ПРОЗА | Выпуск 83 |
Бабка моя родилась во время еврейского погрома, в октябре 1904 г. в Белоруссии. Прадед, носивший непонятное моему детскому уху имя Ария-Ейх, был правоверным евреем, свято соблюдавшим все ветхозаветные правила. Никакой погром, несший пьяное цунами русских патриотов по пыльным могилевским улицам, не смог бы заставить его присутствовать при родах жены. Где он скрылся на это время, взяв сына, семейное предание не сохранило, но никогда не исчезнет наша фамильная благодарность их соседям – белорусам, разрешившим моей прабабке Басе-Гинде остаться рожать в их доме. Сами они ушли, заколотив крест-накрест досками двери и окна и велев роженице лежать на полу, чтобы ее не было видно в окно. По улице шла страшная орущая толпа, громившая топорами двери и окна еврейских домов. Прабабка рожала молча, боясь не то, что закричать, но даже застонать от боли. Слава Богу, это были уже вторые роды, и она смогла обойтись без посторонней помощи. Когда соседи на следующий день вернулись, она уже сидела и кормила ребенка. На полу. Родив в следующие 13 лет еще четверых – двух девочек и двоих мальчиков, она умерла в 1917, в эпидемию сыпного тифа, заразившись от своего старшего сына, того самого, спасенного отцом в 1904. Прадед похоронил и его, и жену на еврейском кладбище. С похорон шли молча. На этом детство моей бабки закончилось.
* * *
Ее отец, мой прадед, работал на бойне. В городе он пользовался уважением, как человек, умевший правильно забивать скот по всем правилам кошера, а еще за свой красивый певческий голос. То ли работу по характеру выбрал, то ли она наложила отпечаток на его и без того суровый нрав, но никаких вольностей и нежностей с детьми он себе не позволял. Жениться второй раз он не захотел, и все хозяйство легло на старшую дочь – мою бабку – Лию. Самому младшему ее брату только что исполнился год. Представьте себе четырнадцатилетнюю девочку, которая должна приготовить еды на шестерых, постирать, убрать в доме (обнаружив беспорядок, пришедший с работы отец, мог стукнуть тем, что под руку попадалось, чаще всего поленом). Младший, годовалый Давид, плакал от невнимания, просился на руки, но сестры Дина и Мирра норовили удрать на улицу, чтобы не помогать по хозяйству, а Самуилу было четыре года, он часто и так тяжело болел, что дома его звали Алтер, имя-оберег, означающее «старый». После первого, умершего от тифа сына, прадед долго надеялся, что будет другой сын, но родились одна за другой три девочки, и когда, наконец, на свет появился Самуил, он стал всеобщим любимцем. Прозрачный, большеглазый, он единственный из всех детей унаследовал от отца чистый серебряный голос. Самуил служил перед войной в Брестской крепости. В гарнизоне его звали «второй Печковский». Судя по прозвищу, у него был тенор. Весной 41-го он сообщил, что его берут петь в ансамбль Александрова, но недели за три до начала войны он написал, что никого не отпускают, т.к. «чувствуется какая-то заварушка». Понятно, что он ничего не мог знать о планах Гитлера, но ощущение приближения катастрофы, видимо, было у многих. Имя-оберег Алтер не помогло. Из защитников Брестской крепости не выжил никто.
Но до этого было еще много чего, о чем бабка вспоминать не любила. Пока мать была жива, жили, конечно, бедно, но сытно. Благодаря тому, что глава семьи работал на бойне, всегда было можно подоить коров, так что и молоко, и сметана в доме не переводились, и кроме денег, за работу платили еще и мясом. Бабка вспоминала, как было вкусно, набегавшись, заскочить в курятник и выпить десяток яиц! Видимо, кур и уток за домашнюю живность особо не считали. Правда, обуви ни у кого из детей не было. Бегали босиком круглый год, а когда становилось совсем холодно, то только на двор по неотложной надобности.
Раз в неделю все дома на улице обходил околоточный. Он неторопливо, по-хозяйски заходил в дом, ласково и участливо расспрашивал хозяйку о здоровье, о детях, о хозяйстве… Тем временем рука его, сложенная лодочкой, находилась за спиной, готовая принять еженедельную мзду. Как только кто-нибудь из детей клал в нее заранее приготовленные пятьдесят копеек, она немедленно сжималась в кулак и исчезала в кармане. Блюститель порядка желал всем здоровья и шел в следующий дом. Детей настолько завораживало это мгновенное почти неуловимое исчезновение, что за право положить деньги в руку закона и порядка они регулярно дрались.
Пока не умерла ее мать, Лия успела два года походить в гимназию. Уж не знаю, что это была за гимназия, в которую взяли еврейскую девочку из уважаемой, но бедной семьи. По-русски в доме не говорили, так что в первый год ей пришлось тяжело, но на следующий она язык освоила и потом по всем предметам хорошо успевала. Честно говоря, я с трудом понимаю, как можно всего за год научиться понимать, говорить, читать и писать на чужом языке на таком уровне, чтобы потом учиться на нем и получать хорошие оценки. Про это время бабка рассказывала, что в гимназии было очень интересно, и когда она стала ходить на уроки Закона Божия, то увлеклась христианством. Видимо, было в нем что-то такое, чего ей недоставало в иудаизме. Но беззаконный роман этот кончился аккурат на Пасху, когда батюшка на уроке всему классу стал рассказывать рецепт приготовления мацы, замешенной, как всем известно, на крови христианских младенцев. Лия, наивная, как любой ребенок, подняла руку и попыталась сказать, что батюшка ошибается, у них в доме всегда пекут мацу, но в тесто идет только мука и вода, и рецепт этот существует со времен бегства из Египта, когда христианских младенцев еще не существовало. Батюшка был очень добрый, он не рассердился, только сказал, что она может его уроки больше не посещать. С тех пор бабка и стала если не атеисткой, то человеком, равнодушным к любой религии.
* * *
В 1916 году в Могилеве располагалась Ставка Николая II. Он прибыл туда на роскошном царском поезде, ярко-синие вагоны которого вызывали восторг всех местных детей, независимо от их вероисповедания. Про поезд рассказывали какие-то сказки – что в вагонах везде ковры, мягкие кресла, а у царя с царицей даже серебряная ванна! Бабка, когда вспоминала это, всегда смеялась и добавляла, что в такую чушь только в детстве можно было верить. Каково же было мое удивление, когда пару лет назад я случайно наткнулась на описание царского поезда, построенного в 1896 г. «Вагоны поезда были окрашены в синий цвет, швы украшены позолотой. Все деревянные части были сделаны из индийского тика. Панели, потолки, и мебель были выполнены из полированного дуба, ореха, белого и серого бука, клена и карельской березы. Между купе императора и императрицы находилась биметаллическая ванна (снаружи медь, внутри серебро)».
