ПОЭЗИЯ / ПОЕЗІЯ | # 97 |
* * * Край горизонта был завьюжен, и чуть отклеен уголок: поэзия – волшебный фьюжн – со мной несовместимых строк. И в зимнем карнавале улиц, где ночь похожа на вагон для перевозки свежих устриц, ты вдруг услышишь хладный стон. То, по дворам, чей воздух полон – убийством с водкой в новостях, бредёт косматый древний клоун, как волк, на четырёх костях. Безумный от нехватки крови, он громко стонет иногда, и снова пасть свою закроет – с клыками в тридцать три ряда. В округе – ни души, аптека, крест, полумесяц, невпопад – все умерли давно от смеха, ушли на заработки в ад. Всё безнадёжно, но при этом – осталось рыжее пятно: внеблоковским, надсадным светом – для вас горит моё окно. Экран – приёма передачек, гнилых посылок от властей, мой блог – для кошек и собачек, и не родившихся детей. Кто держит мир прощальным взглядом, как пену дней на помазке, кто помнит про таблетку с ядом – на высунутом языке. * * * Читатель, ты входишь в чужую квартиру, не зная, что эти стихи: логин и пароль к сотворению мира, рецепты борща и ухи. О, как же скучна – бухгалтерия чуда и дебет, и кредит страстей, наш сервер – христос, наш планшетник – иуда с прошивкой от римских властей. Наука похожа на рай в сакартвело, где чача растёт круглый год, где я отвечаю за физику тела, за лирику южных широт. Где шерстью покрыта любая скотина, и в перьях небесная твердь, где жизнь – доказательна, как медицина, и смерть – беспристрастна, как смерть. Не бойся, мой милый, забвенья пустого: записаны выдох и вдох, и всё сохраняется в облаке слова и в папке – чистилище.док. Да, это – отличная новость, и всё же, не то, чтоб печаль – ерунда, но знай, что счастливой улыбки на роже – не будет уже никогда. Не будет горячее тело нагое – стонать посреди теорем, а будет другое, мой милый, другое, другое, мой милый, совсем. * * * Я сдерживал себя в чистилище, в метро и в хрустальной башне с огненной водой, когда я умирал – меня держали трое: отец и сын, мятежный дух святой. И если ты – любовь, побудь со мной немножко, зайди на порнохаб – поставь за всех свечу, я – кофе или чай, собака или кошка, я сдерживал себя, но больше – не хочу. Бетховен или бах, чайковский или верди, хранитель белых слов, вершитель черных дел, и не благодари меня за опыт смерти: актёр играл врача и вскоре – заболел. В чём логика, когда – мы говорим о чуде, звучит бессвязный свет из флейты золотой, я – память о вине в раздвоенном сосуде, который – переполнен пустотой. Ещё я состою из самых чёрствых крошек – смахни меня в ладонь, спасая и губя, я мог не воскрешать: детей, собак и кошек, я склеил старый мир и сдерживал себя. Смотрю на пикассо, читаю, блядь, неруду, опять мятежный дух витает над толпой: и всякий – устрашись, когда я снова буду – единственным собой, единственным тобой. * * * На чём-то жареном, на сале – был приготовлен дождь ночной: о, сколько про него писали, огарок пользуя свечной. Жгли керосин, и, жмурясь сонно – к вискам прикладывали лёд, включали лампу эдисона и бормотали: дождь идёт. Ну что ж, как скажете, рапсоды – пусть будет дождь: смывать следы, хранить шестую часть природы – всех нас – в молекулах воды. Пусть будет дождь в стихах и сводках погоды, дождь, как разносол, чтоб падал в каторжных колодках, чтоб по написанному шёл. Иль переполнен аква витой, с прошивкой: пушкин – два в одном, стоял бы, спутником привитый, шатаясь под моим окном. А я лежал бы на диване: то – на боку, а то – ничком, и слушал дождь, и о романе мечтал бы с сереньким волчком. * * * Я помню крым: закат, забор – забор густой, октябрьской крови, гомер по кличке лабрадор – ослеп, но всё же хмурит брови. Над ним звучит созвездье дыр, горит листвы библиотека, гомер – последний поводырь, который ищет человека. А человек сидит в саду и пьет вино из белой чаши, и верит в общую беду, и пробует молитвы наши. Мы с человеком заодно, какое слово с ним не делай: да будет красным – всё вино, да будет эта чаша – белой. И листопадный окулист, как падший ангел отрезвленья – пропишет нам собачий свист с таблицей для проверки зренья. Гербарий крыма прошлых лет и то, целебное, осенье – предчувствие любви, и свет – свет, как погибель во спасенье. Ты вспоминай его в бреду, по возвращенью из итаки, как в незлопамятном году – о доброкачественном раке. * * * В год египетских казней – в туалете крестились: после смерти прекрасней я не видел