лечусь.

– В сумасшедшем доме?

– Только там ее и лечат.



ГЛАВА 6


Иван Шевченко лежал в гробу в новом, с иголочки, черном костюме, в белой рубашке и яркой розовой бабочке. Ноги были обуты в изящные коричневые туфли, судя по девственному виду подошвы, совершенно новые. В сложенных на груди руках он держал тоненькую церковную свечку. Раздался звонок в дверь. Иван вылез из гроба и пошел открывать. В дверях стоял Лекрыс, небольшого роста худенький белесый мужчина лет тридцати пяти, в некрасивых очках и с лысиной, на которую были зачесаны жиденькие волосы в безнадежной попытке эту лысину скрыть.

– Ты вовремя. Я как раз примеряюсь, привыкаю понемногу, – сказал Иван и снова устроился в той же позе в гробу. – Ну, как? Хорошо выгляжу? – спросил он.

– Гроб хороший, костюм замечательный. Да, хорошо выглядишь, солидно.

– А ну-ка сфоткай меня, – сказал Иван.

Лекрыс достал смартфон, сделал снимок и показал Ивану.

– Нет, так никуда не годится, – говорил Иван, разглядывая себя. – Грустный я какой-то, настроение людям испорчу. Даже розовая бабочка не помогает. Может быть, прицепить клоунский красный нос? Люди приходят на поминки как на праздник, в глубине души радостные, что это не они в гробу, а я им весь праздник испорчу. Нет, надо все-таки прицепить, чтобы не скучали на поминках.

Иван потянулся к журнальному столику, взял красный клоунский нос, прицепил его на нос и снова устроился в той же позе в гробу.

– Ты все перепутал, – сказал Лекрыс. – Поминки бывают уже после захоронения, без трупа, который всем, ты прав, несколько мешает наслаждаться жизнью, – сказал Лекрыс. – Вот только сомневаюсь я, что для твоих родителей будет праздник: сына похоронить, даже если на сыне будет клоунский нос.

– Ты думаешь, мне их не жаль? – спросил Иван.

– Не жаль, раз ты так…

– У тебя никогда не было такой тоски, ты не поймешь, – сказал Иван, вылезая из гроба.

– Отчего же, бывает тоска. Бывает такая, что хоть в прорубь. Но я, по возможности, сразу иду на площадь Первого Великого Гетмана, сажусь на какую-нибудь скамейку под табличкой «для тоски» и наблюдаю лица людей. И такие хмурые лица попадаются, что я, по сравнению с ними, – просто весельчак. Так и лечусь, подлец, чужим горем. И ты будь подлецом, лечись чужим горем. Ведь не ты первый – не ты последний. У меня то же самое. Я даже начинаю подозревать, что брака без классического любовного треугольника не бывает.

– А у меня серьезные подозрения и даже убеждение, что человеку нужен не любовный треугольник и даже не любовный четырехугольник, а пятиугольник, шестиугольник, окружность, наконец. Зачем загонять себя в угол? – говорил Иван, раздеваясь.

– Может быть, пора официально вводить многомужество для женщин и многоженство для мужчин в связи с человеческой природой? – предложил Лекрыс.

– Это не природа, это распущенность, – сказал Иван.

– Природа, природа! – возразил Лекрыс. – А впрочем – нет, скорее природная распущенность.

– Ну и чем поможет введение многоженства и многомужества? Разве люди не перестанут страдать? Чтобы они перестали страдать, надо запретить любовь. Кто не любит – тот не страдает. Это великая мудрость, мужчине не любить женщину, а женщине не любить мужчину, – говорил Иван, вешая костюм на плечики.

– Как же можно запретить любовь?

– Полицейскими мерами. Вот только какими мерами – я еще не продумал. Во всяком случае, любовные парочки должны быть временны, на срок, скажем, до трех дней. Так они еще не успеют проникнуться чувствами. Если же связь продолжается более трех дней, за это, по закону, следует назначать пусть незначительное, но неумолимое возмездие, небольшой тюремный срок, лет эдак на десять. И, уверяю тебя, много найдется таких, которым такая жизнь без любви, то есть жизнь мудрая и безмятежная, понравится. Найдутся, конечно, и глупцы. Они вначале воспротивятся безмятежной жизни, им, глупцам, любовь подавай, но потом, становясь философами, и они поймут, что любовь – это самый коварный вид зла.

– Нет, насчет полицейских мер – это ты что-то не то придумал, – возразил Лекрыс. – Большинство парочек сами распадаются уже через неделю-другую, а то и раньше.

– Да и ты с многоженством и многомужеством что-то не то придумал.

– Да я просто болтаю. А вот ты говоришь с таким пылом, что можно подумать, что говоришь серьезно.

– Это потому что я злюсь.

– Но ведь есть же мужья и жены, которые по-настоящему любят друг друга, и до гроба. И даже умирают в один день, потому что жить друг без друга не могут.

– Это такая редкость, что можно и не принимать во внимание, – сказал Иван.

Лекрыс взял в руки туфлю и спросил:

– Туфли-то, я надеюсь, картонные, для покойников?

– Ошибаешься, – сказал Иван. – Не самые дорогие, но дорогие.

– Все равно сгорят, глупо это, – сказал Лекрыс, любуясь туфлей.

– Один раз умираем, так стоит ли мелочиться?

– А давай я тебе картонные куплю, а эти заберу себе?

– Они будут тебе велики.

– Ничего, я буду ватку подкладывать, – сказал Лекрыс, продолжая любоваться туфлей.

– Помоги мне лучше гроб на попа поставить. Пока он мне будет служить шкафом.

Иван закрыл крышку гроба, с помощью Лекрыса поставил гроб на попа, после чего повесил снятый костюм на небольшой крючочек, прибитый с внутренней стороны к изголовью гроба.

– Ничего, я буду ватку подкладывать. Давай, а? – продолжал просить Лекрыс, любуясь туфлей.

– Ты, Лекрыс, стал мелочным и жадным, – сказал Иван, забирая у Лекрыса туфлю.

– Я экономный, а не жадный, а вот ты – мелочный. Даже твое самоубийство – это мелочная месть Анастасии. Немелочно – простить и забыть. Я так понимаю.

– Простить легко, я всегда прощал, делал вид, что не замечаю измен, потому что она всегда была такой. Я не могу смириться с тем, что она ушла насовсем. Не получается. Твержу себе: она мне не нужна, она приносит только горе, она мне не нужна, она приносит только горе, она мне не нужна, она… – он на мгновение замолчал, потом продолжил: – Наши чувства сильнее нашей рассудительности, сильнее разума, вот в чем дело.

– Да, это верно. Чувства сильнее разума. Чувствам миллионы лет, а разуму только каких-то двести тысяч.

– И не только чувства. Меня к ней так влечет физически, что иногда думается, что лучше бы я родился евнухом, – Иван вынул из мини-бара бутылку коньяка и два стакана.

– С евнухом ты хватил.

– Может быть, – наливая коньяк, согласился Иван. – Достаточно быть мудрецом вроде, ну, например, Пифагора. Ведь, я уверен, явись перед ним сама Мэрилин Монро в самом своем соблазнительном облике, – все помнят этот знаменитый кадр, – он бы просто поднял на нее глаза и сказал: «Уйди, женщина, уйди, несчастная. Ты мешаешь мне минимизировать скалярную функцию векторного аргумента». И Монро, пристыженная, отойдет в сторону и больше никогда в жизни не будет со всякими пустяками приставать к серьезным мужчинам. – Иван поднял свой стакан. – Ну что, вздрогнем? – сказал он.

– Не обижайся, но заливают горе вином только слабаки.

– Не суди, – сказал Иван, попытался выпить, но мешал клоунский нос, и он, передвинув его на лоб, выпил коньяк. – Человек не имеет права судить другого, человек имеет право судить только самого себя. Хотя, с другой стороны, – я сужу. Но мне простительно, потому что моё Я, как это не неприятно для других, – центр Вселенной, и ему все позволено. Моё Я даже выше Вселенной, выше бога, которого, конечно, нет. А иногда мне даже кажется, что все люди, весь мир, вся Вселенная существуют только в моем сознании. Что, если я умру, то со мной умрет и Вселенная.

– Не умирай, Иван. Пожалей Вселенную. Но, если шутки в сторону, то в том, что ты перед лицом смерти сохраняешь полное хладнокровие, есть нечто возвышенное и героическое. С одной стороны, ты слабак, а с другой – храбрец. Я бы так не смог. Мне, хоть я тоже, как и ты, не в восторге от жизни, тоже тоскую, бывает страшно тоскую, но боязно даже заглянуть в эту черную бездну, не то что броситься в нее. Может быть даже, что ты философ-стоик, который, запутавшись в жизни, и не знающий, как справиться с возникшей дисгармонией, кончает с собой, чтобы приобщиться к идеальной гармонии Вселенной. А впрочем, не буду тебе льстить. Ты не Сенека, тебя возвеличивать не будут. Червяком ты родился, червяком и умрешь.

– Почему ты меня оскорбляешь? – вовсе не зло спросил Иван.

– Это не оскорбление, а констатация факта. Я тоже червяк.

И подавляющее большинство людей – червяки. А впрочем, все мы червяки. Но давай не философствовать. Слишком грустна такая философия. Давай о твоей проблеме. Я понимаю, ветреную жену, в отличие от верной жены, трудно разлюбить, а то и невозможно. Но оттого, что она ветрена, она может со временем бросить своего невежду управляющего и вернуться к тебе, потому что от тебя она зла не знала. Такое долго помнится.

– Но она любит роскошь, а у управляющего есть даже автомобиль. Только почему ты решил, что ее управляющий невежда?

– Все простаки – невежды. Это видно по тому, как они развлекаются. Уж очень незатейливо развлекаются: пивнушки, попса, низкопробный юмор вроде «Кривого зеркала». Это у хитропупых художественные выставки, театр, балет, опера и утонченный юмор.

– Ты просто не знаешь, что творится за тонированными стеклами роллс-ройсов и за высокими заборами в особняках и замках хитропупых, потому что на это знание, как и на Интернет, в нашем государстве табу. Просто ты не слушаешь Би-би-си и русское радио. Наши хитропупые – мерзавцы, каких свет не видел. Скажу крамольную вещь: даже если не слушать Би-би-си, наш гетман, если заглянуть в суть, если судить по плодам, не обращая внимания на обаяние лица и речей, он, клянусь своим велосипедом, – мерзавец, каких свет не видел.

– Если заглянуть в твою суть, не обращая внимания на твое умное лицо, то ты, клянусь своим велосипедом, недоразвит, как и все простаки. Где твой театр? Где твоя опера? Нетути. Они тебе до одного места.

– У меня есть афоризм: оперу любит лишь тот, кто любит скучать, – сказал Иван.

– Ты думаешь, сказать так умно? Нет, это просто уловка, трюкачество. Не хочу тебя обижать, Иван, но ты не писатель, ты – трюкач. Юморист – это не писатель, это трюкач. Да и не способна уже Сельхозугодия родить что-то рангом повыше трюкача. Чего и следовало ожидать, поскольку, правильно говорят хитропупые, что после многовековой утечки мозгов за границу истощился генофонд. Мы теперь, не считая хитропупых, нация идиотов.

– Ты идиот?

– Я – исключение.

– Быть хитропупым по паспорту – это тоже еще не признак интеллекта.

– По крайней мере, все хитропупые получают образование за границей, а заграничное образование – не чета нашим училищам.

– Но ведь и ты окончил профтехсельхозучилище по специальности проктология, а ковыряться в чужой заднице – это тоже не интеллектуальный труд.

– Оскорбляй, оскорбляй, если это доставляет тебе удовольствие, а я вот что скажу: я – не простак, я только по паспорту простак, а на деле – хитропупый, потому что развлечением мне служит высокое искусство, моя скрипка. Кроме того, я не пьянствую.

Я понимаю, ты лечишься от любви. Но, клянусь своим велосипедом, так лечатся только простаки. Кстати, а где ты достал цианистый калий? – Лекрыс взял со столика пузырек с белым порошком.

– Почему «кстати»? Хочешь кого-то отравить?

– Хотелось бы…

– Не могу сказать, боюсь подвести хорошего человека.

– Так ли уж хорош этот человек…

– Скажу по-другому: не хочу подводить человека, который оказал мне услугу.

– Так-то лучше. Потому что добро услуге – рознь. А то получается, что и я хороший человек, а это не так, поскольку, будь я хорошим человеком, я бы тебе не потакал, я бы отказался участвовать в твоем спектакле, потому что со временем всё, абсолютно всё проходит. Я понимаю, это нелегко, но ты борись со своими чувствами. Ведь по большому счету мы не влюбляемся, мы позволяем себе влюбиться, поскольку отключаем свой разум и даем волю воображению, а воображение всегда идеализирует, то есть нагло лжет.

– Ошибаешься, – сказал Иван. – Мы не даем волю воображению, это воображение нас насилует, и мы не можем ему противиться, потому что слишком сладостно для нас непротивление этому злу.

– Может быть и так, – согласился Лекрыс. – Так во сколько зайти?

– После двенадцати. Пятнадцатого числа. Запомни.

– Работы-то – всего ничего. Открыть дверь, удостовериться, что ты труп, а затем вызвать медиков и полицию и сообщить родителям и Анастасии. Ну что ж, прощай, Иван. Давай обниму тебя напоследок. Может, больше не увидимся. В добрый путь тебе, Иван.

А как прибудешь в ад – весточку пришли, как там и что. Не слишком ли горячая смола в котлах, не слишком ли лютует сатана со своими чертями, красивые ли в одном котле с тобой женщины варятся, ну и так далее. Может, и я тоже, если тебе там понравится.

– Что ж, и у тебя есть повод, – сказал Иван.

– А разве для этого нужен повод? Нет, дело не в поводе. Дело, мой Отелло наоборот, в нашем с тобой мироощущении. Паскудном, прямо скажем, мироощущении, – он посмотрел на часы. – Включи радио, сейчас новости культуры.

– Пожалуйста, если тебе нравятся эти побрехеньки.

Зазвучало радио:



Широка Угодия родная,
Много в ней лесов, полей и рек,
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно любит человек.

Всюду жизнь и вольно и широко,
Точно Волга полная течет.
Молодым везде у нас дорога,
Старикам везде у нас почет.

От Днестра до самых до окраин,
С Желтых Вод до северных морей,
Человек проходит как хозяин
Постморальной Родины своей.

Над страной весенний ветер веет,
С каждым днем все радостнее жить,
И никто на свете не умеет
Лучше нас смеяться и любить.

– Гимн, – сказал Иван, когда кончился первый куплет. – Надо встать и вытянуться в струнку. Надо привыкать вставать, когда звучит гимн. Иначе за непочтение к гимну будут штрафовать.

– А гимн изменился. Раньше было «так вольно дышит», а теперь «так вольно любит».

– Это понятно. Новый гетман гомосексуалист.

– Ты откуда знаешь?

– Передавали по Би-би-си. А, кроме того, говорил главный антихохол Московии.