Николай каждый день катался по главной улице в открытом экипаже и без охраны, но Лию потряс не он, а Алексей, которого дядька нес на руках в городской сад, а там колол ему орехи, сильно сжимая их в кулаке. Она не могла понять, почему такой большой мальчик не ходит сам. Объяснить это можно было только его царским происхождением. Описать Алексея она не могла – не запомнила ничего, кроме военной формы.
Про революцию бабка никогда ничего не говорила. Сейчас, когда умерли все, кто мог рассказать о тех временах, я ругаю себя, что не спрашивала.
* * *
С начала войны жить становилось все тяжелее, а к 1919-му году их, и без того шаткое благополучие кончилась. Работы на бойне почти не было, прадед не мог прокормить пять ртов. Лия исхитрялась готовить еду из скудного запаса продуктов. Особенно жалко было младших братьев, вечно голодных и норовивших удрать на городской рынок, где была возможность что-нибудь раздобыть. Иногда дядя, брат матери, Абрам Терман, отдавал какую-нибудь одежду, из которой выросли его дети, или присылал старшего сына, Файтеля – высокого кудрявого любимца всех окрестных девушек, помочь наколоть дров или починить забор. К 16-и годам Лия стала красавицей. Стройная, с зелеными глазами и каштановыми с рыжинкой волосами, она вызывала интерес многих молодых людей. За ней пытались ухаживать и русские юноши, но отец, увидев, как Лия разговаривает у калитки с «гоем» немедленно схватил полено…
К 18-и годам Лия от недоедания и непосильного труда начала падать в обмороки, а потом слегла. В это время следующей из сестер, Дине, уже было 16 лет, и теперь настала ее очередь заниматься хозяйством. Мирре было 13, Самуилу (Алтеру) – 7, младшему Давиду – 4. Спасибо дяде, который, несмотря на протесты мужа покойной сестры, велел забрать племянницу в свой дом. У него самого было пятеро детей – трое сыновей и две дочери. Это его старший сын, Файтель, приходил иногда помогать Лие. Следующие двое – Лева и Зиновий в 20-м году уехали в Петроград. Лева поступил в Военно-медицинскую академию, стал военным врачом, а потом остался там преподавать. Зиновий – тоже выбрал военную карьеру. В 42-ом он погиб на фронте.
Две младшие – Ханна 15-и лет и Эстер 17-и жили с родителями. Дядя считался зажиточным, т.к. держал кожевенную мастерскую, каких было много в Могилеве. Он был любознательным, в юности путешествовал, успел поездить по Европе. В доме было много книг на русском, польском и немецком. Когда привезли серую от слабости и почти умирающую Лию, ее (неслыханная роскошь!) поселили в отдельной комнате, освободившейся после отъезда Левы и Зиновия, и первый год не давали ничего делать. Она спала, ела, гуляла, сидела на берегу Днепра, но, главное, начала взахлеб читать.
* * *
Файтелю ужасно не повезло. Он, старший сын, должен был унаследовать отцовское кожевенное производство. Два младших брата с декретом об отмене черты оседлости обрели свободу. Отец отправил их получать образование. Файтель же работал с утра до ночи, чтобы посылать братьям деньги. Там, в Петрограде, они жили совсем другой жизнью, ходили по прекрасным улицам бывшей столицы, учились, посещали театры, лекции… А он, не менее способный и умный, все запоминавший с первого раза, должен был оставаться с родителями и сестрами в грязном и скучном Могилеве, одно название которого уже отдавало могильной затхлостью. Одно утешало – двоюродная сестра, зеленоглазая красавица Лия, бледная, печальная, вечно сидящая с книгой то на берегу Днепра, то в своей комнате на втором этаже у окна. Она, так рано лишившаяся матери и вынужденная из-за этого бросить учебу, сейчас впервые в жизни получила возможность не вскакивать с утра пораньше, чтобы всех накормить, обстирать, помирить, приласкать младших, дать поручения старшим – круглые сутки как белка в колесе, а читать, читать, читать…
* * *
Что меня всегда поражало, это ее безупречная грамотность. Она писала, в отличие от деда, без ошибок. Правда, у нее было за плечами два класса гимназии, тогда как у деда – года три хедера. Вообще, любовь к чтению – это у нас фамильное. Картинка из детства – обед, за столом бабушка с книгой, мама с книгой, сестра, быстро переворачивающая страницы…. Но когда я пытаюсь тоже открыть книжку, взрослые дружно мне это запрещают – за обедом читать нельзя! А почему им можно? Но до этого еще больше сорока лет…
* * *
Мне кажется, что не только сочувствие к племяннице заставило Абрама Термана взять ее в семью, но и дальний прицел удержать рвавшегося из дома первенца, Файтеля. За год Лию откормили, приодели, тетя относилась к ней как к собственной дочери. А Файтель по вечерам все дольше засиживался с ней, обсуждая прочитанное и мечтая о будущем. Мечты были общими – уехать в Петроград. Слава Богу, старый Абрам этого не знал.
Но была еще одна история, мысль о которой мучила его денно и нощно. Лева, умница и красавец, связался с циркачкой! Приехав в 20-м году из Могилева в Петроград, он попал на чемпионат по женской борьбе, проходивший, если верить моей бабке, в цирке Чинизелли. Среди прочих спортсменок там выступала высокая белокурая эстонка. «В конце девятнадцатого века в маленькой провинциальной Эстонии возникла целая плеяда выдающихся борцов и силачей. Достаточно назвать Георга Гаккеншмидта, Георга Луриха, Александра Аберга и «непобедимую пару» – Мария Лоорберг (Марина Лурс) и Аннета Буш». В начале 20-х эстонские борчихи все так же блистали на арене.
