ПРОЗА # 97




Борис ЛИПИН
/ Дрезден /

Павлуша

Рассказ



В подвале прозвенел звонок на обед. Ленька перестал крутить ручки станка и нажал на кнопку выключателя. Старый токарный станок, который до этого непрерывно визжал, последний раз обиженно взвизгнул и затих.

Леньке шестнадцать лет. У него укороченный рабочий день. Несколько месяцев назад его отца арестовали. Отец работал фотографом в маленьком ателье. Он, как он говорил, заснимал, а проявляла и печатала, нравившаяся Леньке, лаборантка Сонечка. Часто отец оставлял ателье на Сонечку и уходил на промысел. Он заснимал выпуски институтов, школ, военных училищ, техникумов. Заснимал школьников в начальных классах и детей в детских садах. Заснимал молодоженов в загсах. Заснимал все, за что платили. Надо было зарабатывать деньги. У Леньки было два брата и сестра – все младше его. На выпусках отец и погорел. В тот раз он заснимал выпуск школы милиции. Ситуация анекдотичная. Кто-то из молоденьких лейтенантов – будущих следователей решил проверить, платит ли налоги этот, сыплющий прибаутками, еврей. Мысль проверить пришла лейтенанту в голову, когда еврей, получив от него деньги, прикрепил их к пачке и, послюнив пальцы, пересчитал. Лейтенанты были молоденькие, стройные, идеологически грамотные, а еврей был толстый, и все шуточки у него были с душком. Угадывалось скрытое недовольство советской властью.

Налоги Ленькин отец не платил. Кто-то из доброжелателей даже предупредил его, что на него лежит донос, но он очень безответственно к этому отнесся. В результате, у него конфисковали два вклада, на каждом из которых было по пять тысяч рублей, и все фотоаппараты. На суде Ленька с братьями и сестрой сидел в первом ряду. Так задумала мать. Она решила, что это может повлиять на решение суда. И, действительно, все работники суда, выступая, смотрели на них. Только отец не смотрел. Он смотрел в пол и беззвучно плакал. Накануне суда Ленькиной матери передали от него записку, где было написано: «...не проклинайте меня...».

Отец получил немного. Три года. Но для многодетной семьи, жившей на его заработки, это было катастрофой. Все полетело к черту. До ареста отца Ленькина мать не работала. Теперь она устроилась продавцом в магазин. Младшие дети продолжали учиться. А Ленька, посмотрев, как мать ездит по родственникам и просит их помочь, а те непривычно грубо отвечают, через два месяца бросил техникум и устроился учеником токаря на завод. Нет худа без добра. Техникум был обувной. Его тошнило от подметок, каблуков и подошв. Учиться в этом техникуме придумал отец. Он решил, что это надежный кусок хлеба. Ленька проучился два года и с ужасом думал, что надо еще два. Так что, уходя из техникума, он вздохнул с облегчением.

Первые месяцы работы на заводе вызвали у него сложный комплекс ощущений. Он чувствовал, что здесь тоже хорошего мало. Прежде всего, въевшаяся в поры грязь, от которой было невозможно отмыться. Но зато новых ощущений для него, юноши, который до этого даже в пионерский лагерь ни разу не ездил, было столько, что чувство удивления, с которым он каждый день шел на завод и возвращался с него, стало главным. К тому же, он подсознательно чувствовал, что завод не вечен. А пройти это надо. Он в книгах читал, что для того, чтобы набраться жизненного опыта, надо опуститься на самое дно. И сейчас, когда он слышал вокруг мат, видел грязь и опухшие лица, казалось, что он на самом дне. На второй день работы на заводе, когда он уже крутил ручку суппорта, к нему подошел мужчина в комбинезоне с красным, небритым, сохранившим следы былой интеллигентности, лицом. Это был Юрка такелажник. По непроверенным слухам он когда-то был инженером. В данный момент Юрка был пьян. Не в стельку, но крепко. В обед они всей бригадой пили красноту. Юрка выпил полторы бутылки. Он долго с удивлением смотрел на чистенькое личико, торчавшее из-за передней бабки станка, мычал что-то невнятное, причем Ленька кивал головой в такт этому мычанию, а потом поднял правую руку, сжал ее в кулак, ясно сказал: «молодец!» и отправился спать в раздевалку. Ленька понял «молодец!», как одобрение его появления в подвале.

Таковы были события, предшествовавшие моменту, когда он, щурясь от солнца, вылез в обед на заводской двор. Двор был довольно аккуратно, но без всякого плана, заставлен контейнерами с оборудованием, пачками листового железа сложенного в штабеля и чушками силумина. В противоположном углу двора, тоже в подвале, как будто закрытая пасть, виднелась дверь литейной. Во время работы эта дверь-пасть открывалась и начинала размеренно пожирать чушки. Из них лили корпуса электромоторов. На заводике делали электромоторы. Сейчас на всех этих чушках и ящиках с оборудованием удобно устроились рабочие с бутылками, термосами и газетными свертками. У всех мерно работали челюсти. Рабочий класс обедал.