– Здравствуйте, дорогие простаки, милые моему сердцу сельхозугодники и сельхозугодницы! – начал радостно вещать мужской голос. – С вами снова я, Василий Залэжный, доктор постморальной философии, главный говоритель и главный антимоскаль страны, профессор хитропупинского профтехсельхозучилища имени Первого Великого Гетмана. Сегодня мы поговорим об однополой любви. Наконец-то и в Угодии, в нашей недостаточно постморальной среде, простые сельхозугодники начинают проявлять к ней массовый интерес. Появляются клубы, магазины, которыми владеют, конечно, хитропупые постморалисты, но в функционирование которых вносят немалый духовный вклад и такие же, как и вы, простаки-постморалисты. Но пока еще рано говорить об окончательной победе постморализма. В городах у нас еще куда ни шло, но в селах с наличием гомосексуалистов и лесбиянок прям какой-то позор. Нет их почти, перед Европой стыдно. А вот и главный герой сегодняшней передачи, Леонид Бесстыжий. И я хочу задать ему вопрос. Когда вы, душенька, совсем стыд потеряли, как и положено воинствующему постморалисту? Вы позволите вас душенькой называть?

– Конечно, позволю. В нашем сообществе принято называть друг друга душенькой, рыбкой, солнышком. А меня, вы совершенно точно угадали, друзья называют душенькой. А что касается стыда, то стыдиться того, что ты родился гомосексуалистом, это все равно, что стыдиться того, что ты родился негром или евреем. Какой может быть стыд, если не от тебя это зависит.

На этом вещание оборвалось, потому что Иван выключил радио.

– Хочу заметить следующее, – сказал Лекрыс. – Ни интеллекта, ни таланта, ни интеллигентности гомосексуализм не добавляет. Это, как ни крути, а уродство. Можно иметь культяшку, что тут поделаешь, если не повезло в жизни, но размахивать ею и кричать: «Посмотрите, какая у меня красивая культяшка!» – нельзя. Я против такого афиширования.

– И я против, – сказал Иван. – Но этого нельзя говорить в интеллигентной среде. Потому что, если ты против афиширования, то, скажут интеллигенты, у тебя уже и то ни сё, и это уже не совсем так. И не интеллигент ты вообще, а одна только бледная поганая видимость. Нет, в интеллигентной среде порицать гомосексуализм – моветон.

– А может быть, и поделом. Может быть, мы и в самом деле не интеллигенты, а только бледная поганая видимость, – сказал Лекрыс, подошел к двери, но остановился:

– А не присмотреться ли тебе к Надежде, как к противоядию? Тем более что вы с ней когда-то дружили? – сказал он.

– Мы не совсем дружили…

– Она хорошая, а то, что хроменькая на одну ножку, так это такая мелочь!

– Женщин любят не за то, что они хорошие, а за то, что они хорошенькие. Я не вижу примеров в голливудских фильмах, чтобы симпатичный главный герой нашел счастье с дурнушкой. Голливуду и убить дурнушку не жалко, – сказал Иван.

– Она не дурнушка, она очень обаятельная, а это получше красоты. Да и не в кино мы.

– И в жизни тоже человек больше любит красоту, чем добро, больше форму, чем содержание. Увы.

– Это спорно. По-моему, зрелый человек больше любит то, что возникает из глубины, из самого что ни на есть нутра личности: ум, непосредственность, обаяние, а не красоту, не чисто внешнее. Бывает, что внешность вроде и обычная, даже некрасивая, но фору даст любой красоте. По-моему, только незрелые люди любят за красоту.

– Я незрелый?

– Да, ты незрелый.

Лекрыс взялся за ручку двери и, помявшись немного, сказал:

– А можно, я скрипку принесу и сыграю тебе реквием? Я недавно разучил. Потом же ты не услышишь?

– Ты со своей скрипочкой не только мне, а всему дому осточертел.

– Никто не жаловался.

– Это потому, что тебя жалеют или проявляют такт, что одно и то же. Хотя ты и говоришь, что ты не простак, ведешь ты себя как последний простак, когда в бомбоубежище пристаешь к людям со своей скрипочкой.

– И хитропупые, бывает, ведут себя как самые настоящие простаки. По-моему, всегда быть на высоте невозможно.

– В этом ты прав, – согласился Иван.

– Ну – пошел я.

– Иди. Нет, погоди. Я насчет Надежды. Я могу тебе показаться подлецом из-за того, что бросил Надежду, когда она покалечилась. Нет, я просто ее разлюбил. А любил бы – любил бы и такой.

Я, знаешь ли, и теперь люблю вспоминать время, когда мы были вместе. Тепло мне становится на душе. Но не надо себя обманывать, – это не любовь. Это – ностальгия.

– Значит, тебе позволено было разлюбить Надю, а твоей жене разлюбить тебя не позволено? Так?

– И мне не позволено было, но чувства сильнее разума…

– Да, чувства сильнее, – Лекрыс взялся за ручку двери и добавил: – Ну что ж, искренне желаю тебе попасть в рай.

– Да, еще, – сказал Иван. – Ты мне напомнил о Надежде. Но ведь она тебе нравится? Так почему ты мне напомнил? Не ревнуешь?

– Она не для меня. Я такой невзрачный, что должен довольствоваться отбросами. По Сеньке шапка…



ГЛАВА 7


В этот поздний вечер моросил дождь. Иван вывез на рампу пустой контейнер и только пристроился с сигаретой на ящике под табличкой «не курить», как услышал: «друг, друг!» и повернул голову. За сеткой забора, огораживающего хозяйственный двор магазина, стоял мужчина и умоляющими жестами звал к себе. В рассеянном в сумерках свете дежурной лампы все же было видно, как плохо мужчина был одет. Старомодная кожаная куртка, сильно потертая, брюки, порванные на колене и, вдобавок ко всему, совсем неуместная в конце апреля бесформенная шапка-ушанка с болтающимся ухом. Стараясь уберечь от дождя горящую сигарету, Иван с неохотой спустился с рампы и по пути вдруг почувствовал, как что-то мягко ткнулось ему в затылок. Он обернулся и понял, что это был бумажный самолетик, теперь так сиротливо и тускло сереющий на мокром асфальте.

– Выручи, друг! – обдавая Ивана перегаром, сказал пьяница хрипло и трясущейся рукой протянул поверх сетки что-то в полиэтиленовом пакете.

– Это пистолет, – прошептал он, оглядываясь по сторонам, – вернее, револьвер.

– Револьвер? – переспросил Иван. – А зачем он мне?

– Дешево, очень дешево! Всего на пару бутылок!

Иван колебался.

– Вроде бы незачем…

– Может, разбогатеешь, начнешь антикварное оружие коллекционировать. Он антикварный, 2916 года выпуска. Ты не смотри, что маленький, дамский. Все равно можно застрелиться. Это я так шучу. Шутки у меня теперь такие.

Иван бросил в урну сигарету и вытащил револьвер из пакета.

– Он в рабочем состоянии? – спросил он.

– В рабочем, в рабочем, – заверил пьяница. – Он и заряжен, видишь? И вообще, застрелиться – это не повеситься и не отравиться, это по-мужски. Это я снова шучу. Шутки у меня теперь такие.

– Да, – сказал Иван. – Ты прав. Застрелиться – это по-мужски.

Несколько секунд Иван крутил револьвер в руках, затем спросил:

– На пару бутылок?

– Ну, может, на три.

– На три не могу, я не миллионер.

– Ваня! Еще один контейнер забери! – крикнула продавщица с рампы.

Иван протянул деньги и забрал пакет с револьвером.


По пути домой в троллейбусе напротив него сел хитропупый. Об этом свидетельствовал значок на груди с буквами «ХП». Это был высокий брюнет лет сорока пяти, средиземноморского типа, в темных очках и с козлиной бородкой. На нем был бежевый костюм и желтые туфли. Стерильно чистые, несмотря на дождь.

«Похож на сутенера, – подумал Иван, поворачиваясь к окну. – Эти идиотские перстни на пальцах. И – странно: хитропупые обычно не опускаются до езды в троллейбусах…»

Неожиданно брюнет с бородкой наклонился к Ивану поближе и произнес басом:

– Внешний вид человека не имеет с его внутренним миром глубинного сходства, если вы имеете дело с актером. А я – актер.

Иван молчал.

– Какая глупость думать, что револьверы продаются для того, чтобы стреляться, – продолжал хитропупый. – Это все равно, что думать, будто молотки продаются для того, чтобы бить себя по пальцам.

– Вы подсмотрели? – невольно спросил Иван.

– Боже упаси! Просто я читаю мысли. Скажем, экстрасенс. Ботиночкин Ботинок Ботинович мое имя. В девичестве Заратуштра. Вот, прочтите вырезку из энциклопедии, если вы не в курсе. Там обо мне.

Он вынул из кармана косо вырезанный из книги листочек бумаги, развернул его, протянул Ивану, и тот прочел следующее:

«Заратуштра (иранское, греческая передача имени Заратуштра – Зороастр), пророк и реформатор древнеиранской религии, получившей название зороастризма. В современной науке считается установленным, что Заратуштра – реальное историческое лицо, которому принадлежит составление Гат – древнейшей части «Авесты»… В «Младшей Авесте» Заратуштра – уже мифическое лицо, полубог».

– Прочли? – спросил Заратуштра. – Давайте теперь сюда, а то руками-крюками своими грязными залапаете, а это документ, между прочим. Шучу. В настоящее время я адвокат отца нашего небесного. Не шучу. Только что из Монте-Карло. Не правда ли, странная это штука, жизнь человеческая! Один никогда не был и никогда не будет в Монте-Карло, а другой только что из Монте-Карло! Ну прям только что! Удивительно!

– Играли в рулетку? – спросил Иван.

– Боже упаси от такого греха! Я там тумбочкой стоял. Тумбочка из меня хорошая получается. Стоит себе, деревянная. Правда, иногда бывает, подумают: «А что это у нас за тумбочка стоит? Уж не чужая ли это тумбочка? Уж не нужна ли она кому-нибудь еще?» А потом еще раз подумают-подумают, да и скажут: «А пусть себе у нас стоит. Хорошая у нас тумбочка, деревянная!».

– Смешно, – сказал Иван.

– Я, конечно, шучу, – уже грустно произнес Заратуштра. – Но почему я шучу? Потому, что тосклива жизнь человеческая, даже если ты только что из Монте-Карло. Я смеюсь, если хотите, над тоской.

– А кроме шуток, зачем богу адвокат? – спросил Иван.

– Не спрашивайте, лучше внимательно перечитайте библию. Может быть, поймете, что богу таки нужен адвокат. Например, когда Моисей, оправдывая свою жестокость, ссылается на бога, не верьте, это его собственная жестокость. Жестокость кротчайшего тирана. Да, тираны бывают и кроткими. Сталин тоже был чрезвычайно кроток. Не кроткий покричит-покричит да и перестанет.

А кроткий кротко слушает, кротко молчит, кротко набивает трубку и кротко говорит: «расстрелять». А если вы заглянете в библию, во вторую книгу Моисееву, в главу 31, стихи 27 и 28, то прочтете такие слова: «Так говорит Господь. Возложите каждый свой меч на бедро свое, пройдите по стану от ворот до ворот и обратно, и убивайте каждый брата своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего. И сделали сыны Левины по слову Моисея; и пало в тот день из народа около трех тысяч человек». Или вот еще: «Итак, убейте всех детей мужского пола, и всех женщин, познавших мужа на мужеском ложе, убейте». И, по Моисею, этого якобы хотел господь. А вы говорите, что богу не нужен адвокат.

– Я не верю в сверхъестественное, уважаемый хитропупый. А теперь простите, но мне пора выходить.

Иван встал.

– Конечно, конечно! – Заратуштра с готовностью выставил в проход ноги в брюках, отутюженных настолько, что, вероятно, он не только носил их, но и чинил карандаши или даже брился. – Только разрешите еще один вопрос? Если вам выпадет джек-пот, то как вы получите выигрыш, если будете лежать замороженным в металлическом ящике?

– Если я буду лежать замороженным, то мне будет абсолютно все равно, уважаемый адвокат.

– Люди, посмотрите на него! – завопил Заратуштра на весь троллейбус. – Он не верит в бессмертие души!

Троллейбус безмолвствовал. Люди, похоже, тоже не слишком верили в бессмертие души.

– И правильно делаете, что не верите, – продолжал Заратуштра. – Если бы человек наверняка знал, что душа бессмертна, у нас, несмотря на присущую страстную тягу к творчеству и познанию, все равно было бы куда меньше Шекспиров или Эйнштейнов. Смерть тонизирует жизнь. Для иного мысль о смерти – это что-то вроде чашки горячего крепкого кофе натощак. Отсюда вывод: если бы смерти не существовало, то ее следовало бы непременно…

Иван не услышал конца фразы, как раз отворились двери, и он поспешил выйти.



ГЛАВА 8


Разрисованное баллончиками здание дома и пустые черные окна квартиры на предпоследнем этаже показались Ивану такими неуютными, что он, ощущая в себе что-то не менее мучительное, чем физическая боль, не боясь замочить джинсы, опустился на скамейку.

Двор был пуст, только чуть дальше, ближе к соседнему подъезду, мужчины в беседке играли в домино.

На третьем этаже открылось окно, и раздался женский крик:

– Ваня, йды вжэ йисты, картопля стынэ!

– Да зараз я, зараз!

– Не меня зовут, не меня… – сказал Иван.

Через некоторое время снова раздался крик:

– Ваня, так ты йдешь чи ни?

– Вот змея, не дает игру закончить! – с досадой сказал Ваня.

Подошла какая-то кошка и просительно замяукала.

– Тебе со мной плохо будет, потому что меня не будет, – сказал Иван. – А не будет потому, что я не мудрец, я не умею ощущать радость от одиночества, от одиночества я ощущаю боль.

– Картопля стынэ, Ваня! – снова раздалось из окна.

– А у нас? – снова обратился Иван к кошке. – У нас картошка стынет? У нас не стынет. Никто нас с тобой не ждет. Ну, пойдем, накормлю, иди сюда, – он взял кошку на руки.



ГЛАВА 9


В баре было людно, но табуреты у стойки пустовали.

– Привет, Людок, – сказал Иван симпатичной полной барменше, сел на табурет у стойки, умостил на коленях кошку и протянул деньги. – Мне пива, а ей какую-нибудь котлету. Смотри не перепутай.

– Я вижу, ты шутить начал. Что, полегчало? – спросила Люда, наливая пиво.

– Нет, не полегчало. Но, когда шутишь, все же легче.

Люда, поглядывая на кошку, сказала:

– Облезлая она у тебя какая-то. Такая же, как и ты в последнее время.

– Спасибо, – сказал Иван. – Большое спасибо.

– Ну, не то чтобы облезлый, но выглядишь неважно.

– Понимаю, – сказал Иван. – Ни свежей розовости, ни розовой свежести. Ни буйной краснощекости, ни краснощекой буйности. «Решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледным». А все равно ты добрая, другая бы была против кошки. Поперла бы.

– Я тоже против, – положив на блюдце сдачу, сказала Люда. – Просто жалко. Видно кто-то недавно выбросил на улицу, раз она ручная.

– Люди и не на такое способны, – сказал Иван.

– Что ты не берешь свое пиво? – Люда пододвинула бокал.

– А котлету?

– Не буду тебя обдирать на котлету. Тем более что котлеты у нас в одной упаковке с гарниром и салатом. У нас часто не доедают. Найдем что-нибудь.

Мимо стойки по направлению к дверному проему, за которым помещалась подсобка, с подносом, уставленном пустыми бокалами, стопками и пластиковыми коробочками из-под еды, двинулась официантка.

– Герда, подожди. У тебя, я смотрю, там приличный кусок котлеты. Давай-ка ее сюда. Нет, не мне, ему.

