ПОЭЗИЯ / ПОЕЗІЯ # 97




Александр КАБАНОВ
/ Киев /

«Край горизонта был завьюжен…»



* * *

Край горизонта был завьюжен,
и чуть отклеен уголок:
поэзия – волшебный фьюжн –
со мной несовместимых строк.

И в зимнем карнавале улиц,
где ночь похожа на вагон
для перевозки свежих устриц,
ты вдруг услышишь хладный стон.

То, по дворам, чей воздух полон –
убийством с водкой в новостях,
бредёт косматый древний клоун,
как волк, на четырёх костях.

Безумный от нехватки крови,
он громко стонет иногда,
и снова пасть свою закроет –
с клыками в тридцать три ряда.

В округе – ни души, аптека,
крест, полумесяц, невпопад –
все умерли давно от смеха,
ушли на заработки в ад.

Всё безнадёжно, но при этом –
осталось рыжее пятно:
внеблоковским, надсадным светом –
для вас горит моё окно.

Экран – приёма передачек,
гнилых посылок от властей,
мой блог – для кошек и собачек,
и не родившихся детей.

Кто держит мир прощальным взглядом,
как пену дней на помазке,
кто помнит про таблетку с ядом –
на высунутом языке.


* * *

Читатель, ты входишь в чужую квартиру,
не зная, что эти стихи:
логин и пароль к сотворению мира,
рецепты борща и ухи.

О, как же скучна – бухгалтерия чуда
и дебет, и кредит страстей,
наш сервер – христос, наш планшетник – иуда
с прошивкой от римских властей.

Наука похожа на рай в сакартвело,
где чача растёт круглый год,
где я отвечаю за физику тела,
за лирику южных широт.

Где шерстью покрыта любая скотина,
и в перьях небесная твердь,
где жизнь – доказательна, как медицина,
и смерть – беспристрастна, как смерть.

Не бойся, мой милый, забвенья пустого:
записаны выдох и вдох,
и всё сохраняется в облаке слова
и в папке – чистилище.док.

Да, это – отличная новость, и всё же,
не то, чтоб печаль – ерунда,
но знай, что счастливой улыбки на роже –
не будет уже никогда.

Не будет горячее тело нагое –
стонать посреди теорем,
а будет другое, мой милый, другое,
другое, мой милый, совсем.


* * *

Я сдерживал себя в чистилище, в метро и
в хрустальной башне с огненной водой,
когда я умирал – меня держали трое:
отец и сын, мятежный дух святой.

И если ты – любовь, побудь со мной немножко,
зайди на порнохаб – поставь за всех свечу,
я – кофе или чай, собака или кошка,
я сдерживал себя, но больше – не хочу.

Бетховен или бах, чайковский или верди,
хранитель белых слов, вершитель черных дел,
и не благодари меня за опыт смерти:
актёр играл врача и вскоре – заболел.

В чём логика, когда – мы говорим о чуде,
звучит бессвязный свет из флейты золотой,
я – память о вине в раздвоенном сосуде,
который – переполнен пустотой.

Ещё я состою из самых чёрствых крошек –
смахни меня в ладонь, спасая и губя,
я мог не воскрешать: детей, собак и кошек,
я склеил старый мир и сдерживал себя.

Смотрю на пикассо, читаю, блядь, неруду,
опять мятежный дух витает над толпой:
и всякий – устрашись, когда я снова буду –
единственным собой, единственным тобой.


* * *

На чём-то жареном, на сале –
был приготовлен дождь ночной:
о, сколько про него писали,
огарок пользуя свечной.

Жгли керосин, и, жмурясь сонно –
к вискам прикладывали лёд,
включали лампу эдисона
и бормотали: дождь идёт.

Ну что ж, как скажете, рапсоды –
пусть будет дождь: смывать следы,
хранить шестую часть природы –
всех нас – в молекулах воды.