Лева, тихий провинциальный еврейский мальчик, таких женщин не видел никогда и, конечно, был сражен наповал. Его избранницу звали Вилли. Несколько лет он за ней ухаживал, надеясь получить разрешение родителей на этот сомнительный союз, но, в конце концов, поняв, что благословения не будет, сделал предложение. В 24-м году чемпионаты по борьбе в цирке были закрыты, что, видимо, тоже повлияло на Вилли, согласившуюся выйти замуж за юношу, который был на 12 лет ее младше. Ничего не знаю про эстонских родственников, но еврейские были в ужасе. Абрам Терман перестал читать Левины письма, демонстративно швыряя их в печку. Утешением был Зиновий, поступивший в военно-морское училище, да Файтель, которого нужно было срочно женить, чтобы, не дай Бог, не связался черт знает с кем. Опасения были не напрасны, т.к. Файтель всегда пользовался невероятным успехом у женщин.
* * *
Как выяснилось в 26-м, тот самый прицел сработал. Расцветшая было племянница вдруг начала снова бледнеть, чахнуть, пулей вылетала из-за стола во время завтрака… Тетка, родившая пятерых детей, быстро поняла, в чем дело. Молодых немедленно поженили. Лия была уже на третьем месяце. Между тем, беременность протекала очень тяжело. Токсикоз, начавшийся с первых недель, продолжался до самых родов. Кожевенное производство имеет ужасный запах. Кожи, отмокавшие в огромных чанах в специальных дубильных растворах, издавали удушающую вонь, от которой некуда было деться ни днем, ни ночью. Есть Лия не могла совсем. Все девять месяцев ее тут же рвало от любой еды.
Не знаю, насколько они были счастливы вместе. Дед – общительный, веселый, всегда мог найти общий язык с кем угодно, выкрутится из любой ситуации, достать любую вещь, прилично устроиться в любой обстановке. Бабка же характер унаследовала от своего отца. Чувства юмора у нее не было совсем, зато ответственности хватало на двоих. Но сейчас, в первые годы их совместной жизни, они по-настоящему любили друг друга. Впрочем, как я понимаю, бабка его любила до самой смерти.
Роды, начавшиеся 28-го октября, оказались очень долгими, у Лии, измученной тяжелой беременностью, совсем не осталось сил. Все было настолько плохо, что к вечеру 30-го вызвали врача. Девочка родилась маленькая, слабая, но шевелилась и сразу закричала. Каково же было изумление доктора, когда через полчаса на свет появилась и вторая девочка! Эта была настолько крошечная, что заставить ее закричать не удалось. Детей взвесили, первая весила 5 фунтов, вторая 4. На килограммы это примерно два триста и кило восемьсот. Учитывая время и место рождения, а также тогдашний уровень медицины, у второго ребенка шансов выжить практически не было. Врач сказал завернуть ее в рогожку и положить в уголок, пока он занимается роженицей и первым ребенком. Потом доктор ушел, а тетка сидела с заснувшей, наконец, Лией. И тут ее внимание привлек слабый писк, доносившийся с пола, где около кровати лежал оставленный до утра сверток с мертвым ребенком. Перепугавшись, она немедленно послала старшую дочь Эстер догнать и вернуть назад врача, а сама поставила греть воду, чтобы помыть малышку. Доктор объяснил это чудо тем, что на полу было холодно, и это каким-то образом не дало ребенку умереть. Первую девочку назвали Басей, в честь моей прабабки Баси-Гинды, а вторую – Фанни в честь тетки, так счастливо услышавшей писк о помощи. Она и стала моей матерью. Что потом всех удивляло, это их невероятное внешнее сходство.
* * *
Шел 1927 год. Кожевенное производство приходило в упадок. У Абрама сил не было работать как раньше, а Файтель один не справлялся. Ханна и Эстер расцветали, но замуж в Богом забытом Могилеве выходить было не за кого – все умные и энергичные еврейские юноши уезжали из бывшей черты оседлости в недоступные раньше крупные города. Из Ленинграда приходили письма от Левы и Зиновия. Они звали приехать, обещали помочь с жильем. Отправить дочерей одних без старших было невозможно, бросить какое-никакое хозяйство и, как в омут, уехать всем – страшно. Лиин отец, Ария-Ейх, не хотел ни в какой Ленинград, но Дине был уже 21 год, (замуж давно пора!), Мирре 18, и обе рвались на свободу. Алтер недавно отметил бар-мицву, Давиду было 9, и он рос дикарем, лишь иногда забегая домой поесть. На общем семейном совете решили, что в Ленинград поедут Файтель с Лией, а дети пока побудут с бабушкой и дедушкой. Оставлять малышек не хотелось, но еще больше не хотелось оставаться в тихом провинциальном Могилеве, тогда как в Ленинграде строилась новая жизнь.
* * *
Осенью 28-го они приехали в Ленинград. И Файтель, и Лия конечно, читали про большие многоэтажные дома, про широкие проспекты, заполненные по вечерам шумной нарядной толпой, про «Невы державное теченье», но, как оказалось, совершенно не могли представить себе масштабов этого великолепия. Первые дни они только ходили по улицам, запрокинув головы, рассматривая диковинные маски, фигуры и орнаменты на фасадах. Далеко, правда, не уходили, боялись заблудиться. Лева, как и обещал, выхлопотал для брата с женой огромную комнату на Петроградской стороне. Целых 35 метров! Там, оставшаяся от прежних хозяев, стояла невероятного размера кровать (потому и стояла, что вынести ее не сломав двери, было невозможно) и такой же исполинский буфет с затейливой резьбой. Ни стола, ни стульев, ни занавесок… В квартире жило еще очень много разного народа, в кухне шумно ругались, занимали очередь в туалет и ни за что не открывали входную дверь на «чужой звонок». Но Файтеля и Лию, которым было по 24 года, и которым керосиновая вонь примусов казалась амброзией по сравнению с вонью кожевенного производства, наличие в квартире водопровода и туалета восхищало, а возможность пойти в театр искупало вообще все неудобства. Файтель оказался завзятым театралом. Каждый свободный вечер он всеми правдами и неправдами добывал либо контрамарку, либо самый дешевый билет на галерку и за зиму пересмотрел весь репертуар Мариинки, В то время она называлась Государственный академический театр оперы и балета, потом прибавилось имя Кирова. Бабка предпочитала спектакли, в этом их вкусы расходились. Кроме того, дед был ужасный ловелас, а балерины не были правильно (с точки зрения провинциальной девушки) одеты. Голые ноги и символические юбки ее шокировали, так же, как и лосины мужчин. Бабка сердилась и ревновала. Не знаю, на какую фабрику они пошли работать, но там тоже кипела жизнь. Молодежь устраивала дискуссии, обсуждала политические события, соревновалась в перевыполнении всяческих планов… После тихого, как осенний пруд, Могилева, эта жизнь казалась единственно возможной и правильной.