Герда протянула Ивану коробку и пошла в подсобку, а кошка жадно накинулась на котлету. Люда некоторое время жалостливо смотрела на пьющего пиво Ивана, потом сказала:

– Вот что я тебе посоветую в связи с твоей шекспировской страстью: ты смотри на женщин и старайся увидеть одинаковость с твоей Анастасией. Это – лекарство от несчастной любви. Это как подобное лечат подобным, как гомеопатия.

– Не жалей меня, я уж как-нибудь сам.

– Совет никогда не помешает. Хотя, конечно, я понимаю, давать советы легко. Но ты все же смотри на женщин. Вот посмотри хотя бы на нашу новую официантку Герду. Штерн ее девичья фамилия. По-немецки «штерн» – это звезда. Да она и есть звезда. Такая красавица, что хоть сейчас на обложку глянцевого журнала. Вот только что не красится и потому только бледнее, чем, например, твоя бывшая выглядит. У нее даже косметички нет. Принципы у нее какие-то странные.

– Женщина, которая не красится, – животное. В ней недостаточно лжи, чтобы назвать ее человеком. Есть у меня такой афоризм, – сказал Иван.

– Герда! Герда! – позвала Люда. – Он только что назвал тебя животным! Ну, подойди же!

Герда вышла из подсобки. Это была среднего роста синеглазая девушка с бледным лицом и с черными вьющимися волосами до плеч.

– Повернитесь ко мне лицом, – сказала она.

Иван повернулся и через мгновение ощутил на своем лице хлесткую пощечину.

– Что ты делаешь! – закричала Люда. – Он же совсем не в том смысле сказал! Ваня, скажи, как ты сказал!

– Женщина, которая не красится – животное. В ней недостаточно лжи, чтобы назвать ее человеком, – повторил Иван, держась за горящую щеку.

– Ох, извините меня, пожалуйста! Это ты, Люда, ввела меня в заблуждение!

– Да я чтобы тебя заинтриговать, а потом бы объяснила! Кто ж знал, что ты так сразу круто!

– Только это не ваше, я уже это читала. Это афоризмы Ивана Шевченко.

– Так он и есть Иван Шевченко. Я о нем тебе рассказывала.

– Правда? Очень приятно, мне нравятся ваши афоризмы. И ваши юмористические рассказы мне тоже нравятся.

– Спасибо. Нужно иметь терпение, чтобы читать мои афоризмы.

– Не будьте так строги к себе. Чтение любых афоризмов утомляет и требует терпения.

– Эй, девушка! – закричали из зала.

– Ну, я пойду? – сказала Герда.

– Да погоди ты, ты познакомься поближе. Тем более что ты разведенная, он – тоже. Обменяйтесь, по крайней мере, телефонами. А вдруг?

Иван достал телефон.

– Говорите, – сказал он.

Герда назвала свой номер, добавила: «Я думаю, одного моего телефона достаточно», и снова направилась в зал.

– Пива, – сказал клиент.

– Ну, как она тебе? – спросила Люда, наливая пиво.

– А тебе не кажется, что для меня она слишком молоденькая? – спросил Иван.

– Ей двадцать пять, тебе тридцать три. Восемь лет – не такая уж большая разница.

– И давно она развелась? Я потому спрашиваю, что если недавно, то, бывает, что то сходятся, то расходятся.

– Не знаю, как давно развелась, но она вышла замуж в семнадцать, а в таком возрасте все мы делаем глупости. Хотя, конечно, и сейчас в ней есть что-то подростковое. Стишки, например, пишет.

– А может, это не подростковое? Может быть, это талант?

– Может быть и так, – согласилась Люда.

– Ей, наверное, трудно живется. Трудно быть человеком не от мира сего. Стихи – это не от мира сего, – сказал Иван и снова увидел подошедшую Герду.

– Бутылку армянского коньяка и пиццу, – сказала она, бросив взгляд на Ивана.

– А ты от мира сего? – спросила Люда, когда Герда вновь удалилась с заказом.

– Я пишу прозу, на ней хоть что-то можно заработать. Особенно, если она смешная.

– Нет. Она, судя по всему, все же от мира сего. Ну а если бы даже не от мира сего? Ведь любят женщину и женятся на ней не потому, что она много зарабатывает. Кроме того, Герда эрудит. Вчера где-то вычитала, что Чехов, этот по всеобщим представлениям чуть ли не монах, не женился только потому, что всю жизнь пользовался услугами проституток. Как тебе это?

– То, что она рассказала это тебе, ее определенным образом характеризует. Как она это сообщила? Восторженно?

– А это имеет значение?

– Имеет. Если человек говорит о ком-нибудь великом или знаменитом, что он такой же мерзавец, как и все, – это одно. Но говорить, что он такой же человек, как и все, – это совсем другое.

– Нет, не восторженно. Она сообщила это, а потом сказала: не сотвори себе святого.

– А ты не боишься за нее? Вдруг двинет кому-нибудь, как мне двинула. Ведь в барах собираются не слишком интеллигентные люди.

– Уже было! – усмехнулась Люда. – Плохо было тому, кто поднял на нее руку. Она занималась восточными единоборствами.

– Не потому ли она руки распускает?

– Не потому. Мерзавцев надо учить, – сказала вновь подошедшая Герда.

– По виду вы не японка, а по сути японка. И стихи тебе, и каратэ, – сказал Иван.

– Я еврейка, – сказала Герда и обратилась к Люде: – два пива и пиццу.

– Ее отец был премьер-министром, – проинформировала Люда Ивана, когда Герда вновь удалилась. – В прессе это не освещалось, но его выперли из касты хитропупых с поражением в правах.

– Дмитрий Иванович Штерн. Я помню. Слышал кое-что по Би-би-си. Еще слышал от главного антихохла России. Да и слухов много ходило.

– Да, слухов, – сказала Люда. – Мы – страна слухов. Мы, Московия и Северная Корея.

– Тише говори, – сказал Иван и обернулся.

– Ходят слухи, что уже можно роптать.

– На всякий случай, при посторонних, лучше не роптать.

Оба на некоторое время замолчали, пока Люда обслуживала очередного клиента. Потом Иван сказал:

– Ты права. Пусть даже не от мира сего. И Пастернак, и Бродский, и Цветаева, и Ахматова тоже были не от мира сего.

– Ну, Нобелевская премия ей, я думаю, не светит.

– Нобелевская премия – это не главное. Даренье, вот что в стихах главное. Хотя, если хочешь, то даренье вообще – это особый род эгоизма. Человек дарит потому, что ему самому становится от этого хорошо. Он этим как бы растворяется в других людях.

И люди, не обладающие такого рода эгоизмом растворения и дарения, – несчастны. Вот, послушай:



Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других
Как бы им в даренье.

– Бутылку виски, кока-колы и пиццу, – сказала подошедшая Герда, потом, посмотрев на Ивана, добавила: – Я тоже очень люблю Пастернака, – и удалилась с заказом.

– Стихи хорошие, – сказала Люда.

– Мало сказать, что хорошие. После таких слов лучшие в мире бриллианты потускнеют.

– Не потускнеют. Стихи хорошие, но бриллианты от них не потускнеют. Именно ты, а не она, не от мира сего.

– Ошибаешься, я практический человек. У меня все от ума. Если хочешь – от извращенного и поверхностного ума. Сказать: «в молодости нужно делать гадости, иначе в старости не будет в чем каяться», – невелика заслуга. Правильно говорит Лекрыс, это уловка, трюк, или, может быть, ребячество. Я словно кричу: «мама, папа»! Посмотрите на меня, я научился стоять на голове!

– Зато это парадоксально, – сказала Люда.

– Может быть, – согласился Иван. – Вот только парадокс – не друг гения. Ошибался Пушкин. Настоящий гений – в последовательности и строгости мышления. Чтобы мысль следовала за мыслью, а не обрывалась пусть веселенькой, в цветочках, но пропастью-парадоксе, через черточку. Гений – это Шевченко, Толстой, Достоевский, Гросман. Может присутствовать некоторая доля остроумия, но только некоторая доля.

– А, по-моему, ты не прав. Бывают и гениальные парадоксы. «Твои взгляды мне ненавистны, но я всю жизнь буду бороться за твое право их отстаивать». Разве это не гениально? Вот только не помню, кто это сказал.

– Вольтер. Да, вот тут-то ты меня и поймала. О чем это говорит? О моей глупости. И таких глупостей во мне хватает. Поэтому я иногда думаю, что я не писатель. Ненастоящий писатель. Такому Нобелевскую премию не дадут. – Иван замолчал, прихлебывая пиво, потом продолжил: – А ты знаешь, что Пастернак покаялся за то, что ему присудили Нобелевскую премию? Представь себе гиганта, стоящего на коленях перед карликами. Печальное зрелище. И позорное для гиганта..

– Бокал пива, – сказал очередной клиент, протягивая Люде деньги.

– Гигант-то он гигант, но и гиганты не без трусости, – заметила Люда, наливая пиво. – Даже лев, на что уж царь зверей, а чего-то может бояться.

– Хвала времени! – сказал Иван. – Оно все расставляет по своим местам. Где они теперь эти карлики-правители? И где со временем, в конце концов, будут нынешние правители? Какого мнения будут о них потомки?

– В жопе, куда им и дорога, – сказал подвыпивший клиент.

– Что? – спросил Иван.

– Я сказал, что нынешние правители тоже будут в жопе, куда им и дорога, – повторил мужчина и прихлебнул пива.

– И вы не боитесь так говорить о хитропупых? – спросил Иван.

– Я слышал, что уже позволено роптать.

– Это уже не ропот. Это бунт.

– И все же ты не прав насчет патриотизма, – сказала Люда.

– Может быть. Может, патриотизм и нужен, но только в меру. То есть поболеть за команду своей страны, но не более того. Для чуткого сердца что-то есть в патриотизме нехорошее, очень нехорошее.

– Просто ты никогда не жил за границей, а вот пожил бы, то наверняка затосковал по родине. Вспомни, как у Шевченко:



На чужбине не те люди,
Тяжко с ними жить!
Не с кем ни поплакать,
Ни поговорить.

– Что касается людей, то я предпочитаю им книги, – сказал в ответ Иван. – И с ними тоже можно и прекрасно поговорить, и горько поплакать. А что касается тоски по родине, то:



Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно –
Где совершенно одиноко.

Вот такой я подлец…

– Это твои стихи?

– Нет, это Марины Цветаевой. Только я немного изменил.

– Вот мы и опять встретились! – раздалось рядом с Иваном, и все тот же Ботиночкин, в девичестве Заратуштра, сел на соседний табурет. – Я насчет договора. Я спонсировать вас хочу. Дело в том, что в вас попал самолетик.

– В чем спонсировать? Какой самолетик?

– Вы же писатель, так я по поводу вашей писанины.

– Я не писатель, я грузчик. Сами видите: руки-крюки, морда ящиком.

– И все же я по поводу писанины, уважаемый грузчик, дефис, – писатель. Больше вы все-таки писатель, чем грузчик. Грузчик – это особый талант. Грузчиком надо родиться, это писателем можно стать. Я дам вам сто тысяч евро, чтобы вы писали. Деньги я даю затем, что трудновато и писать и грузить одновременно. Теперь, слава богу, уже не карают за тунеядство, поэтому увольтесь, и до срока, который определит святой дух, до вашего великого подвига, который вы совершите во имя украинского народа, только пишите, чтобы не тянуло в петлю. Нужно писать не только по вечерам или в выходные, я, в бытность Заратуштрой, сам был писателем, и знаю, что писательство, как и любое другое ремесло, требует полной отдачи.

Заратуштра вынул из кармана распухший органайзер, потом из него вынул толстую пачку евро в банковской упаковке и протянул Ивану.

– Вот аванс, а вот… – он извлек из органайзера сложенный лист бумаги и развернул его, – расписка в получении 100 тысяч евро. Распишитесь, – он протянул изящную черную авторучку с золотым пером.

– Я не возьму эти деньги, – сказал Иван. – Я уже говорил, до настоящего писателя я не дотягиваю.

– Да, «Мелко мерим мы наш дух, боясь великих дел»! – тяжко вздохнул Заратуштра.– Но вы все же подумайте, подумайте…

Люда, поглядывая то на Заратуштру, то на Ивана, сказала:

– Господин хитропупый, а вы не против будете, если я со своим другом немного пошепчусь?

– Отчего же не пошептаться, пошепчитесь, пошепчитесь. Это не грех, – охотно согласился тот.

Люда вышла из-за стойки, схватила Ивана за рукав и потащила в подсобку.

– Ты идиот! – зашипела она там. – Ты не знаешь самую главную мудрость. Бьют – беги, а дают – бери! Потом разберешься что к чему!

– А тебя не смущает моральная сторона вопроса?

– А какая тут моральная сторона?

– Воспользоваться чьим-то помешательством. Ведь что он несет? Какой-то самолетик. Да, был самолетик, но причем тут самолетик? Ведь это же черт знает что! А сто тысяч евро? Это же сумасшедшие деньги, а он их швыряет на ветер!

– Штерн, будучи премьер-министром, пожертвовал кучу денег на строительство больницы для простаков. Так он что, по-твоему, помешался? Все, не глупи, пошли.

– А кошку я заберу с собой в сумасшедший дом. Там, в семнадцатом отделении, в котором я лежу, в бойлерной, для них есть теплый приют. У меня сердце кровью обливается, когда я вижу бездомных домашних животных, – сказал Заратуштра, когда они вернулись, взял у Ивана кошку, умостил на коленях и положил на стойку пачку евро. – Быстро спрячьте, или не берете?

– Возьмет, возьмет! Он возьмет! – поспешила сказать Люда, пряча пачку.

– И все же мне не совсем понятно… – раздумывал Иван, расписываясь.

– Вы тугодум, – сказал Заратуштра, забирая договор. – Сколько можно повторять, что я оказываю вам эту услугу и как спонсор, а вернее, меценат, и как писатель писателю. Да, да. «Мы родились, мой брат названный, под одинаковой звездой».

– А где мне вас искать, когда я напишу роман? – спросил Иван.

– Пусть это вас не беспокоит, – сказал Заратуштра. – Для меня главное – не роман. Для меня главное – чтоб вы не думали о самоубийстве. А револьвер я у вас заберу. Поскольку это в театре, если в первом акте на сцене висит ружье, то во втором, или третьем, или последнем оно должно выстрелить. В жизни оно запросто может выстрелить совершенно не вовремя, уже в первом акте.

– Извините, но револьвер я вам не отдам, – сказал Иван. – У меня сто тысяч, а район у нас неспокойный.

– Вы трус?

– Я трус.

– Хорошо, я так и передам ему, что мы, оказывается, имеем дело с таким храбрецом, что ему даже хватает смелости назвать себя трусом.

– Так и передайте.

Заратуштра посмотрел на часы.

– Ну что ж… Как ни приятно с вами беседовать, но мне пора в сумасшедший дом. И помните: «Нас мало избранных, счастливцев праздных», которые могут целиком посвятить себя творчеству. Что нужно писателю? Время, деньги и, как вы думаете, еще что?

– Ум? – спросил Иван. – Талант?

– Крепкая задница. У вас она есть. Дерзайте. Вам не хватает только дерзости. Ну что ж, – Заратуштра встал. – Прощайте. Хотя нет, нет. Не прощаюсь. Не прощаюсь. Я говорю вам «до свиданья». Расставанье не для нас.