Ленька стал смотреть, куда бы ему сесть. Одному сесть, так, чтобы рядом никого не было, не получалось. Да и не хотелось сидеть одному. Садиться к кому попало, тоже не хотелось. Среди рабочих было много таких, которые сейчас уже выпили, или ждали товарищей, которые в обед должны были принести бутылку. Помимо того, что общение с ними было неприятно, оно было еще и накладно.

Рабочие очень быстро начинали просить деньги в долг. Просили три рубля на бутылку. То ли они, оценив его взглядом, прикидывали, что долг можно будет не отдавать, то ли они, вообще, никому долгов не отдавали, но уже четверо человек были должны ему, каждый по трехе, и судя по тому, как они его при встрече в упор не видели, отдавать долг никто не собирался. Отчасти, это было неплохо, потому что все четверо были омерзительные типы, и теперь он был избавлен от дальнейшего общения о ними. Обидно, что для этого пришлось пожертвовать трехой. Когда он при встрече видел смотрящее в сторону или сквозь него лицо, он ее (треху) всегда вспоминал. Было такое ощущение, что, данный в долг, рубль сыграл бы ту же роль. В коммунальной квартире, где жил Ленька, у них было два соседа алкоголика, которые периодически просили у его матери деньги в долг, и она говорила, что лучше дать небольшую сумму и не просить назад, но зато потом не будут приставать. Интересно, что один из этой четверки, после месячного смотрения в сторону, снова стал при встрече улыбаться и здороваться. Ленька напрягся, предчувствуя продолжение диалога. И точно. В ближайшую получку рабочий, смеясь ему в лицо от собственной наглости, снова попросил в долг три рубля. Ленька собрал волю в кулак и отказал.

У стены на длинной скамейке сидели пожилые тетки, работавшие штамповщицами. К ним он садиться не будет. А вон там, подальше, у двери в литейную сидят слесари из инструменталки – молодые парни, старше его лет на пять. В прошлый раз он сидел с ними. Сначала было нормально, но потом один из них, подмигивая остальным на Леньку, стал рассказывать, как он в субботу ходил на порево, и ему досталась раскладушка, которая скрипела, сволочь, и мешала.

– Надо было смазать, – сказал слушатель.

– Чем? – заржал рассказчик.

– Смазка-то под тобой. Ты, что ж, на сухаря дерешь? – заржал слушатель.

Заржали все.

Ленька торопливо допил чай из термоса, и встал со скамейки.

– Ты куда? – спросил рассказчик. – Посиди, мы тебе еще что-нибудь расскажем.

– Я пойду, посмотрю, как в шахматы играют, – стараясь, чтобы голос звучал ровнее, ответил Ленька.

– В шахматы?! Ну, иди, иди!

Рассказчик заржал так, как будто Ленька шел на это самое порево. Ленька шел, пошатываясь. Все эти ребята после завтрака дружно закурили, и у некурящего Леньки закружилась голова. В спину он слышал смех и бормотанье. Смеялись над ним. Два слова он ясно расслышал – жиденок и целочка.

Сейчас, заметив этих ребят, он резко дернул головой, как будто его ударили по щеке, и стал рассеянно водить глазами по двору. Он услышал смех, от которого сразу покраснел. Какая-то идиотская ситуация, – ему говорят жиденок, и он сразу краснеет, а ни одной обидной клички, связанной с национальностью, которой можно поддеть любого из этих парней, не существует. Он не хочет поддевать, но почему они должны быть по-разному устроены. У него есть больной зуб, а у этих парней нет. Когда, отработав неделю, он пришел к мастеру просить новую фрезу взамен сломанной, тот посмотрел на него полминуты, как будто первый раз увидел, а потом довольно бесцеремонно спросил:

– Ты, часом, не Иудиного ли племени?

– Нет, – замотал головой Денька. А потом стал врать, что кто-то из его предков, то ли жил на юге, то ли даже не русский по национальности. Грузин или азербайджанец. И от этого предка у него, у Леньки, черные глаза и вьющиеся черные волосы. Мастер поверил. Выдавая новую фрезу, он добродушно засмеялся.

– Смотри у меня. Если что, я жидов по запаху чую.

А когда Ленька пришел в инструментальную кладовую, то толстенький, кругленький, похожий на Евгения Леонова, кладовщик, не отвечая на вопрос, поманил его коротеньким, похожим на сардельку, пальцем. Когда Ленька нагнулся к нему, кладовщик шепнул:

– Юде? – и засмеялся.