Зима омрачилась известием о смерти Абрама Термана, отца Файтеля. Он простыл, промочив ноги и слег с воспалением легких, которое тогда было смертельным. На следующий день умерла от разрыва сердца, как тогда называли инфаркт, его жена. Файтеля на похороны не отпустили с фабрики, Леву с Зиновием – со службы, так что даже попрощаться с родителями они не смогли.
Там в Могилеве оставались дети, которых нужно было срочно забрать. Ханна и Эстер, давно мечтавшие о возможности учиться и работать, заколотили опустевший дом, подхватили девчонок и приехали в сказочный Ленинград с фанерными чемоданчиками, в которых, завернутые в вышитые полотенца, лежали серебряные ложки-вилки и кое-какая одежда.
* * *
Теперь буфет, как ледокол, стоял посреди комнаты. В его красновато-коричневый бок вогнали гвоздь, второй – в оконную раму, натянули веревку, державшую занавеску и, казавшаяся раньше огромной, комната сразу съежилась. Эстер с Ханной спали на полу на набитых соломой матрасах, а дети на огромной кровати вместе с родителями. Им шел уже третий год. Родившаяся первой Бася, была шумной, крикливой, никого не слушалась и, благодаря необыкновенной сообразительности, ухитрялась залезать в самые неожиданные места. Фанни же, наоборот, была послушной, тихой, могла часами играть на полу и плакала, только если сестра ее обижала. За зиму и вся остальная могилевская родня, собрав все самое ценное – серебряные ложки и пуховые подушки, тоже приехала в Ленинград. Комната вдруг оказалась невозможно тесной.
Тяжелее всех приходилось Фателю. Он единственный работал и приносил домой деньги. Тесть был постоянно недоволен абсолютно всем. Разбойницу Басю называл «газланд» – злодейка, дочерей ругал за то, что не сидят дома, как порядочные еврейские девушки. Соседи по коммуналке вызывали у него ужас и отвращение, т.к. не соблюдали кошер. А еще Давид мог исчезнуть на несколько дней, потом неожиданно прийти, чтобы просто посидеть рядом с Лией, положив ей голову на плечо. Любил он только тихую и застенчивую Фанни, гладил ее по кудрявой головке, приговаривая непонятное «голдене кинд». Много позже Фанни узнала, что это значило «золотой ребенок».
Ханна пошла на геодезические курсы. Учеба ей очень нравилась, но приятнее всего, что там училось много молодых людей, у которых Ханна пользовалась большим успехом. А Эстер, у которой было слабое сердце, пошла на курсы медсестер и ее рассказы о практических занятиях вызывали у Арьи-Ейха возмущение, а у Лии тоскливое желание изменить свою жизнь, тоже куда-то ходить, чему-то учиться, делать полезные и важные вещи, а не готовить бесконечные обеды и отстирывать ежедневно горы грязной одежды в большом цинковом корыте, которое ставилось на две табуретки.
* * *
Следующим летом произошло событие, которое Бася всегда вспоминала со смехом, а бабка с ужасом. Стояла жара, Лия, уложив днем детей спать, ушла на кухню. Она отсутствовала минут 15, но когда вернулась, увидела Фанни, сидящую на подоконнике, свесив ноги на улицу. Баси в комнате не было. На вопль: – Где Бася?! – тихоня Фанни ангельски улыбнулась и махнув ручкой в сторону улицы, коротко сказала: – Там! Потом Лия помнила только свой крик, когда неслась вниз со второго (слава Богу!) этажа. Там под окном стояла высокая железная бочка, полная черной ржавой воды, а рядом топорщился острыми углами какой-то хлам, перемешанный с осколками битого стекла. Какой ангел подставил ладошки под падающего из окна ребенка? Но Бася упала на небольшую кучку пакли, спасшую ее от тяжелых травм. Этот случай положил конец бабкиному терпению, и они с Файтелем начали искать другое жилье.
* * *
На Крестовском острове, бывшем до революции зоной отдыха и загородных прогулок горожан, Файтель нашел квартиру в двухэтажном особняке, оставшемся от «бывших». На втором этаже жили немцы – мать, отец и двое детей-подростков, а первый отдали молодой семье. Вход с улицы вел в тесные сенцы, первая комната большая, с огромной изразцовой печью. В ней поставили обеденный стол и кровать для детей. Вторая маленькая – спальня Файтеля и Лии. Но главное – крошечная, но своя, отдельная кухонька! Правда, туалет был общий, во дворе. Какое это было счастье – жить своей семьей, одним, без всех сестер и братьев, а главное, без отца, с его тяжелым характером.
Первое, за что взялась Лия, это за уборку. Несколько дней она отмывала пол веником-голиком с песком, чтобы отчистить его от многолетней грязи. Потом взялась за печку, изразцы которой были подозрительно серо-коричневые. В процессе мытья верх печки побелел, но низ, примерно метра на полтора, остался серым. Соседи сверху объяснили, что это следы наводнения 24-го года, когда вода в Неве поднялась почти на четыре метра.
Файтель сколотил из досок щит, поставил на чурбаки, получилась кровать. Первое время спали на сенниках. Оставлять детей было не с кем, поэтому Лия все так же сидела дома. Их часто навещал Зиновий, очень любивший и Лию, и девочек. Те тоже его обожали. Их любимым развлечением было оседлать его сапоги, чтобы он при каждом шаге поднимал их в воздух.
В начале 30-х в Ленинграде стало очень плохо с едой. Мама говорила, что они все время были голодные. Спасибо Леве, который смог устроить их в «очаг», как тогда называли детские приюты. Этот приют был от Военно-медицинской академии, и в нем кормили необыкновенно вкусной едой, которую Фанни с Басей вспоминали всю жизнь. Три раза в день им наливали по тарелке жидкого пшенного супа на воде с селедкой. Дети пробыли там несколько месяцев, пока Файтель не устроился на хорошую работу. Жизнь постепенно налаживалась.
* * *
Леве дали квартиру в доме от Академии, в которую он въехал с Вилли. У них уже было двое детей. Пламенный коммунист, Лева назвал детей в духе времени. Сына – Ким, что было аббревиатурой коммунистического интернационала молодежи, а дочь – Мира, убрав из имени вторую ветхозаветную «р» и дав значение мира во всем мире. Вилли скучала. Ни готовить, ни стирать, ни убирать, ни возиться с детьми она не умела и не хотела уметь. Единственным существом, которое она любила, была маленькая болонка, не отходившая от хозяйки. Так они и сидели целыми днями в кресле у окна – Вилли с неизменной сигаретой и рядом преданная собачка. Ким научился читать в 4 года и, как мог, развлекал младшую сестренку, пока нанятая Левой домработница готовила и наводила в порядок. В этой квартире Мира дожила до «лихих 90-х», когда какой-то предприниматель не выкупил ее, чтобы открыть магазин.