Пусть будет дождь в стихах и сводках
погоды, дождь, как разносол,
чтоб падал в каторжных колодках,
чтоб по написанному шёл.

Иль переполнен аква витой,
с прошивкой: пушкин – два в одном,
стоял бы, спутником привитый,
шатаясь под моим окном.

А я лежал бы на диване:
то – на боку, а то – ничком,
и слушал дождь, и о романе
мечтал бы с сереньким волчком.


* * *

Я помню крым: закат, забор –
забор густой, октябрьской крови,
гомер по кличке лабрадор –
ослеп, но всё же хмурит брови.

Над ним звучит созвездье дыр,
горит листвы библиотека,
гомер – последний поводырь,
который ищет человека.

А человек сидит в саду
и пьет вино из белой чаши,
и верит в общую беду,
и пробует молитвы наши.

Мы с человеком заодно,
какое слово с ним не делай:
да будет красным – всё вино,
да будет эта чаша – белой.

И листопадный окулист,
как падший ангел отрезвленья –
пропишет нам собачий свист
с таблицей для проверки зренья.

Гербарий крыма прошлых лет
и то, целебное, осенье –
предчувствие любви, и свет –
свет, как погибель во спасенье.

Ты вспоминай его в бреду,
по возвращенью из итаки,
как в незлопамятном году –
о доброкачественном раке.


* * *

В год египетских казней – в туалете крестились:
после смерти прекрасней я не видел чистилищ –
инсталляция grohe с унитазом от hugo,
нас всегда было трое, мы приснились друг другу.

Вспоминая калугу, и в спортзале качаясь –
мы приснились друг другу, никогда не встречаясь,
все – любили физалис и воскресную мессу,
а когда просыпались – вспоминали одессу.

Православный католик, мусульманин-агностик,
жил обрезанный толик и вцерковленный костик,
жил, хворая на почки, в холостяцком отеле –
я, женатый на дочке, а чего вы хотели?

Мы не брали кредиты, мы не спали в версале,
мы – простые бандиты, мы – планету спасали:
от собак баскервили и от сыщика монка,
и случайно убили в перестрелке ребенка.

А чего вы хотели, да всего понемногу,
мы свинину не ели, мы сожгли синагогу,
дьявол прятался в шпроте, в глубине карамели,
в складках сердца и плоти, а чего вы хотели?

Добрых, правильных, годных для креста и лабаза,
тех, кто кормит голодных, тех, кто поит без газа,
кто святые подметки на ходу отрывает,
не пьянеет от водки, а таких – не бывает.

Каждый будет смиксован и помножен на нолик:
ближе к звездам и совам станут костик и толик,
ангел-водопроводчик их разбудит трубою,
ну а я, ваш наводчик – стану только собою.

Каждый – будет измерен, будет назван и взвешен,
бог – серебряный мерин, как всегда – безутешен:
вдоль, по кафельной плитке, мимо профтехучилищ –
он везет нас в кибитке чередою чистилищ,
через красную пресню, через гегелей-кантов,
под бессмертную песню бременских музыкантов.


ОБРАТНО

Вначале шло строительство неровно:
мы стены возводили только из –
бумажных книг, раскатанных на брёвна,
из рукописей – я принёс карниз.

А дальше – во все тяжкие пустились:
сосновый шкаф, дубовая кровать,
иконы, на которые крестились –
солдаты, перед тем, как убивать.

Кто после смерти перешёл на прозу –
тот знает цену птичьих голосов,
всех веток, что хранили целлюлозу
и память о смешении лесов.

Тот знает точно, сколько нужно книжек –
вернуть обратно в дерево, на слом,
и редко образуется излишек
свободных досок, чтоб построить дом.

Я отправлял свою библиотеку,
как легион героев на войну,
чтоб новый дом построить человеку,
от геморроя спасшего страну.

Рецепты тех, кто гонит сидр и брагу,
я все стихи отдал на домофон,
и только туалетную бумагу –
укрыл в кустах, всего один рулон.