С тех пор Ленька старался в инструментальную кладовую не ходить. С другой стороны, во всем этом не было какой-то злобы. Было грубое добродушие вперемешку с хамством. В техникуме ему пришлось даже два раза драться, когда его товарища обозвали жидовской мордой. А здесь? Не будет же он драться с мастером. Тот, наверное, даже не поймет, что Ленька против него имеет. Но зато в техникуме было много евреев и евреек. Был Саша (на самом деле Самуил) Гуревич. Была Кушнер Белла. Была изящная, смуглолицая, с орлиным носом, очень нравившаяся ему, Фридланд Ида. А здесь он был один. Хорошо еще, что у него настоящая русская фамилия.

Взгляд его продолжал ползать по двору.

В тенечке, за большим контейнером сидели токари из одного с ним цеха. Все они были связаны с ним. Ленька делал для них заготовки. Токарному станку, на котором он работал, было давно пора на свалку. Все, что можно, было на нем сломано, или снято. Он делал на нем одну операцию – резал фрезой прутки определенной длины. Все было очень просто. Работа сдельная. Отрезать один пруток стоило копейку. Сумел отрезать за смену тысячу прутков – заработал десять рублей.

Дальше эти прутки шли в работу. С ними делали много операций, чтобы в конце они превратились в оси электромоторов. Начинали эти операции токари. Каждому из них были нужны прутки. Работали все в цеху сдельно. Токари работали, как заводные, всю смену и еще прихватывали вечернюю. Чтобы не терять время, они не ждали, пока подсобный рабочий привезет из подвала на тележке заготовки, а, схватив ящик, прибегали к Леньке в подвал. Иногда останавливались у станка покурить и поучить Леньку уму разуму. Больше всего он любил, когда за прутками прибегал Тима Кутаев. Это был здоровенный мужик, перенесший, как он неоднократно рассказывал Леньке, тяжелую жизненную драму. Первая жена его оказалась блядь.

– Ты, представляешь, – жаловался он Леньке, – она у меня на третий день после свадьбы хуй сосать хотела!

Ленька молчал сочувственно. Воображение рисовало в уме страшную картину. Тима Кутаев с расстегнутой ширинкой мечется по комнате, а за ним на коленях ползает женщина и, клацая зубами, пытается схватить ими Тимин член.

– Ну, нет, говорю, сука, со мной этот номер не пройдет! Она снова – хвать! Я ей как врезал, она к стенке отлетела!

Стоявший рядом токарь, учившийся в институте на вечернем, улыбнулся краешками губ.

С этого момента, как говорил Тима, его семейная жизнь стремительно пошла под откос. Через несколько месяцев он получил неопровержимые свидетельства, что жена ему изменяет. Выгнал ее, и привез молодую честную девку из родной деревни. У той подобных поползновений на Тимин член не было. Женился, и теперь они ждали ребенка. Семейная жизнь наладилась.

Но чаще всего токарям было некогда. Ленька даже не останавливал станок. Они сами выгребали прутки из лоханки, оттряхивали с них эмульсию и стружку, укладывали аккуратно в ящик и, сгибаясь под тяжестью, убегали. В эти минуты они напоминали солдат с боеприпасами, убегающих на передовую. Если он резал много прутков, все были довольны. Укладывая в ящик прутки, токари задавали провокационный вопрос «а больше нарезать можешь?», на что он гордо отвечал: «могу!» Если прутков было мало, отношения портились. Токари начинали кричать, что он гоняет лодыря. Приходил мастер, который спрашивал про «Иудино племя», и тоже начинал ругаться. Или просил его поработать сегодня не укороченную смену, а полную, а, может быть, даже остаться во вторую. Обещал оформить сверхурочные. Это значило, что, когда он вечером пойдет через проходную, то сообщит свою фамилию, ему поставят время прохода, и за каждый час сверхурочного времени заплатят тридцать копеек. Это помимо платы за отрезанные прутки. Несколько раз он так оставался, а потом дома брал бумажку и начинал считать, сколько ему заплатят в этот месяц.

Первая причина, по которой прутков периодически не хватало, было то, что Ленька действительно начинал гонять лодыря. На заводе было еще несколько таких же, как он, малолеток, которые приходили к нему в подвал потрепаться. Были две молоденькие симпатичные девчушки, работавшие приемщицами в ОТК. Они зарабатывали стаж для поступления в институт. К ним Ленька прибегал сам. Садился напротив, впивался взглядом в груди, обтянутые халатом, и нес галиматью, которую несут подростки. Пока мастер не прогонял в подвал.