Ханна прибегала к Лие на Крестовский советоваться. За ней ухаживали двое молодых людей. Один из них «свой» – еврей, работал геодезистом. Ханна ему очень нравилась, он красиво ухаживал, приглашал погулять, иногда дарил цветы и не позволял себе ничего лишнего. Второй – морской офицер, Алексей Тихомиров. Маленького роста, на полголовы ниже высокой и статной Ханны, он не очень надеялся на согласие, но предложение сделал по всей форме. Ханна терялась в сомнениях. Надежда была только на Лию, самую старшую в семье. Лия, нахлебавшаяся от своего неотразимого Файтеля, дала совет выбирать не красивого, а надежного. А то, что не еврей, так это теперь во времена всеобщего интернационализма значения не имеет. Ханна совет приняла и вышла за Алексея, который любил ее больше жизни. Остальные девочки тоже повыходили замуж. Мирра – в Москву, Дина – за торгового работника, ставшего довольно быстро директором магазина и всю жизнь жила припеваючи, пока мужа, после очередной ревизии не свалил паралич. Он пролежал десять лет в постели, лишенный возможности двигаться и говорить. Счастье, что Дина смогла припрятать какие-то деньги, видимо не маленькие, раз их так надолго хватило.
* * *
Время шло, дети росли. Бася опережала Фанни в развитии примерно на два года. В те времена близнецы были редкостью, поэтому их тщательно изучали. Раз в три месяца нужно было ехать в больницу, где девочек взвешивали, измеряли рост и заставляли отвечать на кучу вопросов. В школу их приняли в разные классы, т.к. Бася больше знала и умела читать слоги. Но за год прилежная и трудолюбивая Фанни ее догнала и дальше они, к сожалению, учились уже вместе. Почему к сожалению? Бася была хулиганкой и всегда придумывала что-нибудь интересное, но противозаконное. Быстро смекнув, что количество походов на осмотры к врачам никто не считает, она регулярно подбивала Фанни прогуливать школу. Как-то им купили одинаковые светлые пальтишки с карманами и пушистыми помпонами вместо пуговиц. Пальтишки были чудо, как хороши, и девочкам очень хотелось в них пофорсить. Но в этот день все чуть не кончилось трагически. В парке у стадиона «Динамо», где они любили играть, были огромные ямы, полные воды. На краю одной из ям лежал большой лист железа. Ребята, а прогульщиков собралось человек 10, решили покатать на нем по воде Фанни, которая была самой маленькой и легкой. Она осторожно ступила на лист, и дети оттолкнули его от берега. Лист качнулся, черпнул воды и немедленно пошел на дно. Закричали все, кроме Фанни. Она так перепугалась, что не могла издать ни звука. На крик прибежали рабочие, строившие что-то неподалеку, вытащили насквозь промокшую девочку, отругали всех и отправили домой. Дома им влетело еще раз и за то, что прогуляли школу, и за обман с медосмотрами, и за игры на воде и за промокшие и безнадежно измазанные в грязи пальто.
* * *
К 36-му году жизнь наладилась. Файтель так хорошо зарабатывал, что на лето стали снимать дачу в Вырице. Хозяйка сдавала полдома – горницу с большой печкой и веранду. На «городских» деревенские поначалу приходили смотреть, как в зоопарк. Во-первых, две одинаковые девочки, черноволосые и кудрявые с непонятными именами, а во-вторых, совершенно фантастическая вещь, периодически сушившаяся на бельевой веревке и вызывавшая всеобщий интерес – женские штаны! Хозяйка Валентина, молодая баба, живо перекрестила бабку из Лии в Лизу, что было проще и понятнее. Забавно, что с этого времени все новые знакомые обращались к ней именно так, официальная же форма обращения звучала – Лия Ефимовна. Хозяйке так запали в душу эти штаны, что она, тяжело вздыхая, достала из сундука кусок фланели и попросила бабку сшить ей такие же. Получив через пару дней вожделенный наряд, она пошла по деревне хвастаться обновой, задирая в каждом дворе юбку до пояса и вызывая черную зависть соседок. Те, конечно, тоже захотели принарядиться, но Валентина выставила ультиматум: – Будешь им шить – выгоню!
У Валентины к 28-и годам было уже шестеро детей погодков. Старшая, десятилетняя Маруся готовила, отмывала добела веником-голиком полы, полола огород, относила родителям в поле обед и когда успевала, присматривала за младшими. Бабка, помня свое трудовое детство, старалась ей помочь. Но больше всего ее беспокоил самый маленький трехлетний Васька, целый день сидевший в доме. Его называли «сидень» потому, что он так и не встал на ножки. Игрушек у него не было, жил он в ящике, сколоченном отцом. В нем же и спал. Чтобы не заниматься лишней стиркой, Маруся стелила в ящик солому, которую не всегда успевала менять. Бабка пришла в ужас, увидев немытое, в зеленых соплях существо, которое даже не разговаривало. Она забрала мальчика к себе в комнату и стала по-человечески кормить, а еще, увидев, что у ребенка страшный рахит, стала выносить его на солнце каждый день. Девочки с ним играли и разговаривали. К концу лета Васька заговорил и пошел!
Валентина рыдала в голос, благодарила Лизу и обещала возить ей в город подарки. Слово она сдержала и каждый раз, приезжая в Ленинград, первым делом демонстрировала Лизе штаны в доказательство того, что она их до сих пор носит не снимая! Обычно она привозила картошку и сало. Некошерное сало дед менял на что-нибудь полезное, а картошку съедали сами. В 49-м, вернувшись в Ленинград после эвакуации и тюрьмы, Лиза поехала в эту деревню, но обнаружила только остовы русских печей в зарослях ольшаника, затянувшего пепелище. Лизе сказали, что все жители погибли, и некому было восстанавливать это мертвое место и заселять его.