Теперь сижу на корточках приватно,
кривым стеклом царапаю металл:
о, мама, забери меня обратно,
ты посмотри, кем я в натуре стал.

Хромая утка, с толку сбитый лётчик,
смотритель храма на чужой крови,
с кошачьего угрюмый переводчик,
внебрачный плод читательской любви.

Когда-то врач гадал на авиценнах,
и генерал дрочил на лао цзы:
теперь все книги – растворились в стенах,
зато – промежность сузилась в разы.

А тот, кто спас страну от геморроя –
глядит, сморкаясь, в круглое окно:
простуда – это, брат, совсем другое,
и высота – возвышенное дно.


* * *

Я откроюсь скифу и ромею,
греку, отходящему ко сну:
только я притягивать умею –
за уши ночную тишину.

Для чего умение такое:
для того, чтоб ты, не по злобе –
вдруг услышал новое, иное,
так необходимое тебе.

Это взлёт, а вовсе не упадок,
это не безмолвие мощей,
а совсем другой – живой порядок
рукотворных звуков и вещей.

Мир прозрачный, без фуфла и спама,
без гвоздей и битого стекла:
никогда не умирала мама,
всё сбылось, тупая боль прошла.

Что ты раньше слышал: плачь ребёнка,
ближний взрыв, предсмертный хрип врага,
лопнула ушная перепонка –
кровью затопило берега.

А теперь ты слышишь те же звуки,
тот же злой и беспощадный свет –
далеко, как будто вы в разлуке –
навсегда, на миллионы лет.

Ты теперь ребёнка не обидишь,
не ограбишь, не предашь страну,
потому, что ты, отныне, видишь –
добрую, большую тишину.

Видишь сад, чтоб собирать беруши –
их так любит в яблоках она,
хочешь, я возьму её за уши,
и тогда – закончится война.


* * *

Её охраняют бобры на цепи, шакал и гиена,
она умоляет: любимый, не спи, охрана – отмена,
и новые ветви сплетаются в щит, где старая рана,
родная, не бойся, любимый не спит, отмена – охрана.

Послушай последнюю русскую речь в садах лицедейства,
а что еще можно поэту извлечь в ответ на злодейства:
вот эти остатки живого ума в квадрате и в ромбе,
родная, не сплю – надвигается тьма упоротых зомби.

Они победили себя на войне и в телеэкране,
они поимели себя при луне и в морге, и в бане,
обычные люди воды и огня, и жертвы заклятья:
не рвите на части, не ешьте меня, о, сёстры и братья.

Когда лжесвидетели гонят пургу – нужна гигиена,
пускай предают и уходят к врагу – шакал и гиена,
пусть белки спасают чужие миры и сны пионеров,
а с нами всегда остаются бобры приличных размеров.

Ты – дерево жизни и правды моей – листва, древесина,
ты – суффикс, который важнее корней, приставка для сына,
когда я опять никогда не умру светло и нетленно,
я знаю, ты скажешь святому петру: охрана – отмена.


* * *

Пусть будет революция, пускай умрут враги,
а ты – читай конфуция, не засирай мозги,
пусть на дворе – инфляция, горит родной сарай,
а ты – читай горация, мозги не засирай.

Опять цветёт акация, что скажете, княжна –
скажу: нужна локация, логистика нужна,
жить в самом сердце киева и ездить в куршевель,
не слышать пульвердиева хтоническую дрель.

И возлежать на лоджии, укутавшись в халат,
взирать на мир, как борджиа – на греческий салат,
где ливнем заштрихованный, вдруг пересох бювет,
и зимний свет шипованный – менять на летний свет.

Скрестить вдову невинную и винную лозу,
курить сигару длинную, покуда там, внизу:
в варшаву, через винницу, нащупывая путь:
кириллица – латиницу пытается нагнуть.