Второй причиной было неукротимое желание токарей заработать. Они неслись к цифре месячной зарплаты, как бегуны мчатся к финишу. А после зарплаты весь завод передавал друг другу, что Генка Громов в этот месяц «выгнал двести восемьдесят», Тимка Кутаев «замолотил двести сорок», а «дядя Вася работает, не торопится, но каждый месяц делает двести пятьдесят». Особенно любили обсуждать эти цифры пожилые женщины. Когда токарям не хватало прутков, а Ленька уходил домой, они поступали просто. Вставали к его станку, и резали сами. Он даже знал утром, когда приходил и видел, что станок, или убран и смазан, или плохо убран, или не убран вовсе, кто у него вчера вечером работал.

И вот теперь они все сидели здесь в тенечке. И дядя Вася здесь. Руки у него трясутся с похмелья. Дядя Вася старше всех других токарей. И водки он за свою жизнь тоже выпил больше остальных. Между ног у него толстая суковатая палка. Он курит по две пачки Беломора в день. У него что-то произошло с кровеносными сосудами. Как говорит дядя Вася, «плохая пульсация». По заводскому двору он ходит с этой суковатой палкой.

Сесть надо к кому-нибудь из них. Это лучше всего. Но к кому? Они все неплохо к нему относились. Какой ни есть, а тоже работает на токарном станке. Если кто и испытывал к нему неприязнь, то не афишировал этого. Правда, в начале его работы самый молодой токарь, придя за валиками, спросил, какое у него отчество, а услышав ответ, засмеялся многозначительно и сказал «ну-ну». Но в тот же день, в конце смены он еще раз совершенно нормально разговаривал с Ленькой, и даже через проходную они вышли вместе. Да один пожилой токарь (сорок лет для Леньки пожилой) через две недели его работы просто спер вечером его оправку для зажима прутков. Ему нужно было нарезать заготовки из латуни, и он решил, что с помощью Ленькиной оправки это можно будет сделать легче всего. В первый момент, придя утром, Ленька обрадовался, что не надо ничего делать. Во второй, расстроился, – деньги-то надо зарабатывать. Он же на сделке, а кроме него самого, его никто не накормит. Потом пришла обида на то, что по отношению к нему поступили бесцеремонно. Подлили масла в огонь токари, пришедшие за прутками. Они пошумели, а потом пошли искать оправку. Нашли, принесли ее, и заставили Леньку крутиться быстрее, чтобы наверстать упущенное время. Так что, если с тем токарем отношения тогда ухудшились, то с остальными улучшились. Но со времени этого эпизода прошло уже три месяца, и этот токарь при встрече с ним тоже начал бурчать что-то под нос, что можно было понимать, как приветствие.

Так, к кому же сесть?

– Леня, чего ты стоишь? Садись. Вот здесь место.

Это лучше всего. Сесть к Паше.

– Здравствуй Павел, – солидно сказал Ленька и пожал руку. А Павел пододвинулся, освобождая место. Потянул свежую газету, на которой лежали стопкой несколько бутербродов. Черный хлеб, масло и розовая, с красным мясом грудинка. А рядом лежали: большая белая, с кулак, луковица, два яйца и длинный, разрезанный на четыре дольки, огурец.

Ленька посмотрел на Павлушино богатство и стал разворачивать свой завтрак. Четыре куска булки тонко нарезанных и намазанных маслом. И сверху докторская колбаса.

Павлуша ростом меньше Леньки сантиметров на десять, а завтрак у него в три раза больше. Что у Леньки больше, это термос. Литровый китайский термос. В нем хорошо заваренный чай.

Павел хорошо смотрелся со своими бутербродами. Серые пальцы держат черный хлеб. А сверху белое масло и розовая грудинка, блестящие на солнце. Он и сам был серый. Светло-серый комбинезон. К шее прилегала очень дешевая серая рубашка с белыми пуговицами. Такие волосы, как у него, русыми не называют. Они тонкие. Не блестят. Видно, что они лежат так, как их заставила лежать расческа. И лицо у него серое. На этом лице нет мыслей. Есть испуганное желание угодить и угадать, чего хочет собеседник. Не такое желание угодить, какое возникает у нагловатого официанта, когда он видит, что за столик к нему сел денежный мешок в подпитии. Это желание угодить, которое бывает у деревенского переростка, оказавшегося в неизвестной обстановке.