* * *
Летом 37-го Лиза забеременела. Ханна, которая всегда безошибочно угадывала, кто родится, сразу сказала, что будет мальчик. Файтель перестал по вечерам куда-то исчезать, приносил то цветы, которые рвал по дороге, то что-нибудь вкусное. Смастерил из большого ящика удобную люльку, достал где-то отрез ситца на пеленки. Беременность, не в пример первой, протекала легко – ни токсикоза, ни слабости… Даже неугомонная Бася вела себя прилично – школу не прогуливала и не подбивала Фанни на обычные проказы. По воскресеньям Файтель забирал девочек и шел с ними или в оперный – музыку все любили страстно!, или просто гулять по городу. Лиза очень любила эти редкие часы одиночества, когда можно было спокойно почитать или просто посидеть в тишине.
В марте родился долгожданный мальчик. Назвали его Натаном. Ребенок получился крупный, поэтому роды были тяжелыми. Через неделю у Лизы начался мастит и поднялась температура. Антибиотиков еще не изобрели, температура не опускалась. На правой груди образовались два страшных нарыва, из-за которых сцеживать подходившее молоко было нестерпимо больно. Файтель, закутав маленького в одеяло, повез Лизу в больницу, слава Богу, что туда ходил трамвай. Басю с Фаней оставили дома одних. Нарыв вскрыли, рану прочистили, за ночь температура упала и Лизе разрешили вернуться домой, но с условием каждый день ездить на перевязки. Файтель договорился на работе об отпуске на две недели. Она сцеживала в маленькую бутылочку молоко для сына, ужасно беспокоясь, чтобы Натан не остался голодным, и ехала в больницу в ледяном, неторопливо содрогающемся трамвае. Файтель оставался с малышом – кормил, пеленал и был ужасно горд своим отцовством. Дорога занимала больше часа в один конец. Врач раз за разом вскрывал нарыв, полный накопившегося за сутки гноя, чистил рану, и полумертвая от боли и усталости Лиза, дожидавшись трамвая, вконец замерзнув, ехала домой.
Через неделю этих мытарств, когда грудь перестала нарывать и болела гораздо меньше, Лиза вернувшись домой, застала Файтеля спящим. Из-за ее болезни по ночам к ребенку вставал он и, конечно, не высыпался. Натан тихо спал в люльке. Лиза на цыпочках, чтобы никого не разбудить, подошла к ребенку и вдруг с ужасом поняла, что он не дышит. Схватила его на руки, но мальчик был уже холодный. Она осела на пол, прижимая к груди малыша, и даже не закричала, а завыла и заскулила по-звериному… Файтель вскочил, еще не понимая, что произошло и бросился к сидящей на полу жене.
Как потом выяснилось, Файтель, покормив сына, забыл подержать его вертикально, чтобы тот срыгнул, и сразу положил в люльку. Ребенок срыгнул лежа. Если бы он лежал на боку, все, может, и обошлось бы, но Файтель положил его на спинку, и малыш просто захлебнулся. Если бы Файтель не уснул от усталости сам, он бы услышал сбой дыхания или кашель, но что толку теперь перебирать все эти «если»… Удар оказался такой силы, что Лиза очень долго не могла от него оправиться и стала спать с девочками на супружеской кровати, отправив мужа ночевать в большую комнату.
* * *
Странно, но ни Фанни, ни Бася этого эпизода своего детства не помнили, а бабка не забывала никогда, и если она была чем-то недовольна, всегда тяжело вздыхала и с тоской говорила: – Вот был бы у меня сын, он бы все сделал (купил, принес, привез, починил, позаботился… – в зависимости от ситуации).
Файтель, пытаясь хоть как-то загладить вину, снял на лето дачу в Павловске. Туда ходил поезд и он мог часто приезжать к семье. Мама рассказывала, что в конце железнодорожного пути находился огромный деревянный круг. Паровоз, оставив вагоны на станции, въезжал на него по рельсам, останавливался, и рабочие поворачивали круг вручную, чтобы развернуть паровоз в обратную сторону. Потом стрелочник переводил его на параллельный путь, паровоз проходил мимо состава, стрелку снова переводили, после чего паровоз, уже по главному пути подходил к составу задним ходом, и сцепщики с грохотом и лязгом соединяли его с последним вагоном. Детям никогда не надоедало это представление. Сейчас такой поворотный круг можно увидеть разве что в железнодорожном музее.
* * *
Осенью 38-го произошли сразу два важных события. Файтель купил пианино «Красный октябрь». Оно было огромное, черное и сразу заняло полкомнаты. А еще он нашел пожилую немку, которая взялась учить девочек игре на фортепьяно, а заодно и немецкому языку. Немка была бледная, худая, в протертой почти до прозрачности юбке и траченной молью шали. Лиза немку жалела и всегда приглашала к столу. Та от приглашений не отказывалась, но каждый раз, видя, как Лиза нарезает хлеб толстыми ломтями, брезгливо морщилась и, поджимая губы, цедила: – Хлеб надо нарезать тонкими ломтиками, а так режут только в деревне! Бабка, вспоминая это, всегда смеялась: – Я ей специально потолще резала, видно было, что она голодная, а она меня учить начинала!
Фанни играть нравилось, она с увлечением гоняла вверх-вниз гаммы, которые не казались ей скучными, а Басе зубрить нотную грамоту надоело очень быстро, поэтому она научилась подбирать на слух любую мелодию. Чистый красивый голос она унаследовала от деда, и умение аккомпанировать себе на фортепьяно сразу прибавило ей очков на школьных вечерах. У Файтеля слуха не было. Вернее, слух был, но правильно спеть ни одну мелодию он не мог, несмотря на то, что исполняемые по радио арии из опер он узнавал безошибочно и музыку любил самозабвенно.
Школа на Крестовском была, видимо, очень хорошей. Я сужу по тому, что и через 60 лет мама помнила если не имена, то прозвища всех учителей. Кстати, большинство преподавателей были мужчины. Все они были люди немолодые, и, скорее всего, работали еще в царских гимназиях. К ученикам относились с уважением, даже к отъявленным хулиганам. На уроках математики, которые вел маленький, не выше своих учеников, человечек, получивший за это историческую кличку «Пипин короткий», тихо сидели все, так было интересно. Преподаватель литературы, зная, что многие дети не любят читать, часто читал вслух отрывки, либо предлагал ребятам читать по очереди. Вскоре всем так понравилось красиво и выразительно произносить тексты, что это вылилось в организацию школьного театра. У Баси была прекрасная память, все прочитанное она запоминала очень быстро, что позволяло ей не делать устные домашние задания. Фанни же приходилось все зубрить. Театром заболели все. К каждому празднику делали новую постановку. Сами шили костюмы, рисовали декорации, репетировали до поздней ночи. За неуспеваемость или плохое поведение из театра могли выгнать, и это было самым страшным наказанием. В мае 41-го, обсуждая планы на следующий учебный год, решили поставить «Евгения Онегина».