чистилищ – инсталляция grohe с унитазом от hugo, нас всегда было трое, мы приснились друг другу. Вспоминая калугу, и в спортзале качаясь – мы приснились друг другу, никогда не встречаясь, все – любили физалис и воскресную мессу, а когда просыпались – вспоминали одессу. Православный католик, мусульманин-агностик, жил обрезанный толик и вцерковленный костик, жил, хворая на почки, в холостяцком отеле – я, женатый на дочке, а чего вы хотели? Мы не брали кредиты, мы не спали в версале, мы – простые бандиты, мы – планету спасали: от собак баскервили и от сыщика монка, и случайно убили в перестрелке ребенка. А чего вы хотели, да всего понемногу, мы свинину не ели, мы сожгли синагогу, дьявол прятался в шпроте, в глубине карамели, в складках сердца и плоти, а чего вы хотели? Добрых, правильных, годных для креста и лабаза, тех, кто кормит голодных, тех, кто поит без газа, кто святые подметки на ходу отрывает, не пьянеет от водки, а таких – не бывает. Каждый будет смиксован и помножен на нолик: ближе к звездам и совам станут костик и толик, ангел-водопроводчик их разбудит трубою, ну а я, ваш наводчик – стану только собою. Каждый – будет измерен, будет назван и взвешен, бог – серебряный мерин, как всегда – безутешен: вдоль, по кафельной плитке, мимо профтехучилищ – он везет нас в кибитке чередою чистилищ, через красную пресню, через гегелей-кантов, под бессмертную песню бременских музыкантов. ОБРАТНО Вначале шло строительство неровно: мы стены возводили только из – бумажных книг, раскатанных на брёвна, из рукописей – я принёс карниз. А дальше – во все тяжкие пустились: сосновый шкаф, дубовая кровать, иконы, на которые крестились – солдаты, перед тем, как убивать. Кто после смерти перешёл на прозу – тот знает цену птичьих голосов, всех веток, что хранили целлюлозу и память о смешении лесов. Тот знает точно, сколько нужно книжек – вернуть обратно в дерево, на слом, и редко образуется излишек свободных досок, чтоб построить дом. Я отправлял свою библиотеку, как легион героев на войну, чтоб новый дом построить человеку, от геморроя спасшего страну. Рецепты тех, кто гонит сидр и брагу, я все стихи отдал на домофон, и только туалетную бумагу – укрыл в кустах, всего один рулон. Теперь сижу на корточках приватно, кривым стеклом царапаю металл: о, мама, забери меня обратно, ты посмотри, кем я в натуре стал. Хромая утка, с толку сбитый лётчик, смотритель храма на чужой крови, с кошачьего угрюмый переводчик, внебрачный плод читательской любви. Когда-то врач гадал на авиценнах, и генерал дрочил на лао цзы: теперь все книги – растворились в стенах, зато – промежность сузилась в разы. А тот, кто спас страну от геморроя – глядит, сморкаясь, в круглое окно: простуда – это, брат, совсем другое, и высота – возвышенное дно. * * * Я откроюсь скифу и ромею, греку, отходящему ко сну: только я притягивать умею – за уши ночную тишину. Для чего умение такое: для того, чтоб ты, не по злобе – вдруг услышал новое, иное, так необходимое тебе. Это взлёт, а вовсе не упадок, это не безмолвие мощей, а совсем другой – живой порядок рукотворных звуков и вещей. Мир прозрачный, без фуфла и спама, без гвоздей и битого стекла: никогда не умирала мама, всё сбылось, тупая боль прошла. Что ты раньше слышал: плачь ребёнка, ближний взрыв, предсмертный хрип врага, лопнула ушная перепонка – кровью затопило берега. А теперь ты слышишь те же звуки, тот же злой и беспощадный свет – далеко, как будто вы в разлуке – навсегда, на миллионы лет. Ты теперь ребёнка не обидишь, не ограбишь, не предашь страну, потому, что ты, отныне, видишь – добрую, большую тишину. Видишь сад, чтоб собирать беруши – их так любит в яблоках она, хочешь, я возьму её за уши, и тогда – закончится война. * * * Её охраняют бобры на цепи, шакал и гиена, она умоляет: любимый, не спи, охрана – отмена, и новые ветви сплетаются в щит, где старая рана, родная, не бойся, любимый не спит, отмена – охрана. Послушай последнюю русскую речь в садах лицедейства, а что еще можно поэту извлечь в ответ на злодейства: вот эти остатки живого ума в квадрате и в ромбе, родная, не сплю – надвигается тьма упоротых зомби. Они победили себя на войне и в телеэкране, они поимели себя при луне и в морге, и в бане, обычные люди воды и огня, и жертвы заклятья: не рвите на части, не ешьте меня, о, сёстры и братья. Когда лжесвидетели гонят пургу – нужна гигиена, пускай