И Заратуштра вышел из бара.

– Посмотри, настоящие? – спросил Иван.

Люда поддела ногтем упаковку, вытащила купюру и проверила прибором.

– Настоящее не бывает, – сказала она.

– Возьми себе сколько надо. Ты меня столько раз пивом и коньяком бесплатно поила.

– Сколько надо, сколько надо… – пробурчала Люда. – Как был ты в школе непрактичным, так непрактичным и остался. Нет, Иван. Это твои деньги. И потом, я не считаю, что поступала правильно, поя тебя пивом. Мне просто было жаль тебя, как жаль было эту несчастную кошку.

– Ну, хоть немного возьми, – сказал Иван.

– Сколько?

– Тысячу.

Люда тяжело вздохнула.

– Ладно, возьму, – сказала она, взяла одну купюру и протянула пачку Ивану.

– На, спрячь. Да побыстрее!

Иван спрятал деньги в карман и сказал:

– Пожалуй, я возьму бутылку коньяка.

– Дерьма тебе на палочке, а не коньяка! Сейчас, когда у тебя все налаживается, пить?! Одумайся! Лучше проводи Герду! – и Люда закричала в зал: – Закругляемся, закругляемся!

Иван посмотрел на Герду, ловкими движениями протирающую столешницу, подошел к одному из опустевших столов, где лежал поднос, и стал ставить на него бокалы.

– Закругляемся, закругляемся! – снова прокричала Люда.

К столику, с которого убирал бокалы Иван, подошла Герда.

– Я бы и сама… – сказала она и, смущенно улыбаясь, посмотрела на Ивана большими синими глазами под длинными черными ресницами.

– Я хочу вас проводить, – сказал Иван. – Вы не против?

– Не против.

– Я и пол помогу помыть.

– А вы не аристократ. Принимайте это как комплимент. Только мыть пол не надо, я сама помою моющим пылесосом. Лучше поставьте стулья на столы сиденьем вниз.

– Я знаю как.

К концу уборки почти все посетители вышли из бара, остались только двое парней.

– Два часа! Два часа! Закрываемся, закрываемся! – снова прокричала Люда. – Эй, парни, освободите зал!

Парни пошли к выходу, и один из них, повыше ростом, в дверях оглянулся на Ивана.

– Не привлекай внимания, Сундук, – тихо сказал его невысокий спутник с узкими, как у азиата, глазами. – Он будет ее провожать. А где она живет, я, бля, знаю.



ГЛАВА 10


Дверь больничной палаты отворилась, вошли двое: худощавый рыжий санитар и белобрысый, полный и какой-то рыхлый парень, одетый в дешевый спортивный костюм. На вид парню было лет двадцать, и выглядел он глуповато и несколько пришибленно. В руке у санитара, на тыльной стороне ладони которого красовалась татуировка с изображением восходящего солнца, было постельное белье.

– Вот твоя кровать, – сказал санитар. – Вот тебе белье, постелешь. А ты, Ван Гог, встань с чужой кровати, ложись на свою.

– Я не Ван Гог! – пылко вскрикнул худощавый блондин с длинными волосами. – Я – Малевич! Ван Гог был постимпрессионистом, а я супрематист, попрошу не путать!

– Не пойму я тебя, – сказал санитар. – То ты Максименко, то ты Малевич. Как они в тебе оба уживаются? Ведь по паспорту ты Максименко? Или в паспорте ошибка?

– Вы не поймете, это трансцендентно, то есть не доступно теоретическому познанию! Это нужно постигать духом!– сказал Максименко, ложась на свою кровать.

– А кто нарисовал «Черный квадрат», Максименко или Малевич?

– Написал, а не нарисовал. Попрошу не путать. «Черный квадрат» написал Максименко-Малевич. И еще я написал «Женщина в черном квадрате», «Женщина в синем квадрате», «Черный треугольник» и «Желтый круг». И не только, я много чего написал.

– Видел я ваши картины, товарищ Малевич, – заговорил сутулый, седой и носатый пожилой мужчина с пионерским галстуком на худой жилистой шее. – Это называется мелкобуржуазным индивидуализмом. Зачем он вам, товарищ Малевич? Вы играете на руку капиталистическим акулам. Ведите народ к свету, к коммунизму. Ведите нас в СССР. В ваших картинах люди летают. А ведь люди не летают. Это ракеты летают, самолеты, паровозы. Зачем вы вводите пролетариев в мелкобуржуазное заблуждение? Вам надо это решительно преодолеть! Люди должны летать, но на ракетах, на паровозах, или в кабине истребителя, защищая пролетариев от империалистической агрессии, или на орбитальной станции, следя в телескоп за коварными планами империалистов. Вот как они должны летать, а не вручную, да еще в таких позах. И еще, вы словно говорите: «Посмотрите на меня, у меня люди летают! Вот я какой необыкновенный!». К чему это мелкобуржуазное хвастовство, товарищ Малевич? Вам надо это решительно преодолеть!

– Вы, уважаемый Давид Давидыч, ошибаетесь, – сказал средиземноморского типа мужчина с бородкой, как у Мефистофеля, отрывая глаза от газеты под названием «Вопросы религиозной философии» с передовицей, озаглавленной «Есть ли Бог?» – У Малевича люди не летают. Это у Шагала летают. Но, тем не менее, будет правильно сказать, что «Черный квадрат» – это отрицание искусства, что «Черный квадрат» для искусства – все равно, что для мира ядерная война.

– Не знаю, не знаю, Заратуштра… – сказал низкорослый горбатый молодой мужчина с ассиметричным прыщавым лицом. – Может быть, этот «Черный квадрат» вовсе не ядерная война, а голимая пустота пустот, ничегошеньки не выражающая. Просто нет того ребенка, который, глядя на эту черную пустыню, крикнул бы: «А король-то голый!».

– Заратуштра с Озабоченным как всегда говорят умные вещи! – заметил санитар.– А ну-ка скажи еще что-нибудь умное, Заратуштра.

– Анекдот сочинил, – сказал Заратуштра. – «Мать Иисуса Христа на приеме у психиатра:

– Мой сын ходит по воде.

– С ума сойти!

– Может накормить пятью хлебами тысячу человек.

– С ума сойти!

– Воскрешает мертвых.

– С ума сойти!

– А еще превращает воду в вино и поит им окрестных алкоголиков.

– Это, безусловно, ненормально. Будем лечить».

– Я что-то не понял юмора… – сказал санитар.

– Это я, Женя, к тому, что иногда с водой можно выплеснуть и ребенка, – пояснил Заратуштра.

– А-а-а…

– А телевизор? – растерянно спросил новоприбывший, опускаясь на покрывало. – Мама сказала, что в сумасшедшем доме есть телевизор, а оказывается, что нет.

– Как тебя зовут? Петя? – спросил санитар.

– Петя Нирыба.

– Так вот не расстраивайся, ни рыба ни мясо. Тебе и без телевизора здесь будет так же весело, как мне было бы смешно в голландской тюрьме, – усмехнулся санитар Женя.

– Не слушай его, Петя. Здесь не сахар, – сказал статный молодой шатен с бледным и по-девичьи красивым лицом. – Здесь есть такие уколы и таблетки, после которых работа на лесоповале тебе покажется цветочками. Ты думаешь, почему среди психических больных так много самоубийств? Из-за галлюцинаций? Не только. Часто из-за некоторых препаратов. Они – мучительны. Они для души – пытка. Для психиатров не существует ни заповеди «не навреди», ни заповеди «не убий». И физическое насилие здесь насилием не считается. Оно здесь узаконено.

– Истину ты говоришь, Философ! – сказал Озабоченный.

– Ну, не надо всех врачей под одну гребенку, – возразил санитар Женя. – Маргарита Васильевна, конечно, стерва, каких свет не видел, а Сергей Викторович – нормальный мужик. Ладно, пошел я. А ты осваивайся, Петя. Только встань с покрывала, на покрывале сидеть нельзя, его стирать трудно. Сначала свое белье постели.

– Ну что, Петя, давай знакомиться? – предложил все тот же красивый статный молодой мужчина, когда санитар вышел из палаты. – Мы взяли за правило знакомиться и вкратце рассказывать о себе, потому что мы интеллигентные люди и философы. Я – Олег, но все называют меня Философом, да и мне так больше нравится. «Философ» – звучит гордо. Рядом с тобой, этот, с бородкой – Ботиночкин Ботинок Ботинович, в девичестве, как он в шутку говорит, – Заратуштра. Но он у нас приходящий, он на дневном стационаре. От бессонницы лечится. Далее, этот горбатый парень со злобным лицом, – прости, Озабоченный, – Озабоченный. Они – двое из ларца, которые знают все, особенно Заратуштра.

– Дважды два – четыре. Так говорит Заратуштра, – подняв указательный палец, сказал Заратуштра и вновь углубился в свою газету.

– Это он снова дурочку включил. А когда он дурочку включает – от него ничего умного не добьешься. – Философ посмотрел на следующую кровать. – Далее лежит Леня-барабанщик. Леня, познакомься с Петей.

Лежащий на следующей кровати кудрявый брюнет с натянутым под самый нос одеялом, чуть спустил с лица одеяло и сказал:

– Леня-барабанщик. Ноты не знаю.

– А от Лени тем более ничего не добьешься. Он ноты не знает. Эх, Леня, Леня! Далее следует Виталий Вениаминович, но мы называем его Гороховый Суп. Он такой большой и толстый потому, что, помимо столовой, съедает в день еще две буханки хлеба, ему приносят, а еще он очень любит гороховый суп.

– А что гороховый суп? Да, я люблю гороховый суп!– отозвался Гороховый Суп.

– Тоже философ, потому что делит людей на качественных и количественных. Он считает, что количественные люди, то есть они, которых много, должны служить людям качественным, то есть нам, которых мало. Вот такая непонятная теория.

– Они отчасти служат, но недостаточно, – сказал Гороховый Суп. – Готовят нам капустняк, борщ, гороховый суп. Но они должны еще готовить котлеты, настоящие, с мясом. Должны также быть пирожное, мороженое, шоколад и кока-кола.

– А еще они должны оказывать нам сексуальные услуги, – сказал Озабоченный.

– Не слушай Озабоченного, Петя, – сказал Философ. – Он тебя испортит. Он сексуально озабоченный, но для краткости мы называем его просто Озабоченным.

– Ты, Петя, лучше этого доморощенного философа не слушай! Это как раз он тебя ничему умному не научит! – зло заговорил Озабоченный. – Но я знаю правду-матку: в жизни путеводной звездой мужчине – если он мужчина – служит фагина и все, что к ней прилагается.

– Не продолжай, – сказал Заратуштра. – Ты, действительно можешь испортить парня. Ты все время говоришь такие вещи, что так и хочется сжечь тебя на костре, хоть я и не инквизитор.

– Инквизиция, как и христиане вообще, всегда душили, жгли, мордовали, убивали все прогрессивное, все лучшее, что появлялось в мире, – сказал Озабоченный. – И сейчас, если бы дать христианам волю, они бы творили то же самое явное зло во имя призрачного добра. Снова запылали бы костры из живых людей. Удивительно, что эта религия еще жива. Мало того, что она объявила любовь грехом, но ведь она противопоставляет себя многим другим законам мира. Ненавижу эту религию! Религия, которая говорит: извините меня за то, что вы меня ударили, – есть религия рабов!

– Все верно. Если обиженный будет просить прощения у обидчика – нарушится мировой порядок, так говорил Прометей, – вставил Заратуштра.

– А «Возлюби ближнего своего, как самого себя», это ты забыл? Или «Не суди и не судим будешь»? – спросил Философ. – Надо бы отличать христианство от того, что сделали из христианства.

– Конечно, не все так плохо в христианстве, – заговорил Художник. – Это как в бывшем СССР в период застоя. Было и что-то хорошее, относительное равенство, относительная законность и относительный порядок, например, но в целом по-христиански, как и по-советски, – жить нельзя. Искусственное все это.

– Язычество было лучше, оно не было противоестественно, – сказал Озабоченный. – Языческие боги были и сами порочны, и к людям снисходительны. И, что самое главное, все связанное с фагиной, не считалось у них таким уж большим грехом. Зевс сам был великий греховодник.

– Не говори «фагина», это пошло. Говори: «шкаф». Фрейд говорил: «шкаф», – сказал Заратуштра.

– Но именно христианство, а не язычество дало человечеству высочайшую мораль, – сказал Философ.

– А как же китайцы? – возразил Заратуштра. – У них не было и нет ни христианской, ни ветхозаветной морали, тем не менее, никто не скажет, что они менее нравственны. Конфуций сказал, что следует любить ближнего своего как самого себя, задолго до Христа. Нет, все же Новый Завет, поскольку он опирался на Ветхий Завет, в большей степени оказался для Запада злом, чем добром. Недаром же после Средневековья потребовалось Возрождение. Было что поднимать из руин после тотального кровожадного диктата христианской церкви.

– А по мне, – сказал Философ, – пусть люди верят в бога, потому что без этого костыля, быть может, многие до старости не доковыляли бы. Повесились бы лучше, лишь бы отделаться от страха смерти. Но ничего, друзья! Не долго вам мучиться осталось! Скоро я открою настоящего бога, а с ним и настоящее бессмертие!

– Обрести себя в искусстве – вот что должно быть поставлено во главу угла каждым разумным человеком! – воскликнул Художник. – Искусство – это тоже религия, но религия без бога, без лапши на ушах! И костыли искусства – лучшие костыли.

– Я бы не сказал, что они лучшие, – сказал Философ, – потому что на костылях религии вы идете к бессмертию, а на костылях искусства или науки, или другого любимого дела, как ни крути, как ни радуйся, каким интеллектуальным или даже гениальным творцом и благодетелем человечества себя не считай, а к смерти, а это грустно. Но я бы, уважаемые, не стал бы критиковать только христианство. Все религии одинаково лживы, и все они антагонисты истины. Не только в церкви вам лгут, но и в синагоге, и в мечети, и в храме Кришны или Шивы. В любом храме вам лгут. Храмы и созданы для лжи. Нет, нет. Не прав я. Может быть, Петя Нирыба верующий, и я оскорблю его религиозные чувства, или, хуже того, отниму костыли веры. Я прав, а, Заратуштра?

– Ты прав. Лучше быть обманутым, но счастливым, чем знающим истину, но несчастным, – сказал Заратуштра.

– Вот именно. Нет, пока я не создам настоящего бога и настоящее, обоснованное бессмертие, пусть все остается по-старому. С людьми надо быть предупредительнее, тактичнее. Люди слишком ранимы. Так что помолчу пока. Подумаю о том, что хорошо, потому что ответственно, а что плохо, потому что безответственно, и дам Пете познакомиться с Давидом Давидычем.

– Давид Давидович Бронштейн, – представился седой носатый мужчина с пионерским галстуком на шее. – Активный участник Великой Октябрьской социалистической революции. Брал Зимний дворец. Лично знаком с Лениным. Советский партийный и государственный деятель. Историк. Публицист. Режиссер. Снял картины: «Ленин в октябре», «Ленин в Смольном», «Ленин всегда живой». После свержения горбачевской сволочью Советской Власти вел агитационную работу в Хитропупинске и окрестностях, за что был схвачен и без суда и следствия брошен в эти застенки. Настаивал, настаиваю, и буду настаивать, что главное для человека коммунизм и все, что к нему прилагается.