А ты – читай буколики и будь всегда готов,
покуда спят католики – любители котов,
и бедные, бесправные рассеивают мрак –
народы православные –любители собак.

Отседова до седова, о том, что мир жесток–
грохочет мироедова отбойный молоток,
ведущий ждет ведомого, и в поисках врага –
последний сын дурдомова пускается в бега.

Под медленное ржание, при помощи рожна,
на наше содержание – я деньги взял, княжна,
ведь титульная нация разграбила казну,
зачем нужна акация в гражданскую войну.

Мелькают обмельчавшие, пустые господа,
а ранее кричавшие – уснули навсегда,
лежат слова напрасные в тени броневика,
теперь над ними красные, сплошные облака.


* * *

Много в здешнем воздухе – металлов,
песен из разбитого стекла,
сквер древесный, каменный чекалов,
бьёт фонтан, чья молодость прошла.

Мы вдвоём и наши дни двоятся,
повторяя зрение и звук,
голуби воркуют, но боятся –
пить вино и хлеб клевать из рук.

Гули-гули: ранним утром – пули,
ночью – мародерские костры,
мы – от хлеба и вина уснули,
притворились, что уже – мертвы.

Нам, отныне – не блистать на сценах,
нам лежать до самых лучших дней,
как два камня – полудрагоценных,
в голубой оправе голубей.

Будет всё: культурная отмена,
дикие погромы и резня,
будет выть воздушная сирена
с кровью – для тебя и для меня.

Над военной и над мирной частью,
будет выть, оплакивая тех,
кто – любил и кто – стремился к счастью,
и живой, и даже – смертный грех.

Подгнивает памяти гангрена,
и весна сбивается с пути: 
мы проснулись – вновь звучит сирена,
а сирень – успела отцвести.


* * *

                        Алексею Цветкову

Я брал за аренду вчерашнего дня,
по нынешним меркам – не много,
и бог, что за пазухой жил у меня,
следил за коммерцией строго.

И с богом, лишённым родительских прав,
ходили мы слева – направо,
жрецы называли меня – изяслав,
торговцы: то – изя, то – слава.

И тот, кто смотрел из грядущего дня
на эту недвижимость в прошлом –
он верил не в бога, он верил в меня,
он видел бессмертие – в пошлом,

обыденном, тусклом, гниющем во тьме,
и пишущем справа – налево,
в горящий фонарик на самой корме –
ковчега, библейского древа.

Он верил, и звали его – ибрагим,
и с ним его крестная сила,
а нынче, всё прошлое было – моим,
и после, всё прошлое – было:

Молитвенный камень, бумага, металл,
а ножницы – я дорисую,
и маленький бог мой – за пазухой спал,
похожий на опухоль злую.

А после – распалась преступная власть,
с пустой похоронкой в конверте,
а после, а после – вся жизнь пронеслась,
вся жизнь пронеслась после смерти.


* * *

В овраге, на холме – я спал в огромном доме:
наполовину – пуст, наполовину – полн,
я книгами топил камин в кубинском роме –
и слышал шелест волн, и слушал шелест волн.

Его перебивал: то монотонный зуммер
сверчков в кустах, то эхо от вины:
как всё же – хорошо, что так внезапно умер,
что не дожил мой папа – до войны.

Иначе, он бы выл, как старая собака –
от боли, под обстрелом, без лекарств,
в херсонской оккупации, страдающий от рака,
но взял его господь – в одно из лучших царств.

Иначе, он бы знал, как могут эти суки –
со смехом убивать, насиловать и жечь,
но взял его господь, как мальчика, на руки,
как сына своего – от муки уберечь.

И вспомнил я сейчас, в апреле, на изломе –
весны, когда мы все – обожжены войной,
про папу своего, когда я спал в роддоме:
он плакал надо мной, он плачет надомной.



Повернутися / Назад
Содержание / Зміст
Далі / Дальше