Пожалуй, это был единственный человек на заводе, в общении с которым, Ленька чувствовал свое превосходство. И чувствовал, что собеседник это превосходство спокойно принимает, и даже стремится как-то использовать. Например, узнать, чего не знает сам. С кем бы из рабочих Ленька ни говорил, он чувствовал, что знает больше, больше читал, и лучше понимает происходящее. Но он также чувствовал, что у его собеседника такого впечатления совсем не складывается. А наоборот. Появляется раздражение, что Ленька не знает, а говорит. Когда электрик, который пришел к нему менять на станке сгоревший электромотор, завел разговор об устройстве атомной бомбы (актуальная тема для беседы советских рабочих), выяснилось, что, по его представлениям, при взрыве атомной бомбы температура миллион градусов тепла, а при взрыве водородной миллион градусов холода. И сколько Ленька ни доказывал ему, что холоднее, чем двести семьдесят три градуса не бывает (они проходили это в техникуме), рабочий не верил. Он смеялся, вскидывал руки и хлопал ими по ляжкам, кричал, «я точно знаю», звал в поддержку такелажников, которые в очередной раз пили в подвале красноту, а потом плюнул и ушел, обозвав Леньку мудаком.

А Павлуша никогда с Ленькой не спорил. Наоборот, сам расспрашивал, старался запомнить, говорил, что расскажет сыну, и рассказывал Леньке про сына.

Павлуша был деревенский. Он был на двадцать лет старше Леньки. Как он попал в город, Ленька не знал. Из его рассказов можно было понять, что до армии он жил в деревне, да и после армии связи с ней не терял. Грудинка на хлебе была не магазинная, а оттуда.

Паша отличался не городской аккуратностью в отношении к людям. Он ни с кем не ругался. На этом заводе он работал два года, и сравнительно быстро заработал прозвище старатель. Каждый день он работал две смены. Всегда. Тогда рабочая неделя была с одним выходным днем. И все эти шесть дней Паша стоял за станком по пятнадцать часов. Когда в конце месяца цеху грозило невыполнение плана, Паша выходил и в воскресенье. Почему-то невыполнение плана грозило цеху в конце каждого месяца. Очевидно, в этом состоит специфика работы на заводе. Работал Паша, как машина. Без срывов. А какие у рабочих срывы? Запои. В сильной или слабой степени этой болезнью болели все токари. Дядя Вася в начале каждого месяца просто неделю не ходил на работу. Он пил целыми днями, и с утра опохмелялся в садике. Но ему все прощалось. Он был самый старший, да и план свой всегда делал вовремя. Детали, которые он точил, поступали в цех во второй половине месяца, и в начале месяца ему все равно было нечего делать. Кое-кто из токарей мог внезапно «забалдеть на пару дней», а потом с виноватым лицом прийти в конторку к начальству. Кто-то мог вечером «нажраться страшно», но утром «на автопилоте» вовремя прийти на работу, до обеда проспать в раздевалке, а с обеда, все-таки, начать вкалывать. Сказать, чтобы Паша не пил, нельзя. Выпить он любил. Ленька один раз видел, как он пил водку. Он пил ее из стакана, как воду. Правда, выпил тогда немного. Но сами глотки запомнились. Он не нюхал, не крякал, не отворачивался, не делал большого вдоха, не обводил окружающих взглядом. И никогда выпитое не сказывалось на состоянии, в котором Паша стоял у станка. Та же, освещенная лампочкой, склоненная над крутящейся деталью, голова. Тот же внимательный взгляд и полуоткрытый рот. Те же руки, быстро бегающие по станку. И настороженная улыбка, на всякий случай, подошедшему. Эта жадность к работе многих токарей раздражала. Он отнимал заработок у остальных. Прутков он брал больше всех, И неоднократно, когда Ленька уходил домой, вставал их резать сам. Ленька даже знал, когда Павел вечером работал. Станок на следующий день был убран так, как Ленька сам его никогда не убирал. Нигде не было следов стружки, и все было протерто и смазано. А если прутки точить было не нужно (сделан план), Павел начинал рыскать по цеху. Он хватал лежащие всюду ящики с заготовками и тащил их к своему станку. Это были часы его торжества. Он мог и на ночь остаться. А утром токарь, который вчера в конце смены привез эти заготовки на тележке из другого цеха, чтобы с утра начать точить, видел, что вся работа уже сделана. А над Пашиным станком невинно торчала, склоненная над деталью, голова. Рабочий матерился на весь цех, а Паша только хлопал глазами, и еще внимательнее смотрел на деталь. Одну такую сцену Ленька видел. Стоя прямо перед Пашиным станком, токарь громко убеждал весь цех, что Паша ублюдок и пидар гнойный. Судя по сочувственным возгласам из-за соседних станков, многие с ним были согласны. А Паша молчал и измерял деталь колумбусом, как будто это не к нему относилось. Только руки подрагивали, и взгляд был опущен.

Но, если Павел чувствовал, что он что-то знает, то никогда не упускал случая дать Леньке совет. Вот и сейчас, пока Ленька отворачивает крышку термоса, следует вопрос:

– Много с утра нарезал?