– Главное – не коммунизм, главное – бессмертие и гороховый суп, ну и, конечно, другие вкусности, – сказал Гороховый Суп.

– Но бессмертия нет, а то, чего нет, не может быть главным, – возразил Художник.

– А я слышал, что бессмертие есть, – робко сказал Петя Нирыба. – Просто бессмертные прячутся от смертных в пещерах, чтобы те не убили их от зависти.

– Да, еще и зависть, еще и зависть движет миром! – воскликнул Озабоченный.

– У тебя почему-то миром движет все самое плохое, – заметил Философ. – А любовь? А дружба? А справедливость? Да мало ли всего того хорошего, что движет миром.

– Вот мы тут все философствуем, а Леня опять молчит. Скажи что-нибудь, Леня, – попросил Давид Давидович.

– А что я могу сказать? – вопросом на вопрос ответил Леня. – Я барабанщик, я ноты не знаю.

– А я, в порядке философствования, хочу выдвинуть гипотезу, – сказал Философ. – А может, нам действительно нужен был коммунизм? Может, мы просто не сумели ничего из него построить? И если бы строили его по китайскому образцу, то что-то такое хорошее построили бы? А то говорили, что вот будет у нас капитализм, и потекут тогда у нас молочные реки вдоль кисельных берегов. У нас уже тысячу лет капитализм, а что-то ни молочных рек, ни кисельных берегов даже на горизонте не видно. Как не было счастья – так и нет.

– В Англии счастье есть, потому что в Англии, говорят, хорошо кормят, – сказал Гороховый Суп.

– Может быть, ты и прав, что в Англии счастье есть, – сказал Художник. – Потому что в Англии люди не делятся на простаков и хитропупых. В Англии справедливость и свобода существуют для всех одинаково. А благополучие, а с ним и счастье – это уже плоды свободы и справедливости.

– Спорны твои рассуждения. А как же Китай? – заметил Озабоченный. – Китай – благополучная страна, хоть свобода там и ограничена.

– Не знаю как со счастьем в Китае, я за то, как в Швеции. За врастание социализма в капитализм, – сказал Художник.

– А теперь дайте мне сказать! – заговорил пылко Давид Давидович. – Это что же получается, товарищи пролетарии? Вы что же, отрицаете обнищание пролетариата, а получение некоторыми его представителями тепленьких местечек рассматриваете как врастание социализма в капитализм? Да это только жалкие подачки, потому что власть все равно остается у буржуазии! Парламентская деятельность пролетариат не спасет. Классы остаются классами и между ними – пропасть. Буржуазия по-прежнему будет стараться побольше урвать. Нас спасет только диктатура пролетариата!

– Диктатура тех, кто пьет горькую? – возразил Заратуштра.

– Значит, по-вашему, недавнее увеличение налогов для богатых в Евросоюзе это что!? – гневно заговорил Озабоченный. – Если вся власть у буржуазии, значит те, кто хотят побольше урвать, сами себе налоги увеличили!? Где логика?! Пожалуйста, заткните кто-нибудь Давид Давидовичу рот!

– Сам заткнись! – не смолчал Давид Давидович.

– Тише, тише, не ссорьтесь, друзья, мы же интеллигентные люди! – призвал к порядку Философ.

– Вот ты, Художник, сказал, что благополучие, а с ним и счастье – это уже плоды свободы, – заговорил Озабоченный. – Но вот беда, не ко всем народам свобода применима! Мы, если бы стали свободными, обратили бы эту свободу в свободу воровать. Конечно, мы кричим о настоящей справедливости, и, когда кричим, то вроде и жаждем ее, но, в конце концов, все равно оказывается, что воровать мы жаждем больше, что воровство, оно понадежнее справедливости будет.

– «Так в чем отличье черни от господ? Ни в чем, коль внешний блеск не брать в расчет», – процитировал Шекспира Заратуштра.

– Да, ты прав. Ни в чем. Недаром у нас в народе принято говорить о начальстве не «вор», а «умеет жить», – продолжил Озабоченный. – Для большинства из нас справедливость – это когда воруют все одинаково. Скажете, что это от невежества, что это пройдет? Не пройдет, потому что, если мы учимся, – я говорю обо всем народе, и о хитропупых, и о простаках, – если мы учимся, то учимся не для того, чтобы избавиться от невежества, не говоря уже о том, что не для того, чтобы что-нибудь свершить, в нас нет для этого здорового честолюбия, а для того мы учимся, чтобы устроиться на тепленькое местечко, судьей, например, и там не вершить справедливость, а гнить и радоваться собственному гниению, потому что для нас слаще аромата собственного гниения ничего на свете нет. О боже! Насколько мне эта нация воров ненавистна, хоть я к ней и принадлежу!

– Внесу одну поправку, – сказал Заратуштра. – Бедные, подстегиваемые нуждой, имеют право быть ворами. Когда не хватает самого необходимого, трудно устоять.

– Никто не имеет права быть вором, – возразил Озабоченный. – И потому, если все-таки бог есть, то пусть он лишит нас всех заповедей, оставит одну, но такую, чтобы она вошла в нашу кровь, в нашу плоть, в нашу душу, и чтобы ее никак, совсем никак нельзя было нарушить! Эта заповедь – имей совесть и честь! Бога, конечно, нет. Но не это плохо. Хуже всего то, что у нас нет людей, которых можно бы было назвать совестью нации. Человека, который имел бы право сказать всем, и хитропупым, и простакам: имейте совесть и честь! Нет у нас ни одного такого человека!

– А Дмитрий Иванович Штерн? – спросил Заратуштра.

– Ну, разве что Штерн, – согласился Озабоченный – Только где он сейчас, этот Штерн? Засунули куда-то, чтобы не мешал красть. Как он вообще попал в премьер-министры? Для них ведь выбрать в премьеры честного человека – это обрубить сук, на котором они сидят, сволочи!

– Ты бы поосторожнее с выражениями… – заметил Философ.

– Говорят, что уже разрешили роптать, – сказал Озабоченный.

– На всякий случай лучше не роптать, – сказал Философ.

– Если бы не «шкаф», то ты, Озабоченный, был бы вполне нравственным человеком, – заметил Заратуштра. – Хотя, в принципе, в юности человек может так мыслить, но умирать он должен с другим.

– А о чем человек должен мыслить, умирая? – спросил Озабоченный.

– О разном, о разном, – уклончиво ответил Заратуштра.

– О чем мыслить – подскажет прожитая на земле жизнь, – сказал Философ. – Я, например, буду, надеюсь, мыслить о том, что мне удалось открыть бога, который удовлетворяет как материалиста, так и мистически настроенного человека. И еще я буду мыслить о рае, в который после смерти отправляюсь. И разве есть что-нибудь более великое для религиозного философа, чем найти бога для всех и открыть бессмертие?

– Тебе хорошо, а у меня никогда не было «шкафа», поэтому, прости, но я по-прежнему буду думать о «шкафе». Каждому – свое, – сказал Озабоченный.

– А теперь разрешите и мне сказать, – сказал Художник. – Путеводной звездой человеку служит счастье, вот только счастьем этим совсем не обязательно должна быть любимая женщина. Счастьем может быть и удачная картина или книга. Тебе, Озабоченный, сколько лет?

– Тридцать.

– Тогда еще не все потеряно. Тогда у тебя еще будет возможность понять, что женщины – не главное.

– Так, по-твоему, главное – творчество? – спросил Озабоченный.

– Главное – творчество, – сказал Художник.

– Счастье невозможно, даже если ты творец, если ты веришь в смерть, – заговорил Заратуштра. – Ведь, по сути, человек просто сидит в камере смертников и ждет, иногда мучительно ждет, что лет через тридцать, через двадцать, через десять, или вот-вот, с минуты на минуту, его поведут на казнь. Какое уж тут счастье! Не до счастья!

– Не будет казни, – сказал Философ, – потому что существует бессмертие, и я скоро его открою.

– Нельзя открыть то, чего нет, – возразил Озабоченный.

– Не спорьте, товарищи пролетарии и полупролетарии, – сказал Давид Давидович. – Лучше послушайте меня. Есть, есть такое место, где все, абсолютно все проблемы решены. Вот послушайте меня…



ГЛАВА 11


Когда Иван с Гердой вышли из закусочной, по-прежнему моросил дождь.

– Прячься, – сказала Герда, раскрывая зонт.

– Да я вроде не сахарный… – сказал Иван.

– Становись, становись! – настаивала Герда. – Я чувствую себя неуютно, когда неуютно кому-то рядом со мной.

– Ну, разве что из-за этого. Но тогда мне придется к тебе немного прижаться, а от меня пивом разит, наверное.

– Ничего, становись, ты выпил всего лишь кружку, – сказала Герда. – Можешь даже обнять меня за талию, чтобы было удобнее. Я не недотрога.

Иван так и сделал и через некоторое время узнал в шедшем навстречу им мужчине с зонтом Лекрыса. Оба кивнули друг другу, после чего Лекрыс остановился и довольно долго смотрел им вслед.

Фонари не горели. Улица слегка освещалась только горящими окнами домов. Долго шли молча. Ивану хотелось это молчание нарушить, и он не нашел ничего лучшего, как сказать банальность:

– Темень какая на улицах для простаков. Экономит гетман на нас, набивает карманы за счет продажи электроэнергии за границу.

– Ты не боишься мне такое говорить? – спросила Герда.

– Говорят, что уже позволено роптать, а, кроме того, я чувствую, кому можно доверять. В тебе нет фальши.

– Некоторая доля фальши присутствует и в самом искреннем человеке, – заметила Герда.– И искренний человек скажет: «Рад был с вами познакомиться», даже если не испытывает никакой радости. Искренность и вежливость часто несовместимы. Нормальному человеку всегда хочется казаться добрее, чем он есть на самом деле, и он часто предпочитает вежливость искренности.

– В твоем понимании «нормальный», значит, хороший?

– В моем понимании в нравственном отношении есть нормальные и ненормальные. Из известных истории людей на свете был лишь один хороший человек, да и тот умер, отравившись несвежей свининой.

– Будда? – спросил Иван.

– Будда, – подтвердила Герда.

– А Христос тогда кто?

– Христос был ригористом, не признавал никаких компромиссов. Будда ригористом не был.

– Я тоже ставлю Будду выше Христа, – сказал Иван. – Христос говорил: «бросьте все и идите за мной». А Будда говорил: «если хотите – идите за мной». Чувствуешь разницу?

– Да. Будда говорил, что не следует хулить чужую веру, что надо уважать чужую веру, даже противную нашим убеждениям. Христос бы так не сказал. Христос был фанатиком.

– Да, хорошим человеком был Будда, но я бы за ним не пошел. Ни за ним, ни за Христом, который, кроме креста, принес в мир меч, ни за Магомедом, который тоже принес в мир меч. Я лучше бы залез в свою раковину и посмотрел бы, что из этого всего выйдет.

– Ты трус?

– Не то чтобы трус. Хотя ты не первая меня называешь трусом. Просто я ни в чем не уверен.

– Но все-таки они несли в мир добро.

– А принесли зло.

– К Будде это не относится.

– Да, к Будде не относится. Но и за ним я не пошел бы. Потому что как неповторима внешность человека, так же неповторим и его внутренний мир. Очень правильно Высоцкий пел в «Чужой колее»: «Делай как я, это значит не надо за мной».

– Ну хоть что-то тебе близко?

– Эпикур. Только не путай с Аристиппом.

– Знаю, это у него, у Аристиппа беспорядочные и безмерные плотские утехи.

– Да, – продолжил Иван. – У Эпикура наслаждения жизнью разумные. Такие, после которых не бывает горького похмелья. Такие, чтобы не принести вреда ни себе, ни людям, а, напротив, наслаждаться, по возможности, взаимно.

– У тебя получается?

– Не всегда. Видимо, для разумных наслаждений нужны рассудок и дисциплина. Мне их недостает.

– А ты самокритичный, а это уже говорит об уме.

– Просто я много читаю. Только ты не подумай, что я хвастаюсь, что много читал. «Прочесть тысячу книг – не большая заслуга, чем вспахать тысячу полей», – сказал Сомерсет Моэм. Но мне зачастую кажется, что все же лучше вспахать тысячу полей, чем прочесть тысячу книг. Меньше будет самолюбования. Вот де я какой необыкновенный! Кроме того, чтение – тоже своего рода пропаганда, тоже отучает самостоятельно мыслить.

– Ты не прав, – сказала Герда. – Надо много читать. Даже гениям более обширные знания позволили бы больше себя проявить. Шире было бы поле для творчества. Шевченко, например, больше бы себя проявил. Разнообразнее.

– Если бы он, вдобавок, дольше прожил.

– Да, конечно. И если бы был хоть чуточку повеселее.

– Но такая жизнь у него была. Такая, что не до веселья, – сказал Иван.

– Да, конечно, – согласилась Герда.

Некоторое время они шли молча. Потом Герда сказала:

– Вот ты меня провожаешь, а тебе-то самому долго будет домой возвращаться?

– Мы прошли уже улицу Самой Светлой Надежды. Там, в самом начале улицы, мой дом.

– Это тот, самый высокий дом?

– Верно.

– А на каком этаже ты живешь?

– На предпоследнем, шестнадцатом.

– А площадь Первого Великого Гетмана из твоих окон видно?

– Из моих – не полностью. Загораживает здание архива, а вот с технического этажа уже должно быть видно.

– И что же? Туда можно попасть?

– Там стальная дверь, и замок, как в сейфе.

– Значит, попасть нельзя?

– А почему ты интересуешься?

– А у тебя не возникала мысль забраться на что-нибудь с винтовкой с оптическим прицелом и застрелить Брехунца, когда после Нового года происходит возложение цветов к памятнику Первого Великого Гетмана?

– Не возникала.

– А у меня возникала. Жаль, что там как в сейфе.

– Ну, есть люди, которые могут открыть любой замок и справиться с любой сигнализацией.

– Только где такого найти!

– Среди уголовников, – сказал Иван.

– Не хочется знаться с уголовниками.

– Раз хочешь посмотреть на гетмана сквозь оптический прицел – придется знаться. Да и среди них, как и среди всех, разные люди. Тем более медвежатники. Это совсем особые люди. Это техническая интеллигенция в своем роде.

– А где уголовники обычно собираются?

– Ну, я не очень-то осведомлен, слышал только о кафе «Стрелка».

– А на какой оно улице?

– На углу улицы Самых Светлых Умов и проспекта Бывших Алкоголиков.

– Ну все, забудем! – Герда посмотрела на Ивана. – А ты как будто повеселел.

– Да, немного отвлекся, – он помолчал, а потом продолжил: – Ты прости, но можно я выговорюсь?

– Выговорись, если так тебе будет легче.

– Я, наверное, подлец, потому что иногда мне кажется, что лучше бы она – ты извини, я о своей бывшей жене, – не ушла, а умерла. Я бы легче это перенес. И все же я себе это чертово пьянство не прощаю. Я знаю, что эта слабость, позорная слабость. Мужественный человек от неразделенной любви не запьет. Но, с другой стороны, можно меня простить. Пьянство – это порок многих мужчин украинской породы. Порода такая у меня. Гены. Мы же не обвиняем таксу за то, что у нее короткие ноги?

Помолчали.

– А я ведь часть вашего разговора обо мне краем уха слышала. Насчет того, что я не от мира сего. Так вот, я тоже от мира сего. И стихи мои трудно назвать стихами. Так, стишки.

– У тебя одухотворенное лицо.