* * *
На это лето дачу снимать не стали. Девочкам было уже по 14 лет, осенью должно было исполнится 15. Летом на довоенном Крестовском было не хуже, чем в деревне. Да и Лиза теперь работала бухгалтером в домоуправлении. Когда 22-го висевший на столбе репродуктор объявил о начале войны, все были уверены, что это ненадолго. Файтель сразу ушел на фронт. Его послали на север, в Мурманск. Там он и прослужил всю войну. В конце июля начальник домоуправления подошел к Лизе и, оглянувшись, не видит ли кто, тихо сказал ей, чтобы собирала детей и уезжала в эвакуацию. Он был на партсобрании, где им сказали, «что в Ленинграде будет плохо» и посоветовали близких из города отправить. Лиза сначала не поверила, но Лева тоже велел срочно собираться. От Военно-медицинской академии формировался поезд, и всем офицерам велели отправлять с ним семьи.
Пианино у них конфисковали в какую-то военную часть и выдали расписку, что вернут по окончании военного времени. Инструмент мужественно выдержал и блокадный холод, и многократное перетаскивание с места на место. Только черная полировка облупилась и рама треснула, из-за чего оно стало плохо держать строй. Это пианино стало проклятьем моего детства, единственной радостью, которую оно могло доставить, это возможность прыгать с него через всю комнату на кровать (конечно, если никого из взрослых не было дома).
Лиза вымыла в доме полы и положила на стол чистую скатерть, она не любила приходить в неубранную квартиру. Девочки не хотели класть в чемоданы зимние вещи. Чего ради? Ведь осенью все должны были вернуться обратно. Какое чутье подсказало Лизе забрать все столовое серебро и запас постельного белья? Но эти вещи помогли им выжить в Сибири, где они пробыли все пять военных лет.
* * *
Лева, собравший всех сестер – и родных, и двоюродных, и выбивший для них места в военном эшелоне, свою семью отправить не смог. Вилли наотрез отказалась ехать. Ей было так спокойно и уютно в любимом кресле с верной собачкой, так комфортно с привычной домработницей, что одна мысль о том, чтобы трястись в грязи и духоте общего вагона черт знает куда, вызывала в ней глубочайшее отвращение. Киму должно было скоро исполниться восемнадцать, и он рвался на фронт, а Мира без любимого брата вообще никуда не ходила. Растерянный Лева посадил всех в вагон и, не дожидаясь отправления, бегом помчался на службу. К обычному преподаванию прибавилась работа в госпитале. Раненные прибывали каждый день, врачей не хватало.
«Всех» было двенадцать человек. У Лизы и Дины было по двое детей, Эстер второго еще кормила грудью, у Ханны один, но она была беременна, да еще и старый Ария-Ейх, которому было уже за шестьдесят, и в армию его не взяли. Больше всего боялись, чтобы у Эстер не пропало молоко, для ее пятимесячного сына это означало бы верную смерть. Вагон – теплушка был оборудован деревянными двухэтажными нарами. В центре стояла печка «буржуйка», на которой можно было вскипятить воды и приготовить еду. Вагон, изначально рассчитанный «на 8 лошадей или 40 низших армейских чинов» был битком набит спасающимся от войны гражданским населением. Сорок – это был бы санаторий! В теплушке семи метров в длину ехало вдвое больше. На узких двухэтажных нарах спали по двое, обнимая друг друга во сне, чтобы лежавший у края ночью не упал. Детей укладывали валетом. Дорога была мучительной. На третий день пути, когда поезд в очередной раз застрял на какой-то станции, послышался низкий вой самолетов и почти сразу – грохот взрывов и пулеметные очереди. Люди в ужасе стали выпрыгивать из поезда и разбегаться в разные стороны. Особенно страшно было то, что на соседнем пути стояли цистерны с топливом. Попади в них бомба, вся станция в считанные секунды превратилась бы в полыхающий ад. Людей спас машинист поезда, не сбежавший, как многие другие. Он, не дожидаясь команды (а по военному времени это считалось преступлением), быстро тронулся с места и направил паровоз вперед, уводя состав от бомбежки.
Поезд то мчался, то, вдруг вставал на полустанке, пропуская военные эшелоны. Сколько будет длиться стоянка, никто не знал, но за это время нужно было быстро сходить в туалет и сбегать набрать воды. Если особенно везло, и на станции был титан, то горячей. От вагонной антисанитарии и плохой непривычной еды всех немедленно пробрал понос. На остановках все кубарем скатывались по крутым лестницам и прыгали в бурьян, росший по откосам, радуясь, что есть, где спрятаться. Ария-Ейх вспоминал сорокалетнее хождение по пустыне и утешал себя тем, что легко не было никогда. Набросив на голову белый с голубыми полосами талес, он целыми днями читал молитвы, раскачиваясь взад-вперед, не обращая внимания на орущих детей и соседей по вагону, которых явно раздражал этот странный человек. Но откуда нам знать, может это его молитва помогла тому машинисту увести состав от смерти?
Недели через две этот ноев ковчег, перевалив через Уральский хребет, причалил в Новосибирске. Там эвакуированных распределили по окрестным колхозам. Эстер наотрез отказалась ехать без Ханны, которая скоро должна была родить. Их отправили километров за пятьдесят от Новосибирска, в какую-то Богом забытую дыру, где не было даже фельдшера, так что роды она принимала сама. От всего пережитого молоко у Ханны так и не пришло, и кормить маленького Зиновия пришлось тоже ей. Их поселили в бараке вместе с еще несколькими семьями. На нарах места на четверых не было, поэтому на них, как кормящая мать, спала Эстер, положив между ног четырехлетнюю Милочку и прижимая к себе обеими руками своего Алика и маленького Зяму. Ханна с трехлетней Юлей спала на полу так, чтобы если кто-то из детей ночью свалится, то на нее. Алик, даже будучи уже взрослым человеком, доктором наук по химии, до конца жизни вспоминал, как он отчаянно рыдал, глядя, как его мама кормит двоюродного брата и требовал: – Отдай сисю! Дина каким-то чудом осталась в городе и всю войну проработала на заводе, при котором, к счастью, был детский сад.