– Скоро тысяча будет.

– Сегодня хорошо заработаешь.

– Надо навалиться. Я хочу костюм в кредит взять.

Две недели назад на заводе был устроен вечер отдыха, на котором все перепились, а молодежь переблевалась. Закончился вечер мордобоем. Причем, когда в понедельник (вечер был в субботу) рабочие начали вспоминать вечер, они никак не могли понять, кто, с кем, и из-за чего дрался. Хотя, каждый смутно помнил, что тоже в этом принимал участие. Ленька, которому очень хотелось пойти на вечер, чтобы познакомиться с красивой девочкой – лаборанткой из техотдела, не смог пойти. У него есть только пиджачок, купленный два года назад, когда он поступал в техникум. Худые, длинные Ленькины руки торчат из рукавов этого пиджачка, как из рубашки с короткими рукавами. Идти в таком пиджачке на вечер нельзя. Паши на вечере тоже не было. Он, как обычно, работал вторую смену.

– Я тебе скажу, что можно и работать меньше, а жить лучше, и купить больше дорогих и хороших вещей.

– А почему?

– Если больше работаешь, то больше пропьешь.

Ленька не пьет, но совет запомнил.

– Павлуха, еб твою мать, я тоже с вами сяду.

Ленька вздрогнул. Он никак не может привыкнуть, когда громко кричат матом. Когда спокойно говорят, он уже привык. Когда Тима Кутаев, придя за валиками, озабоченно качает головой:

– Леня, блядский рот, ведь ты прутки не в размер режешь, – Ленька спокойно берет измерительную скобу и начинает тыкать в нее пруток.

Это Петька. Такой же малолетка, как и Ленька. У него тоже укороченный рабочий день. Но он на завод попал после ремеслухи. Он может выпить. Затеять с красивой лаборанткой из техотдела, полный намеков, фривольный разговор, от которого та будет млеть и оглядываться по сторонам. Особенно эффектно у него получалось послать мастера на хуй. Рабочие про него уважительно говорят: «молодой, да ранний». В посылании мастера на хуй был неведомый Леньке смысл. Однажды он стал жаловаться Петьке на мастера, и тот сразу предложил:

– Пошли его на хуй!

Когда через день он собрался уходить, и мастер, спустившись в подвал, стал ругаться, что вечерней смене не хватает заготовок, он, как будто, шагнув в пропасть, выпалил:

– Володя, пошел ты на хуй!

Сам испугался, но, когда через несколько секунд посмотрел на мастера. не поверил своим глазам. Иудино племя улыбалось, будто ему в рот положили конфету.

– Леонид Исакыч, – услышал он примирительное, – тебе уж и слова сказать нельзя.

С тех пор отношения с мастером были отличные. Павел спокойно пододвинулся, как будто Петька ему сказал «Павел Иванович, подвиньтесь, пожалуйста». Собственно, Петька почти так и сказал.

У Петьки на завтрак полно вкусных вещей: бутерброды с сервелатом, домашняя ватрушка, шоколадные конфеты «Мишка на Севере», изящный, с красивым рисунком, пол-литровый термос с чаем.

Ленька наливает всем из своего термоса чайку. Ему все равно одному литр не выпить. Петька угощает его и Павлуху «Мишкой на Севере».

– Ну как фотки, Паша? – спрашивает Петька, прихлебывая чаек, – балдеешь?

Месяц назад паренек из «инструменталки», который вчера рассказывал про порево, спустился к Леньке в подвал и стал показывать ему пачку фотографий с голыми женщинами. Ленька смотрел, затаив дыхание. Паренек снова засунул фотокарточки в черный пакет. Леньке очень хотелось посмотреть еще, но он стеснялся спросить. Паренек улыбнулся и сказал, что карточки продает его кореш. Он себе тоже взял. Карточек было двадцать. Одна стоила двадцать пять копеек. Все – пять рублей. Примерно столько зарабатывал Ленька за смену. Было очень жалко денег, но карточки тоже хотелось купить. И он решился. Не показывая вида, что жалко денег, протянул парню пятерку. То, что денег жалко, было настолько явно видно, что парень засмеялся. Дома Ленька долго смотрел карточки сам, особенно уставившись в волосы, или их отсутствие, в нижней части живота. Потом стал показывать карточки младшим братьям. Потом их случайно увидела сестренка и пожаловалась маме. Мама хотела карточки разорвать, но Ленька сказал, что их ему дали на работе, и надо обязательно вернуть. С тех пор, как он стал работать на заводе, мама стала слушать его. Она отдала с условием, чтоб дома их больше не было. Ленька отнес на завод и положил в тумбочку, а когда Паша в очередной раз пришел за прутками, показал ему. Павел сначала спросил, где он их взял, а потом предложил продать ему. Петьке, пришедшему смотреть карточки, Ленька сказал, что они у Павлуши.