– Это еще ничего не значит. Внешность может быть обманчивой. Я такая же язва, какой и ты бываешь в своих афоризмах. Вот, послушай:



Вы знаете, как приходит гонорея?
Это было в Одессе.
«Приду в десять», сказала Мария
И пришла в десять.

Хотя, конечно, это не оригинальные стихи, это реминисценция.

– Что такое реминисценция? Я вроде и много читаю, но это слово забыл.

– По-латыни: «воспоминание». Заимствование образов или ритмико-синтаксических ходов из другого произведения.

– А что такое «ритмико-синтаксический»?

– Ну, если синтаксис – это по-гречески «построение или порядок», то ритмико-синтаксический – это значит «ритмически построенный». Хотя мне и не следовало тебе это сообщать.

– Почему?

– Потому что парню, когда он знакомиться с девушкой, нужно точно знать, есть ли у нее половые органы. А из моей ученой речи это не совсем ясно. Я тебя не ошарашила?

– Разве что чуть-чуть. У моей бывшей жены тоже такой же вольный ум. Тоже не стесняется шутить по поводу секса.

– А кто она?

– Она журналист, пишет о ночной жизни города.

– А как ее имя?

– Анастасия Шевченко.

– Читала я кое-что. Ничего, по-моему, пишет. И красивая она, я фото в журнале видела.

– Да. Но ее красота и твоя красота – разные. У нее красота яркая, я бы даже сказал несколько вульгарная, а у тебя – иконописная, хотя, конечно, женщина ты тоже земная. Хотя, может быть, и ты была бы ярка, если бы пользовалась косметикой. А впрочем, у тебя и без туши ресницы как подведенные.

– Это хорошо или плохо, что я земная? Ты сказал, что я земная женщина.

– Это практично. Я же не сказал «приземленная».

– Прости, но что плохого даже в приземленной женщине? Что плохого, если женщина обхаживает, обстирывает, обглаживает своих детей и своего мужа, ничего не требуя взамен? Разве это плохо? Разве она менее важна? Разве она в своем роде не герой? В мире нет ничего неважного. Всё и вся в ней расположено по горизонтали, а не по иерархической вертикали. Приземленная женщина ничем не ниже ни великого поэта, ни великого ученого. Может быть, что без этой приземленной женщины не состоялся бы ни этот великий поэт, ни этот великий ученый. Разве я не права?

– Не совсем, по-моему, – сказал Иван. – Есть все-таки в мире и важное, и не важное. Мы с брезгливостью относимся ко многим насекомым, но природе, чтобы перерабатывать отходы в почву, за счет которой мы живем, нужны именно насекомые, а вовсе не мы. Без нас природа не только обошлась бы, а даже, если бы мы вдруг исчезли, вздохнула с облегчением. Как это ни прискорбно, но важны низшие формы жизни: бактерии, насекомые, менее важны лягушки, еще менее важны высшие, коровы или тигры, например, но человек совсем не важен.

– Пожалуй, так говорить не стоит… – сказала Герда.

– Почему? Ведь это истина.

– Это одна из истин. И не самая лучшая. Не вдохновляет. И потом, я говорю не о природе, а о людях. О том, что для благородного человека все люди расположены по горизонтали. Это я вычитала у Гете. Да и у других мыслителей тоже что-то подобное было. И я с ними почти согласна, за исключением одного.

– Чего?

– За исключением того, что бывают исключения, сверхчеловеки. Хотя подавляющее большинство людей, конечно, располагается по горизонтали.

– Люди лишь по сути располагаются по горизонтали, а в самомнении – нет, потому что насквозь тщеславны, – сказал Иван. – Казалось бы, это плохо, но именно тщеславие движет прогрессом. Тщеславие и любопытство.

– Нет. Честолюбие и любознательность. Хотя, конечно, не только они.

– Извини, Герда, но честолюбие и любознательность – это просто более красивые названия тщеславия и любопытства. На деле же это то же самое.

– Не то же самое. Честолюбие имеет целью реализовать себя и доказать себе и другим, себе в первую очередь, что ты чего-то стоишь. Тщеславие же имеет цель только подать себя в выгодном свете. Честолюбие совершенствует человека, а тщеславие совершенствует умение себя подать. А по поводу любопытства и любознательности, то в любопытстве может быть что-то вульгарное, в любознательности же вульгарного нет.

– А ты молодец! – сказал Иван. – Умеешь разложить все по полочкам.

– Просто я много размышляю.

– Философ в юбке.

– Ты меня не оскорбил.

– Я знал, что не оскорбляю тебя. Ты, по-моему, из тех редких женщин, которые любят, когда их хвалят не за красоту, а за ум. Хотя и красотой ты не обойдена.

– Возможно, только я не философ. Философия, что подтверждается ее тысячелетней историей, – пустая болтовня, и любой философ, когда он пытается загнать жизнь в какие-то свои надуманные схемы, пустое место по сравнению с обычным учителем физики, математики, химии или литературы. Ни разуму, ни положительного знания, ни Шопенгауэр, ни Ницше, ни Ленин, ни кто-то еще не добавляет. Болтовня все это.

– Но у философов есть мудрые мысли, – возразил Иван.

– Не спорю. Но шопенгауровский «человек-щепка», которого злая бездушная субстанция невесть куда несет – это далеко не всегда правда. Каждый человек, если он не дурак, чаще всего имеет все-таки возможность в свободном обществе построить себя и свою судьбу. Мне ближе Сартр. По Сартру, поскольку, быть свободным – это быть самим собой, то «человек обречен быть свободным». И все же, если уж я и философ, то позитивист. Я считаю, что подлинное знание может быть получено только как результат отдельных наук или в результате их синтеза и в результате эксперимента, а уж никак не в результате заумного мудрствования. Сказки это все. И каждый из этих сказочников сочиняет сказку на свой лад, попутно объявляя других таких же сказочников дураками. «У вас неправильные пчелы, – говорит он, – и дают они неправильный мед. А вот мои пчелы дают мед правильный». А потом оказывается, что и его пчелы тоже дают неправильный мед. И так до бесконечности. Но вот в учении Ницше есть здоровое зерно. И это его зерно – сверхчеловек.

– Сверхчеловека не существует.

– Существует. Существуют люди, ставящие перед собой такие благородные цели, что они оправдывают любые средства.

Герда остановилась и, чуть задрав голову вверх, сказала:

– Мы пришли. Вот мои окна на пятом этаже. Те, что светятся.

– Хорошие окна, – сказал Иван. – Окна хороши, только когда они светятся, когда ты возвращаешься домой.

– Ты боишься одиночества? – спросила Герда.

– Да. Я не мудрец. Поэтому боюсь.

Они прошли еще несколько шагов.

– А теперь в эту арку. Опять лампочку разбили, вандалы.

Тут от стены отделились две темные мужские фигуры.

– Огонек есть? – спросил один из парней и подошел к Ивану вплотную. Другой же, когда Иван полез в карман, зашел к нему за спину. И только Иван вынул зажигалку из кармана, как в голове что-то ярко вспыхнуло, ноги подкосились, и он провалился в кромешную тьму.



ГЛАВА 12


– Довелось мне проповедовать великие идеи марксизма-ленинизма на базарчике одного провинциального городка, – начал рассказывать Давид Давидович. – Прочитал я проповедь, а потом, сам не знаю, как это получилось, схватил курицу с прилавка, таким голодным был. Мне говорят: «Положь курицу на место!», а я смотрю на курицу, она хоть и сырая и синяя, но для меня даже сырая и синяя такая аппетитная, что я, хоть и понимаю, что нехорошо поступаю, что Ленин бы так не поступил, но курицу назад положить не могу. Вот не могу – и все тут. Словно окаменел, и словно приросла к моим окаменелым рукам эта несчастная синяя птица. Словно я сам самым поганым капиталистом стал. Смотрю – баба, рослая такая, выходит из-за прилавка и тянет к моей курице свои грабли. Тут я встрепенулся – и деру. Бегу вдоль железнодорожного полотна – базарчик возле железной дороги был, – а баба за мной. Человек я, конечно, немолодой, бежать мне трудно, а она баба молодая еще и сильная, такая сильная, что боязно даже. Смотрю, рядом со мной притормаживает паровоз. Сначала быстро так стучал: чух, чух, чух, чух, а потом медленно: чух-чух, чух-чух. И женщина-машинист из паровоза высовывается, грязная вся, но, как и я, с пионерским галстуком на шее. Высовывается и кричит: «Брось курицу!» Смотрю, баба вот-вот меня догонит. А машинист снова: «Брось курицу, кому говорю, это не по-коммунистически!». Ну, бросил я тогда курицу, а баба не отстает, и на курицу ту несчастную уже нуль внимания, а все внимание на меня. Что-то идейное в ней проснулось, что-то пролетарское. Тут машинист открывает дверь и кричит: «Руку давай!». Ну, схватился я одной рукой за поручень, а за другую – она втянула меня в паровоз. И снова паровоз ускорился: чух, чух, чух,чух. Смотрю – баба отстала, остановилась, и только оставалось ей, как погрозить мне кулаком. А мне и бабу жалко, люблю я в людях это пролетарское, но и себя жалко тоже, курицу я так и не съел. Вы спросите, как же это можно есть сырую курицу? А я съел бы. Честное коммунистическое, съел бы, такой голодный был! Ну, отдышался я, а машинист и спрашивает: «Тебе в Хитропупинск?». «В Хитропупинск», – говорю. «В Хитропупинск не могу, я в Хитропупинск Небесный». «А это что за город такой, Хитропупинск Небесный?», – спрашиваю. «А это такой город, что вроде бы и Хитропупинск, а с другой стороны вроде и не Хитропупинск. Все на велосипедах, и не от нищеты, а как в Голландии или Дании, где люди не бахвалятся богатством. И лица у людей такие… такие… и не опишешь, какие хорошие и добрые. Это все потому, что люди у нас – сплошь творцы. Поскольку всю работу делают роботы, а люди физически не трудятся, то им ничего не остается, кроме как заняться наукой и искусством». «Тогда и мне в Хитропупинск Небесный, – говорю я. – Я тоже хочу заняться наукой или искусством». «Тебе еще рано, – говорит машинист. – Ты должен всех оповестить, что есть такой город, и тогда я за тобой и всеми твоими единомышленниками прилечу». Вот как. А вы говорите, что только в Англии есть счастье. А теперь, уважаемая пролетарская и полупролетарская масса, задавайте свои вопросы. Я не буду увиливать даже от самых острых, как завещал великий Ленин, и как учила нас Коммунистическая Партия Советского Союза.

– Да-а-а… – протянул Озабоченный. – Наворотил, такого наворотил! И на чем же держится твой Небесный Хитропупинск?

– Точно не знаю, но, наверное, на каких-то канатах.

– А за что цепляются канаты?

– Точно не знаю, но, наверное, за небо.

– Да как же канаты могут цепляться за воздух?

– Стыдно, товарищи пролетарии. Стыдно не знать, что небо – это и твердь. Вначале воздух, а потом еще и твердь. Твердь небесная, как сказано в библии. Все ясно?

– Чушь и белиберда, – сказал Озабоченный. – И кто же построил этот город и подвесил его на тверди небесной?

– Ленин, Маркс и Энгельс, а также Сократ, Платон, Аристотель и Пифагор своим святым духом.

– Так они что, боги теперь?

– Объясняю для бестолковых. Судя по тому, что говорил Пифагор, они теперь живут в новосфере, оболочке, окружающей землю, в виде святых духов, которые веют, где хотят и творят разумное, доброе, вечное. Они не умерли, ибо сказано: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!». Все понятно?

– С тобой все понятно! – сказал Озабоченный.

– А как туда можно попасть, на самолете? – спросил Петя Нирыба.

– На самолете нельзя, только на паровозе. Ибо сказано: «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка», а не сказано: «Наш самолет, вперед лети, в коммуне остановка».

– Но паровозы не летают, – возразил Петя.

– Повторяю для идиотов. Есть особые пролетарские паровозы, которые летают. Иначе пели бы: «Наш паровоз, вперед езжай», а поют: «Наш паровоз, вперед лети». Все ясно?

– С тобой все ясно! – повторил Озабоченный.

– Вот видите, товарищи пролетарии и полупролетарии, я не увиливал даже от самых острых вопросов. Как видите, товарищи, бог есть, но бог – это совокупность множественных великих умов, живущих в новосфере.

– Толково ты все объяснил, но вопросы остались, – сказал Заратуштра.

– Задавайте, отвечу на любой.

– Тогда ответь, ради интереса, почему люди летают на самолетах и ракетах, но твоего Небесного Хитропупинска никто до сих пор в глаза не видел? – поинтересовался Озабоченный.

– Потому что он в другом измерении, как буддийская Шамбала, его могут увидеть только просветленные, такие просветленные, как Будда и я.

– Будда просветленный? Скорее уж наш Озабоченный с его шкафом просветленный, а Будда – это человек, который мечтал стать огурцом, – заметил Заратуштра.

– А впрочем, в самом деле, если люди верят, что на небе есть рай, то почему бы ни поверить в Небесный Город? – сказал Озабоченный. – Что ни говори, но почти все люди – в той или иной мере – мистики, почти все люди верят в какой-нибудь космический разум, или волю, или дух, или гадалкам верят, ясновидящим, экстрасенсам, или в приметы, а поэтому многие поверят и тебе, Давид Давидыч.

– А, по-моему, – это уж слишком! – возразил Художник.

– Нет такой глупости, в которую невозможно поверить, – сказал Заратуштра.

– Врете вы все! – крикнул Давид Давидович. – Но трудовой народ поверит мне!

– И трудовой народ не поверит! – сказал Художник.

– Поверит, поверит, еще как поверит! Эх вы, паршивые интеллигенты!

– Успокойтесь, Давид Давидович, мы ведь не со зла, мы просто дискутируем, – сказал Заратуштра.

– Да, дискутируем, – подтвердил Озабоченный. – Но хочу остановиться на том, что для меня по-настоящему важно. Есть ли в Небесном Хитропупинске публичные дома? Надо чтобы в нем были публичные дома, и чтоб женщины там трудились не ради денег, а ради коммунистической идеи. Иначе все в этом городе будут счастливы и только один я несчастен.

– Тебе только тридцать лет, тебе не публичные дома нужны, а девушка, которая тебя полюбит! – сказал Давид Давидович.

– А кто меня полюбит? Рожа кривая, прыщавая. Да еще горб. Так есть там публичные дома?

– Публичных домов там нет, потому что публичные дома – это не по-коммунистически! – сказал Давид Давидович. – Но там есть любовь, потому что любовь – это по-коммунистически.

– И по-христиански, – сказал Философ.

– Но только не любовь мужчины и женщины, – сказал Заратуштра. – Любовь мужчины и женщины в христианстве всего лишь допустима. Это монашество добродетель

– Это потому, что отцы церкви, как и все мы, как и Фрейд со своим дурацким эдиповым комплексом, все примеряли на себя! – воскликнул Озабоченный. – Примерили на себя роль евнуха, им эта роль подошла, а то, что другим это ну никак не подходит, не учли. Свою рубашку, поскольку она ближе к телу, только ее и чувствуешь, не понимаешь, что другие – совсем не такие как ты!

– Но ничего, скоро я открою настоящего бога, который будет считать добродетелью и половую жизнь, – сказал Философ. – И вот еще что: я перечитал всю библию и решил, что мой бог, в отличие от библейского, не будет лишен чувства юмора.