предают и уходят к врагу – шакал и гиена, пусть белки спасают чужие миры и сны пионеров, а с нами всегда остаются бобры приличных размеров. Ты – дерево жизни и правды моей – листва, древесина, ты – суффикс, который важнее корней, приставка для сына, когда я опять никогда не умру светло и нетленно, я знаю, ты скажешь святому петру: охрана – отмена. * * * Пусть будет революция, пускай умрут враги, а ты – читай конфуция, не засирай мозги, пусть на дворе – инфляция, горит родной сарай, а ты – читай горация, мозги не засирай. Опять цветёт акация, что скажете, княжна – скажу: нужна локация, логистика нужна, жить в самом сердце киева и ездить в куршевель, не слышать пульвердиева хтоническую дрель. И возлежать на лоджии, укутавшись в халат, взирать на мир, как борджиа – на греческий салат, где ливнем заштрихованный, вдруг пересох бювет, и зимний свет шипованный – менять на летний свет. Скрестить вдову невинную и винную лозу, курить сигару длинную, покуда там, внизу: в варшаву, через винницу, нащупывая путь: кириллица – латиницу пытается нагнуть. А ты – читай буколики и будь всегда готов, покуда спят католики – любители котов, и бедные, бесправные рассеивают мрак – народы православные –любители собак. Отседова до седова, о том, что мир жесток– грохочет мироедова отбойный молоток, ведущий ждет ведомого, и в поисках врага – последний сын дурдомова пускается в бега. Под медленное ржание, при помощи рожна, на наше содержание – я деньги взял, княжна, ведь титульная нация разграбила казну, зачем нужна акация в гражданскую войну. Мелькают обмельчавшие, пустые господа, а ранее кричавшие – уснули навсегда, лежат слова напрасные в тени броневика, теперь над ними красные, сплошные облака. * * * Много в здешнем воздухе – металлов, песен из разбитого стекла, сквер древесный, каменный чекалов, бьёт фонтан, чья молодость прошла. Мы вдвоём и наши дни двоятся, повторяя зрение и звук, голуби воркуют, но боятся – пить вино и хлеб клевать из рук. Гули-гули: ранним утром – пули, ночью – мародерские костры, мы – от хлеба и вина уснули, притворились, что уже – мертвы. Нам, отныне – не блистать на сценах, нам лежать до самых лучших дней, как два камня – полудрагоценных, в голубой оправе голубей. Будет всё: культурная отмена, дикие погромы и резня, будет выть воздушная сирена с кровью – для тебя и для меня. Над военной и над мирной частью, будет выть, оплакивая тех, кто – любил и кто – стремился к счастью, и живой, и даже – смертный грех. Подгнивает памяти гангрена, и весна сбивается с пути: мы проснулись – вновь звучит сирена, а сирень – успела отцвести. * * * Алексею Цветкову Я брал за аренду вчерашнего дня, по нынешним меркам – не много, и бог, что за пазухой жил у меня, следил за коммерцией строго. И с богом, лишённым родительских прав, ходили мы слева – направо, жрецы называли меня – изяслав, торговцы: то – изя, то – слава. И тот, кто смотрел из грядущего дня на эту недвижимость в прошлом – он верил не в бога, он верил в меня, он видел бессмертие – в пошлом, обыденном, тусклом, гниющем во тьме, и пишущем справа – налево, в горящий фонарик на самой корме – ковчега, библейского древа. Он верил, и звали его – ибрагим, и с ним его крестная сила, а нынче, всё прошлое было – моим, и после, всё прошлое – было: Молитвенный камень, бумага, металл, а ножницы – я дорисую, и маленький бог мой – за пазухой спал, похожий на опухоль злую. А после – распалась преступная власть, с пустой похоронкой в конверте, а после, а после – вся жизнь пронеслась, вся жизнь пронеслась после смерти. * * * В овраге, на холме – я спал в огромном доме: наполовину – пуст, наполовину – полн, я книгами топил камин в кубинском роме – и слышал шелест волн, и слушал шелест волн. Его перебивал: то монотонный зуммер сверчков в кустах, то эхо от вины: как всё же – хорошо, что так внезапно умер, что не дожил мой папа – до войны. Иначе, он бы выл, как старая собака – от боли, под обстрелом, без лекарств, в херсонской оккупации, страдающий от рака, но взял его господь – в одно из лучших царств. Иначе, он бы знал, как могут эти суки – со смехом убивать, насиловать и жечь, но взял его господь, как мальчика, на руки, как сына своего – от муки уберечь. И вспомнил я сейчас, в апреле, на изломе – весны, когда мы все – обожжены войной, про папу своего, когда я спал в роддоме: он плакал надо мной, он плачет надомной. |
|
|
|