– Ага, – отвечает Павел, жуя бутерброд.

– Ну и как?

– Отлично. – Павел дожевал бутерброд. – Вчера моя баба лежит на кровати, а я сижу тихонечко за шкафом, карточки смотрю. Она слышит шелест, говорит: «Павлик, что ты там делаешь? Павлик?» А я ей говорю: «Я книгу читаю». А потом раз ее! Раз!

«Раз» он произносит резко, с выдохом, и на конце шипит, как будто там не «з», а «с». Получается «расс».

У Леньки перед глазами возникает картина. В пятом классе его одноклассник, у которого был сарай, завел несколько кроликов. Когда Ленька приходил к нему во двор, они развлекались тем, что периодически брали кролика самца за шиворот и сажали на, пугливо таращившую ярко оранжевые глаза, крольчиху. Кролик сразу начинал крупно дрожать всем телом, а крольчиха продолжала сидеть, как ни в чем не бывало. Вот и Пашина жена, которую он никогда не видел, тоже представилась огромной, сидящей посреди комнаты крольчихой, на которую коршуном (расс!) бросился из-за шкафа Павел.

– Ты, смотри, насмотришься, на свою смотреть не будешь. Там бабец классный заснят. Ты таких никогда не видел.

– Я не видел? Вы еще молодые ребята. Я таких видел, что вам и не снились.

– Ну-ну! – Петька многозначительно улыбнулся.

У него уже есть сексуальный опыт. В молодежном походе он закадрил (или она его) комсомолку Светочку, которая старше его на три года. Теперь он ходит к ней домой, когда ее родителей нет дома. У Светочки отдельная квартира. Петьке очень нравится, что она принимает ванну до и после. Светочка читала, что так надо делать. Еще она читала, что надо пить черный кофе. Испуганно, застонав с надрывом, позволять любимому (любимый – Петька) целовать ее тело, подставляя интимные места. Петька целует их не очень охотно. Он еще не вошел во вкус. Светочке это не нравится, но она ему ничего не говорит. Они ходили вдвоем на Жана Татляна и Радмилу Караклаич. Петька твердо убежден, что у такого сморчка, как Паша, ничего подобного быть не может.

– Расскажи, какая у тебя самая классная чувиха была?

Павел немного озадачен. В деревне красивых женщин называли по-другому. Но сообразил, что это значит.

– Разве рассказать вам? – Ему хочется рассказать про свою удаль. Он смотрит на Леньку и Петьку.

– Расскажи, Павел, – говорит Ленька безразлично. Ему очень хочется услышать что-нибудь возбуждающее. Кроме картин в Эрмитаже и фотокарточек ему ничего не удавалось посмотреть. Но обнаружить свое любопытство стыдно.

– Чеши, Павел, – закуривает Петька.

– Ну, вот, у меня раз в деревне был случай. Это еще до армии было. Из города одна приехала. Соседи свадьбу играли. Они дочку замуж выдавали. И к ним родственники из города приехали. И эта Таня тоже, А соседи нам тоже родственники. У нас там полдеревни родственники. И мы все тоже на свадьбе гуляли. У меня сестра еще с утра помогать ушла. И я с ней. Они мне все: «Павлик сделай то, Павлик сделай это». И эта Таня тоже. Я и делаю все. А эта Таня такая образованная, высокая, она учительницей в городе работала. А потом она устала, и мне сестра говорит: «Павлик, ты покажи Тане село, сходи с ней на речку». И я с ней всюду ходил, все ей показывал. И она купалась даже. У нас в речке летом вода теплая. Она без мужа приехала. Муж у нее офицер, и его не отпустили. Ну вот. Я еще на речке все у нее рассмотрел, У нее фигура получше, чем у тех, что на фотках. А вечером, как все сели за стол, стали самогон пить. У нас в деревне на свадьбах пьют самогон. Так принято. И в магазинах водка есть, а все равно на столах графины с самогоном. Кто привык, он даже лучше водки. Сытнее. Только надо салом закусывать. А городские непривычные. И эта Таня тоже. А у нас любят, если кто из города, с ним чокнуться. И ей так плохо стало. Ее прямо в сенях стало рвать. У нас деревенские тоже блюют. Но они поблюют, и снова, как огурчик. А она вся побледнела и села на лавку. А я даже не садился. Они мне все говорят: «Павлик, Павлик, Павлик принеси, Павлик подай». И мне сестра говорит: «Павлик, ты отведи Таню в нашу баню. Пусть она поспит». И я повел. Она, помню, оперлась на меня, шатается и стонет. А там никто даже на нас и не смотрел. Там, как раз, самое веселье началось. Я знал, что они всю ночь будут гулять. Самогона еще два ведра. У нас пока все не выпьют, не угомонятся. И я ее привел в баню. Принес матрас, белье, уложил ее, раздел. Она была вся переблевавшись. Даже не сопротивлялась. Только мычала чего-то и спрашивала: «Что ты делаешь?» А я ей говорил: «Таня, это же я, Павлик». А потом только раз ее! И она даже ничего не говорила. Сначала попробовала меня оттолкнуть, а потом только стонала. Я ее укрыл одеялом, чтоб она не замерзла. А через часик я ее еще раз. И так я за ночь ее несколько раз.