– Он и сейчас не лишен чувства юмора, – заметил Озабоченный. – Вот только юмор у него своеобразный. Черный, прямо скажем, юмор. Помните анекдот про крематорий в концлагере? «Дяденька, можно я с кошечкой в печечку? – Иди, изверг». Вот это «с кошечкой в печечку» и есть чертов божий юмор!

– Я вижу, как тебе, Озабоченный, это не по нутру. Ты аж темнеешь весь. Но ведь о смерти можно говорить не с горечью, а со светлой грустью, – сказал Заратуштра.

– Давит меня это, даже подавляет.

– Не тебя одного, – сказал Заратуштра. – Но если внушить себе, что жизнь не так уж и хороша, не так страшна будет смерть. Вы как хотите, а мне даже как-то по-своему хорошо, когда я пою:



Настанет день, и с журавлиной стаей
Я поплыву в такой же сизой мгле,
Из-под небес по-птичьи окликая
Всех вас, кого оставил на земле.

Не давит же? Может и печально, но не давит же?

– Рыдать хочется! – сказал Озабоченный.

– Ну так порыдай.

– Уже не хочется.

– Давай еще что-нибудь в том же духе, чтобы ты окончательно уразумел, что такое светлая грусть. Например:



Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали.
Настанет миг, когда и я исчезну
С поверхности земли.

– Ты издеваешься надо мной?! – закричал Озабоченный. – Люди! Заратуштра надо мной издевается!

– Ну что ты, я же интеллигентный человек! Ну, если это вас всех так донимает, тогда я молчу.

– Вот мы тут размышляем, а Леня опять молчит, – заметил Давид Давидович. – Скажи что-нибудь, Леня.

– А что я могу сказать? Я барабанщик, я ноты не знаю.

– Это очень мудро, что господь, создавая человека, разместил в голове глаза, рот, а на голове нос и уши. Иначе у многих головы просто отваливались бы за ненадобностью, – заметил Озабоченный.

– Да, Леня. Ты хоть, как и я, еврей, но голова у тебя не еврейская, – печально сказал Давид Давидович.

– Между прочим, и у Мандельштама, и у Пастернака, и у Бродского, и у Эйнштейна были вовсе не еврейские головы, – зло заговорил Озабоченный, – потому что «еврейская голова» – это изворотливость. Поэтому еврей Христос на деле не был евреем, а вот еврей Березовский и иже с ним – были.

– По-видимому, тебе доставляет удовольствие оскорблять выдающихся личностей! – гневно выкрикнул Давид Давидович.

– Мне доставляет удовольствие не сотворять себе кумира, – сказал Озабоченный. – Все кумиры – люди, и не обязательно самые лучшие люди. И гений тоже может быть подлецом. Кстати, по-моему, гениальность – это не заслуга. Я, например, родился уродом. Не повезло. Другой родился красавцем. Повезло. Лотерея это, поэтому несправедливо говорить, что Теорию относительности создал Эйнштейн. Надо говорить от самых азов: то, что вышло из проникновения безмозглого сперматозоида в безмозглую яйцеклетку, создало Теорию относительности.

– А труд, как же труд? Ведь все не без труда? – спросил Философ.

– И любовь к труду тоже была заложена в сперматозоид и яйцеклетку. Вот так-то. И боюсь, что моим доводам, по большому счету, вам, уважаемый Давид Давидыч, так же трудно возразить, как и Теории относительности вашего хваленого еврея.

– Да ты еще и антисемит! – вскричал Давид Давидович.

– Я не антисемит. Я люблю евреев. Но я бы любил вас больше, если бы вас было меньше.

– Сволочь ты! – закричал Давид Давидович. – Гитлер!

– Успокойтесь, Давид Давидович, – заговорил Заратуштра. – Озабоченный так сказал ради красного словца. Только ради красного словца. Он, как и я, любит красное словцо и ничего с этим не может поделать. На деле же он не антисемит. Он, я полагаю, своего рода космополит. Он одинаково ненавидит всех. И себя в том числе.

– Потому что человечество – это ядовитая плесень, расползающаяся по планете, и думающая при этом, что все как-нибудь устроится. То есть думающая, что она думает. Ты согласен, Заратуштра? – спросил Озабоченный.

– Согласен, – сказал Заратуштра. – Глобально мыслить – это не способность человечества, это способность муравейника.

– Верно, – сказал Озабоченный.

– А теперь извинись перед Давидом Давидычем, – сказал Заратуштра. – Он – хороший человек.

– Потому что коммунист, – сказал Давид Давидович.

– Да. Распалился я… – сказал Озабоченный. – Вы меня простите, Давид Давидыч, за то, что я вас и вашу расу обидел. Да, я злой. Но злой больше на словах. Не такой уж я в глубине души мизантроп. Ведь, если по большому счету, то вы, Давид Давидыч, и ваш пролетарский паровоз, и ваш Хитропупинск Небесный мне нравитесь. Да и Эйнштейн, судя по воспоминаниям современников, был хорошим человеком, а это в ядовитой плесени главное.

– Ты правду говоришь? – недоверчиво спросил Давид Давидович.

– А за что мне тебя не любить, а, Давид Давидыч? За то, что ты, по-своему, желаешь людям счастья? Ведь ты хочешь Града Небесного не только для себя. А что курицу украл – так это понятно.

– Он еще и крышку от канализационного люка стащил, – заметил Художник.

– И это тоже правильно, – сказал Заратуштра. – Днем, чтобы не упасть в люк, на то глаза есть, а ночью порядочные люди по улицам не шляются.

– Вы правду говорите? – все еще сомневался Давид Давидович.

– Как на духу, – сказал Заратуштра. – А с целью окончательного примирения давайте споем коммунистическую песню.

– Тогда давайте «Ленин всегда живой, Ленин всегда со мной, в горе, надежде и в радости».

– Нет, про Ленина не хотим. Давай про лодочку, – сказал Заратуштра.

– «Милый друг»?

– «Милый друг».

– «Милый друг, наконец-то мы вместе», – начал Давид Давидович, и скоро вся палата подхватила, а Леня-Барабанщик даже приподнялся в постели и принялся выстукивать на коленях ритм.



Ты плыви, наша лодка, плыви.
Сердцу хочется радостной песни
И хорошей, большой любви.

С той поры, как мы увиделись с тобой,
Образ нежный в своем сердце я ношу,
По-иному я живу и я дышу
С той поры, как мы увиделись с тобой.

Милый друг, наконец-то мы вместе,
Ты плыви, наша лодка, плыви.
Сердцу хочется радостной песни
И хорошей большой любви.

Не могу я наглядеться на тебя,
Как мы жили друг без друга, не пойму.
Не пойму я, отчего и почему
Не могу я наглядеться на тебя.

Милый друг…

Похоже, что после песни все пребывали в благостном состоянии духа. Даже немногословный Леня-барабанщик вдруг сказал нечто новое:

– А хорошо-то как, друзья, играть на барабане!

– Хорошая песня, коммунистическая! – сказал Давид Давидович.

– Да, добрая песня, – заметил Философ.

– Потому что коммунистическая! – с укоризной сказал Давид Давидович. – Эх! Скорее бы уже в Небесный Хитропупинск!

– А какие там люди, в Небесном Хитропупинске, качественные или количественные? – спросил Гороховый Суп.

– Там качественные люди, высокоморальные, – ответил Давид Давидович.

– Тогда и я хочу в Небесный Хитропупинск, – сказал Гороховый Суп.

– А барабанщики там нужны? – спросил Леня-барабанщик.

– А как же! Ведь там каждый день парады! – воскликнул Давид Давидович.

– Тогда и я хочу в Небесный Хитропупинск!



ГЛАВА 13


Очнулся Иван в помещении с прозрачными стеклянными стенами, за которыми был виден цветущий вишневый сад. Иван сидел в одном из белых кресел напротив многочисленных стеллажей, заполненных какими-то тюками и коробками. Над ними от стены до стены, не держась ни на чем, а прямо в воздухе, огнем горели буквы: «Добро пожаловать в рай!». Перед стеллажами за табличкой «Ангелина» у компьютера сидела женщина в белом платье. Из-под стола были видны ее ноги в прозрачных светлых чулках и белых босоножках. Ничего себе Ангелина и ничего себе ножки, но в одном из чулок была дырка, из которой торчал большой палец с облупленным малиновым педикюром. Ангелина отвела глаза от компьютера, посмотрела в зал и спросила:

– Кто из вас Петров Николай Иванович?

– Я! – отозвался молодой мужчина.

– Город Набережные Челны, улица Киевская, дом пять, квартира четыре? – осведомилась она.

– Все верно, – сказал Петров.

– Подойдите, пожалуйста, к стеллажам, – попросила она, вставая из-за стола. – Устала повторять, но приходится. Новый дом только строится, поэтому пока поживете в палатке. Ничего, у нас тепло и никогда не бывает жарко. У нас круглый год весна. Вот, берите этот тюк и кладите на тележку. А еще вам положено вот это, – она указала на мешок,– вот это, – она указала на другой мешок, – и это, – она указала на третий мешок. А вот и ваша арфа.

– А зачем мне арфа, я и играть-то на ней не умею? – недоумевал Петров.

– Придется научиться.

– Но я не хочу учиться! – упрямился Петров.

– А как вы хотите славить бога? – спросила Ангелина.

– А кто распорядился славить бога, бог?

– Точно не знаю, но такова традиция, – сказала Ангелина.

– Вот и я сомневаюсь, что он так распорядился, поэтому оставьте эту арфу тому, кому она действительно нужна.

– Уважаемая Ангелина! – вступил в разговор небольшого роста, молодой, но уже почти лысый мужчина. – А арфа у вас, случайно, не золотая?

– Позолоченная.

– Тогда я заберу. И эту, и ту, что мне полагается, тоже. Я буду славить бога за двоих.

– Вот и прекрасно. С арфами разобрались. Теперь с Прекрасной Незнакомкой. Вам нужна Прекрасная Незнакомка или потом сами себе найдете?

– Не нужна. Я вдовец. Меня жена, наверное, ждет.

– Не хочу вас огорчать, но ваша жена нашла себе Прекрасного Принца. Бывает. Так вы берете Прекрасную Незнакомку?

– Я заберу! – снова вмешался лысый. – И эту, и ту, что мне полагается!

– Да погодите вы! – воскликнула Ангелина. – Думайте, Петров.

– А согласия девушки не требуется? – спросил Петров.

– Выходит только та Прекрасная Незнакомка, которая не против с вами познакомиться.

– Но я так стар… – грустно проговорил Петров.

– Здесь все молоды, вы не видели себя в зеркале, – сказала девушка модельной наружности, выходя из-за стеллажей. – Это называется «преображение».

– Тогда действительно, слава всевышнему! Готов славить его даже игрой на арфе! – обрадовался Петров.

– Значит, берете арфу?

– Беру.

– Поздно, поздно! – закричал лысый.

– Пока что здесь всем распоряжаюсь я! – строго сказала Ангелина. – Значит, все-таки, забираете?

– Забираю. Пожалуй, славить бога богу, может быть, и не нужно, но, пожалуй, это нужно мне.

– Тогда ступайте с богом, молодые.

Молодые с тележкой скрылись в проеме, за которым начинался вишневый сад, а Ангелина снова углубилась в экран компьютера, положила ногу на ногу и стала помахивать ногой с торчащим из дырки большим пальцем с ногтем в облупленном малиновом педикюре. Иван долго смотрел то на сосредоточенную Ангелину, то на ноготь, и, наконец, спросил:

– И не дует вам?

– Что? – спросила Ангелина.

– Сквозняк не ощущаете?

– По-моему, здесь нет никакого сквозняка.

– Я знаю, что этот мерзавец имеет в виду! – возмутился лысый. – У вас дырка в чулке. Ох, и мерзавец, ох и мерзавец!

– Я всего лишь попытался быть искренним! – оправдывался Иван.

– Принимают в рай всяческих мерзавцев! Была б моя воля, я бы его и на порог не пустил! – продолжал возмущаться лысый. – Таких, как он, надо прямо в ад!

– Извините, не хочу огорчать вас, но ада нет, ад выдумали садисты, – сказала Ангелина.

– Простите, я не хотел вас обидеть, – снова извинился Иван.

– Ничего, ничего. Кто-то же должен был мне это сказать, иначе всю смену так и проработала бы посмешищем, – говорила Ангелина, снимая чулки.

– Вы не были посмешищем. Забавной – да, но не посмешищем, – сказал Иван.

– Куда же их деть? – держа чулки в руке, Ангелина смотрела по сторонам. – У нас и урны здесь не предусмотрены.

– Я заберу! – закричал лысый. – Прекрасной Незнакомке подарю! Ничего, заштопает!

– Да забирайте! – махнула рукой Ангелина, положила чулки на стол и посмотрела на экран.

– Кто из вас Шевченко Иван Исаакович? – спросила она.

– Я, – отозвался Иван.

– Город Хитропупинск, улица Самой Светлой Надежды, дом 1, квартира 64?

– Все так, – сказал Иван.

– Какое замечательное название! Улица Самой Светлой Надежды! – сказала Ангелина, бегая пальцами по клавиатуре. – Только вы отчего-то мрачны. Развеселитесь. Человек с такой улицы должен быть весел. Только вот вас в райской книге нет. Может быть, позже внесут? Погодите, а пока займемся следующим. Кто из вас Сидоров Анатолий Сергеевич?

– Я, – сказал лысый.

– Голопопинск, улица Гробовщиков, дом 17, квартира 1.

– Да, улица Гробовщиков. Но я, как видите, весел. Не то что некоторые!

– Подойдите сюда, – встав из-за стола, сказала Ангелина. – Берите эту коробку, вот эти два тюка и арфу.

– А что это у вас за унитаз? – укладывая вещи, спросил Сидоров, косясь на стоящий у стеллажей унитаз. – Он, случайно, не золотой?

– Золотой, – подтвердила Ангелина.

– А можно, я его заберу?

– Зачем? В доме, который сейчас строится, уже стоят прекрасные финские голубые унитазы. Зачем вам еще один унитаз?

– Хотите верьте – хотите нет, но золотые унитазы с детства будят во мне нечто разумное, доброе, вечное. Вот ему, – Сидоров ткнул в Ивана пальцем, – этого не понять.

– Откровенно говоря, я и сама вас не понимаю. Но берите, коль разумное, доброе, вечное.

– Вот и чудесненько! – обрадовано потирал руки Сидоров. – А теперь давайте сюда Прекрасную Незнакомку. Где она там запропастилась?

– Эй, Прекрасная Незнакомка! – крикнула Ангелина в глубину стеллажей.

Слышно было, как где-то за стеллажами шептались. Слышалось: «Дура!» Потом: «Сами вы дуры, я буду за ним, как за каменной стеной!» – и Прекрасная Незнакомка, девушка все такой же модельной внешности, подошла к Сидорову и взяла его под руку.

– Помоги мне взвалить на тележку унитаз, – сказал Сидоров.

– С удовольствием. Ой, да он тяжелый!

– Давай я буду держать тележку, а ты взваливай.

– А может, наоборот?

– Делай, что тебе велят!

– Но мне тяжело!

– Ладно, держи эту чертову тележку! – сказал Сидоров, взвалил на тележку унитаз, и они покатили тележку к выходу.

Ангелина снова углубилась в экран компьютера, потом подняла глаза на Ивана.

– Таки нет вас в райской книге. Значит, вы временный.

– Это как?

– Походите по раю, посмотрите, что тут и как, и вернетесь на Землю. Если, конечно, захотите.

– Значит, Прекрасная Незнакомка мне не полагается? – спросил Иван.

– Найдете себе. Их полно на Аллее Надежд.

– Они симпатичные? – спросил Иван.

– Несимпатичных у нас нет. Даже Сидоров, как он мне не симпатичен, внешне симпатичный. Это называется «преображение».

– Значит, внутреннего преображения не требуется?

– Не требуется. Приходится мириться с такими, как Сидоров, потому что, как говорит господь, без них рай был бы до безобразия однообразен. Скучен был бы рай.

Неожиданно в проеме оказался Сидоров. Он молча подошел к столу, молча забрал с него чулки, сунул их в карман и удалился.

– Ну? Разве не смешно? – спросила Ангелина.

– Пожалуй, – согласился Иван. – Только отпускайте меня уже побыстрее. У меня уши пухнут, так курить хочется!

– Увы, у нас не курят. Вот, возьмите эту коробку антиникотиновых конфет. Каждый раз вместо того, чтобы закурить, съешьте лучше антиникотиновую конфету. А теперь ступайте.

Иван вышел из помещения, пошел по тропинке и скоро перегнал Сидорова. Скоро потому, что перегруженную тележку катить было не так-то просто, и Сидоров с Прекрасной Незнакомкой упирались и кряхтели.

– Помочь? – спросил Иван.

– Без сопливых обойдемся, – сказал Сидоров.

– Я как лучше хотел, – пожал плечами Иван и с чувством исполненного долга пошел дальше.

– Без сопливых! – закричал ему вдогонку Сидоров.

Тропинка закончилась довольно широкой аллеей, по которой прохаживались или сидели на скамейках, или толкали тележки немало людей. Иван обратил внимание на разнообразие всяческих рас, а также одеяний: от древнегреческих туник до джинсов, и даже был один в одежде то ли гота, то ли эмо. Иван их не различал. Сильно хотелось курить, и Иван, предварительно сметя лепестки вишни, скатывающиеся под ладонью в розовые трубочки, сел на пустующую скамейку, чтобы съесть конфету. В раю была весна. Цвели вишни, радостно щебетали птички, жужжали пчелы, над по-весеннему свежей зеленью травы с желтыми и кое-где уже опарашютившимися одуванчиками порхали бабочки. Но вот беда: как только Иван сел, подошла какая-то, по все вероятности, бездомная собака, наделала кучу, с сознанием исполненного долга удалилась, а кучу тут же оккупировали мухи. Крупные, с отливающими блестящим металлом спинками. Глядя с отвращением на этих чертовых мух, Иван не сразу увидел Прекрасную Незнакомку. Он заметил ее, когда та подошла довольно близко, но, увидев мух, резко изменила курс и села на скамейку напротив под столбом с громкоговорителем. На ней было цветастое старомодное платье, далеко выше бледных коленей, в руке она держала допотопную черную сумочку, но, не отнимешь, была ничего себе. Каштановые пышные волосы, кругленькое беленькое личико, пухлые губки и маленький чуть вздернутый носик, который ее, такую молоденькую, тоже только красил.

Тут из громкоговорителя полилась песня.



Эти глаза напротив,
Чайного цвета,
Эти глаза напротив,
Что это, что это?
Пусть я впадаю, пусть,
В сентиментальность и грусть,
Воли моей супротив,
Эти глаза напротив.
Вот и свела судьба,
Вот и свела судьба,
Вот и свела судьба нас,
Только не подведи,
Только не подведи,
Только не отведи глаз.

Песня, как подумалось Ивану, была наводящей. Но это цветастое платье, эта допотопная сумочка… Разве может Прекрасная Незнакомка одеваться так безвкусно? Но, может быть, она из семидесятых годов двадцатого века? Тогда такое носили. И он решился подойти.

– Извините, но позвольте вас спросить: вы одиноки?

– Я не замужем, – ответила она.

– Тогда, может быть, это вы моя Прекрасная Незнакомка?

– Если вы не женаты, тогда, может быть, это вы мой Прекрасный Принц, а я так опрометчиво села на другую скамейку.

– Вас можно понять, люди любят эстетику, а мухи – это не эстетично.

– Мне нагадали, что мой Прекрасный Принц будет писателем. Вы писатель?

– Писатель.

– Может быть, вы и есть мой Прекрасный Принц?

– Не исключаю, – сказал Иван.

Вдруг с неба мелко закапало, и Иван поднял голову вверх. Солнце по-прежнему светило, это был слепой дождь.

– Слепой дождь, – сказал Иван.

– И ласковый. Помните, как у Веры Матвеевой? – и она вдохновенно продекламировала:



Будет ласковый дождь,
и ветер поможет взлететь,
и сбудется все, чего ждешь,
и легкой будет печаль,
потому что над миром
будет ласковый дождь.

– Может быть, я и тупой, – сказал Иван, – но, откровенно говоря, я не знаю никакой Веры Матвеевой, хотя стихи хорошие.

Неподалеку остановился симпатяга Сидоров со своей тележкой. Пот градом катился и по его лицу и по прекрасному личику его незнакомки. Увидев Сидорова, Прекрасная Незнакомка Ивана встрепенулась и напряженно подалась вперед.

– У вас, случайно, унитаз не золотой? – спросила она.

– Фуфла не держим! – сказал Сидоров.

– А вам помощь не требуется?

– А ну-ка встань! – приказал Сидоров.

Она встала.

– А теперь повернись кругом.

Она повернулась.

– Требуется, – сказал Сидоров. – Иди сюда. Как тебя зовут?

– Таня.

– Толкай тележку, Танька! – приказал Сидоров и, обращаясь к Ивану, добавил: – Бог правду видит!

И они потолкали тележку дальше.

– В ногу стараемся, в ногу! – командовал Сидоров. – Раз, два – левой! Раз, два – левой!

Они уже ушли довольно далеко, когда Иван, грустно глядя им вслед, пробормотал:

– Бог правду видит…. Вот только неужели такая она, его правда?

Кто-то сзади положил руку Ивану на плечо, и тот обернулся. Из-за скамейки вышел молодой бородатый брюнет, одетый до щиколоток в белое одеяние и в сандалиях на загорелых ногах.

– А правда в том, – сказал он, присаживаясь рядом на скамейку, – что дух животворит, а плоть не пользует нимало. А вы? Вместо того чтобы о душе подумать, вы думаете о Прекрасных Незнакомках.

– Все думают о Прекрасных Незнакомках.

– Вы – не все. Вы – будущий пророк. Меня папа послал вас встретить.

– Ваш папа? – спросил Иван.

– Скорее, наш папа. Вы прибыли так неожиданно, что он не может выкроить для вас ни минутки времени. У мухи на колесиках колесики все время отпадают, так он все время их прилаживает.

– Какие колесики? Какая муха?

– Да вам это не надо. Вам это будет неинтересно.

– А я-то думал, что папе, если мы, конечно, имеем в виду одно и то же лицо, после того как он всего натворил, совершенно нечего делать.

– Он в творении, всегда в творении. Разнообразном. Сегодня приделывает колесики к мухе, а завтра будет зажигать звезды.

– Вы, случайно, не Иисус? – спросил Иван.

– Да, я Иисус. И вы мой. Вас крестили.

– Я свой, – возразил Иван. – И то, что меня в детстве бабушка окрестила, еще ничего не значит. Дух, конечно, творит разумное, доброе, вечное. Но без плоти жить скучно. Пожалуйста, позовите сюда Магомеда, вы мне без надобности.

– Ваш сарказм неуместен. Именно мне папа поручил вас встретить и сказать, что именно вас святой дух решил наделить полномочиями.

– Какими полномочиями?

– Разными. Скоро вы, если это будет угодно святому духу, сможете ходить по воде яко посуху и превращать воду в вино.

– Хорошее вино? – спросил Иван.

– Первоклассное.

– Тогда я, пожалуй, сопьюсь, – сказал Иван.

– Почему непременно, если есть вино, его обязательно нужно пить? Получается, что если есть красивая девушка, то с ней обязательно нужно спать? Это вредно. Потому-то и бывал иногда царь Соломон глупцом, что был пресыщенным жизнью пессимистом.

– А чем же глуп царь Соломон? – спросил Иван.

– Сказать, что детей надо бить, это не мудрость. Битье учит их изворачиваться и лгать. И сколько детских душ было покалечено из-за того, что люди безоговорочно верили в библию, верили этой лжемудрости мудреца Соломона. А сказать, что знания умножают скорбь, все равно, что сказать: невежество приносит счастье.

– Следовало бы сказать: бывает, что знания приносят скорбь, и бывает, что невежество приносит счастье, – сказал Иван. – Все в жизни бывает. Вот что было бы неглупо.

– В вас пробивается настоящая мудрость. Но только пробивается. А впрочем, и я, будучи на Земле, не был мудрецом. Мудрец ответственен перед людьми, я же был безответственен. Сказать: пусть мертвые хоронят своих мертвецов, или: не заботьтесь о будущем, за вас позаботится отец ваш небесный – безответственно. Если вы не заботитесь о вашем будущем, то у вас его и не будет. Вот так сказать – ответственно. Надеюсь, вы не повторите моих ошибок.

– Не повторю, потому что не буду ни превращать воду в вино, ни ходить по воде. Не имею желания. Найдите другого кандидата.

А я закроюсь в своей раковине и посмотрю, что у него из этого выйдет. А сейчас я хочу на землю.



ГЛАВА 14


Вырвавшись из объятий небесного бытия, Иван обнаружил, что лежит на диване в незнакомой комнате. Поблизости стояла Герда и говорила по телефону:

– Извините, я во второй раз звоню. Вы сказали, что скорая не приедет, потому что у Ивана Исааковича Шевченко нет страховки. А как насчет наличных? Наличными можно заплатить?

– Вызов будет стоить триста евро, а дальнейшее лечение в зависимости от тяжести травмы.

– Не надо за наличные, – простонал Иван, поднялся, взялся руками за голову, но, ощутив что-то влажное и липкое, отнял руки. На пальцах была кровь. Он достал из кармана носовой платок, вытер кровь и, посмотрев на лежащие на столе куртку, пачку денег, паспорт и револьвер, сказал:

– Со мной все в порядке. Положи трубку, Герда.

– Извините, уже не надо, – сказала Герда и положила трубку.

В комнате, кроме Герды, находились высокий, начинающий седеть мужчина, в котором Иван узнал Дмитрия Ивановича Штерна, и седенькая старушка, чья морщинистая рука лежала на плече одетого в ночную рубашку темноволосого мальчика лет семи.

– Все, Изяслав, – сказала старушка. – Все самое страшное кончилось. Пойдем спать, а то утром тебя не добудишься.

– А дядя уже не умрет? – спросил Изяслав.

– С дядей уже все будет в порядке. Пошли.

Они вышли из комнаты.

– Напугал ты нас! – сказала Герда.

– Да, пришлось поволноваться! – сказал Дмитрий Иванович и добавил: – Простите, что посетили с визитом ваши карманы, но нам нужно было найти какое-нибудь удостоверение личности.

– На нас напали? – спросил Иван.

– На тебя, тебя ударили кастетом, – ответила Герда. – Меня они для себя угрозой не посчитали.

– И вы вдвоем меня сюда занесли? – спросил Иван. – Как вам это удалось? Во мне девяносто килограмм.

– Папа у нас сильный! – не без гордости сказала Герда. – Я только за ноги тебя держала.

– Не прибедняйся, Герда. Ты тоже сильная, – сказал Дмитрий Иванович и, посмотрев на Ивана несколько настороженно, спросил: – А зачем вам револьвер? Неужели вы не понимаете, как это опасно для простака иметь при себе оружие? Это же статья!

– Так получилось, – ответил Иван. – Это долго рассказывать.

– Не надо вопросов, папа! – сказала Герда. – Не до того сейчас. А ну-ка я еще раз на рану, как следует, посмотрю.

Она подошла и склонилась над головой Ивана.

– Большая рана? – спросил Иван.

– Да нет, рана небольшая, зашивать не нужно, наверное, но опухоль приличная. Сейчас я обработаю.

Герда вышла из комнаты и скоро вернулась с пузырьком и бинтом.

– Чуть наклони голову, вот так. Я перекисью водорода залью и перевяжу.

– Ладно, – сказал Дмитрий Иванович. – Пойду я. Вам без меня комфортнее будет.

Дмитрий Иванович вышел, а Герда принялась перевязывать голову.

– Пока я был без сознания, мне удивительно правдоподобное видение было, – сказал Иван.

– Что за видение?

– Будто я в раю.

– И как там, в раю?

– Тоже не без неприятностей.

– Неудивительно, ведь там люди, а где люди, там и неприятности.

– Я видел Иисуса Христа. Так же ясно, как я сейчас вижу тебя.

– Не зацикливайся. Рая нет.

– Я знаю, что нет. Но все это было так явственно…

– Выбрось из головы. Или ты верующий?

– В том-то дело, что я атеист до мозга костей. Но все это было настолько реально…

– Не зацикливайся. Бога нет.

Перевязав голову, Герда сказала:

– Вот и все. Не так страшно все, как казалось.

– Ну, я пойду? – Иван поднялся.

– Никуда ты не пойдешь! – возразила Герда. – После сотрясения мозга, а у тебя точно было сотрясение, тебе нужен покой.

– Знала бы ты, как мне не хочется вас стеснять…

– Знал бы ты, как мне не хочется, чтобы ты свалился где-нибудь по дороге. С такими вещами не шутят.

– Тогда я в туалет.

– Налево по коридору.

Когда Иван вернулся, Герда уже разложила диван и начала стелить постель.

– Я куртку заберу, повешу на вешалку, – сказала она. – Вот только куда деть револьвер?

– Я его под подушку пока положу. Сам не знаю, вроде не хочу ни в кого стрелять, но он мне нравится.

– Это понятно, ты мужчина. Мужчинам нравятся опасные игрушки. Ну, спокойной ночи. Нет, постой. Голова болит?

– Раскалывается, честно говоря.

Герда и вышла из комнаты на кухню. Отец был там. Герда открыла дверцу шкафчика и стала искать лекарство.

– Откуда у него столько наличных и револьвер впридачу? – спросил Дмитрий Иванович. – Он не опасный человек?

– Поверь, Люда меня с опасным не познакомила бы. Я ему доверяю. Я, пусть заочно, но уже довольно давно знаю его с положительной стороны. Он писатель. Значит, думающий человек, – роясь в шкафчике, говорила Герда.

– Думающим может быть и подлец. Да и писатель может быть подлецом.

– Он не подлец. Судя по большинству его афоризмов – он нравственный человек. Ах, вот они! – она нашла пузырек.

– А что он написал? – поинтересовался Дмитрий Иванович.

– Небольшую книжку афоризмов и юмористических рассказов.

– Значит, начинающий?

– Начинающий.

– И хорошо пишет?

– Хорошо, поверь.

– А ты можешь сейчас сказать хоть один его афоризм?

– Попробую вспомнить. Вот, вспомнила: «Если кто-то вам скажет, что Толстой дурак, потому что фэнтези интересней, согласитесь. Фэнтези действительно интересней, но дурак не Толстой».

– Что ж… Остроумно, но и только. Это еще не талант.



Продолжение в сл. номере



Повернутися / Назад
Содержание / Зміст
Далі / Дальше