– А она?

– Ее потом еще раз тошнило. А потом она даже стонать перестала. Лежала и не двигалась, А потом я сам тоже укрылся и лег спать. А у соседей все гуляли. Мне же все видно через дорогу. Я знал, что они только к утру все лягут. А утром я проснулся и снова к ней. А она закричала, и даже ударить меня хотела. А я говорю: «Таня, ты что? Ведь я тебя всю ночь сегодня». И она тогда перестала сопротивляться и заплакала. А я ей говорю: «Таня, ну что ты? Не плачь». А она только плачет и все говорит: «Туда не надо». Это она боялась, чтоб детей не было. А я все равно туда спускал.

– Зачем же ты туда? – говорит Петька со злостью. – Ведь она же тебя просила.

– А я потом ее посадил и сказал: «Потужься Таня, чтобы вышло».

– Ну и чем все кончилось? – вынимает сигарету изо рта Петька, Он не смотрят на Павлушу.

– А я потом вышел, сестру встретил; она и говорит: «Павлик, где Таня?» А я говорю: «Она в бане спит». И все. Она потом еще неделю жила. Но со мной даже не здоровалась. А если я поздороваюсь, посмотрит, будто не видит меня. А потом за ней муж приехал, и они вместе уехали. Я его только издали видел. Здоровый такой. Мне до него конечно далеко.

– Ну и вонючка же ты, Паша! Паук мохнорылый. – Петька бросил окурок на землю и растер его ботинком. – Так у тебя все бабы такие были?

– Да ты, чего, думаешь, если учительница, так в очках? Я тебе говорю, она не хуже тех. что на фотках.

Прозвенел звонок. Перерыв кончился. Не глядя на Пашу, Ленька пошел в подвал.

Учительница. Он крутил ручки станка, а перед глазами стояла школьная учительница по литературе. Он был у нее любимым учеником. Она любила обсуждать с ним в классе произведение какого-нибудь писателя, которое еще никто из школьников не читал, а однажды, проходя мимо парты, погладила его по волосам. Он был в нее по-мальчишески влюблен, и, когда ложился спать, она часто становилась героиней его любовных похождений. Он ее давно не видел, и героини стали другими. И, вдруг, она снова ясно представилась ему. Голая. Раньше он никогда ее так не пытался представить. Хотя у нее была хорошая фигура. А теперь она сидела голая в бане на лавочке. Ее волосы, которые всегда были собраны в красивую прическу, были распущены и закрывали половину лица. А рядом с ней копошился мохнорылый паук Павлуша. Ленька тряс головой, чтобы видение пропало, а Паша все равно продолжал копошиться. И вечером, во время ужина, Паша копошился. И ночью, так, что Ленька долго не мог заснуть. И во сне учительница плакала, а Паша тащил ее за волосы и говорил: «Таня, не плачь».

А через год Леньку призвали в армию. За этот год он окончил заочную школу десятилетку. После армии устроился лаборантом в НИИ, поступил в вечерний институт, и больше уже никогда плотно не соприкасался с этими людьми. Так, чтобы чувствовать себя одним из них. Теперь, общаясь, он знал, и они знали, – он чужой. То он был лаборантом. То инженером. То еще кем-то. Он иногда даже скучал по ним. С ними все было просто.

Однажды, гуляя вечером, он забрел на улицу, где был этот заводик. Подошел к освещенной проходной. И его узнали.

– Смотри, ведь этот парень у нас работал.

Ленька кивнул головой.

– Как у тебя дела?

– Нормально. А у вас как?

Ему не хотелось, чтоб его спрашивали.

– Расценки режут.

– Ну а народ как? Не разбежались?

– Да все тут.

– А Паша?

– Старатель? Да он и сейчас в цеху. Он раньше одиннадцати не уходит. Позвать его?

– Нет, – торопливо замотал головой Ленька. – Не надо. – Попрощался и ушел в темноту.


21 июля 1988 г.




Повернутися / Назад
Содержание / Зміст
Далі / Дальше