* * *
Женщин с детьми постарше старались отправить туда, где были школы. Лизу с девочками и отцом поселили в большом овощеводческом совхозе. Жить их определили в большой длинный барак, построенный из камыша и обмазанный глиной. Первое, за что взялась Лиза, определившись на новом месте, это за выведение вшей. Каждый день она мазала все головы, включая свою и отцовскую, керосином, потом плотно укутывала этот компресс платками и оставляла до вечера. Потом, накипятив воды, мыла всех, стирала и кипятила снятое белье и вешала сушить. Через несколько недель вши исчезли. Каково же было удивление Фанни и Баси, когда они, выйдя на улицу погулять, увидели сидящих на бревнах деревенских девочек, увлеченно ищущих друг у друга в волосах. Вши были частью повседневной жизни, и никому в голову не приходило их выводить. Мало того, груминг был частью ритуала ухаживания. Если девушка соглашалась «поискать в голове» у парня, или сама это предлагала, это было почти равносильно признанию в любви. Ленинградским девочкам, регулярно ходившим в оперу и на балет и игравшим на пианино, весь уклад деревенской жизни казался диким.
В школе тоже не все оказалось просто. Началось все с фамилии. Когда директор привел в класс двух одинаковых девочек и сказал: – Знакомьтесь, дети, это Бася и Фанни Терман, класс громко заржал. С их точки зрения у нормальных людей таких имен быть не могло. Фанни обиделась и начала объяснять, что Терман, это обычная еврейская фамилия, чем вызвала полное недоумение учеников. Оказывается, те всегда считали, что евреи – это такие звери. Но вскоре Басю переименовали в Асю, что было понятнее и привычнее, а Фанни – в Фаину (такое имя в Сибири встречалось часто), в сокращенном варианте – Фаню.
* * *
Пока на дворе стояла осень, в бараке было относительно тепло. Лизе выделили комнату в самом конце коридора. Она оказалась самой тихой, потому что никто не ходил мимо. Но зимой выяснилось, что в ней очень холодно из-за двух уличных стен. Камышовое строение тепло не держало совсем. Лизу, как «грамотную», взяли работать в совхоз счетоводом. Она вскакивала раньше всех, чтобы затопить печку и вскипятить воды. Топили тростником, росшим вокруг в изобилии. Одна беда – он быстро сгорал и давал мало тепла. Днем дома оставался только старый Ария-Ейх. Он ни с кем не общался, т.к. по-русски толком говорить так и не научился, а специфический сибирский говор понимать было трудно.
Я в этом смогла убедиться лично, когда в 90-х мне пришлось выполнять большой интерьерный заказ Союза Художников в Новосибирске. Мы с напарником работали в холле административного корпуса, где, кроме нас, постоянно находились несколько охранников. Примерно через неделю один из них подошел с вопросом: – На каком языке мы между собой разговариваем? Я очень удивилась, т.к. говорили мы исключительно на русском, и стала выяснять, чем вызвано его любопытство? Ответ меня просто потряс: – А чего это вы говорите, а мы ничего не понимаем?!
На родном идише он мог говорить только с Лией. Ни Фанни, ни Бася еврейского языка не знали, дома родители разговаривали по-русски, а на идиш переходили только если обсуждали что-то не предназначенное для детских ушей. Каково же было их удивление, когда они поняли, что дети понимают и чем идет речь! Но понимать – одно, а говорить – совершенно другое.
* * *
Денег не было совсем. В совхозе платили «трудоднями», а Лизе надо было прокормить четверых. Сначала меняли на хлеб простыни, потом ту одежду, без которой можно было обойтись, потом в расход пошла посуда. В сентябре успели набрать и насушить ягод и грибов, но без хлеба и овощей они от голода не спасали. В школе с Фанни за одной партой сидела девочка, от которой по утрам оглушительно вкусно пахло едой. Как-то Фанни не выдержала и спросила, что та ела? Девочка удивилась вопросу и ответила, что мамка ей всегда картошку на сале жарит. Вкусно же! А после третьего урока все местные доставали кто толстые ломти хлеба с салом, кто отварную картошку, но никто из них с эвакуированными не делился. Они не были жадными, они просто не понимали, как это – быть голодными. Бася подружилась с самыми отпетыми хулиганами. Она быстро освоила всю, как теперь говорят, «ненормативную» лексику, стала в компании своей и, заходя в гости к одноклассникам, иногда ухитрялась поесть с хозяевами. Фанни же от матерных слов коробило, она никогда не научилась их употреблять. В школе ее дразнили «тургеневской барышней», но, удивительно, что при ней почему-то ругаться переставали. К ноябрю она начала падать в голодные обмороки.
Лиза была с совхозе на очень хорошем счету. За ту пару месяцев, что она отработала счетоводом, вся документация было приведена в идеальный порядок. К тому же, она ни с кем из местных не дружила, так что можно было не бояться, что при ее попустительстве что-нибудь украдут. Когда она пришла к директору совхоза просить помощи, тот предложил ей подрабатывать в столовой для рабочих МТС, но не за деньги, а за бесплатный обед, который можно было унести домой. Она начала вставать в четыре, чтобы с утра успеть разобраться с нарядами на работу для совхозных рабочих, а к десяти бежала в столовую, где чистила овощи (все очистки шли на корм свиньям) и мыла полы и послеобеденную посуду. Потом бегом бежала домой, чтобы отнести еду отцу и детям и возвращалась в контору. Рабочий день заканчивался часов в 8 вечера. Директору она была очень благодарна. Остальным эвакуированным приходилось намного хуже.
* * *
Как же она ругала себя за глупый оптимизм начала войны! Все думали, что едут на два – три месяца и не взяли с собой никаких теплых вещей. Валенки, зимние пальто и шапки остались в тщательно убранном к скорому возвращению хозяев доме. Между тем, сводки с фронта были все ужаснее. Репродуктор, висевший на столбе у правления, густым от торжественности голосом Левитана каждый день сообщал об очередном отступлении. От Алтера, служившего в белорусском Бресте писем не было. От Левы, оставшегося в Ленинграде, тоже. Файтель писал редко. Было понятно, что никакую правду о реальной обстановке на фронте военная цензура не пропустит, но само наличие писем успокаивало тем, что он жив. Давид, которого Лиза вырастила и любила, как родного сына, тоже был в армии и воевал под Москвой. Чаще всех писал Зиновий, причем отдельно Лизе, отдельно девочкам, чем они страшно гордились. Но в середине февраля Лизе приснилось, что Зиновий зашел в комнату, молча постоял у двери, а потом подошел к ней, обнял и сказал, что теперь они долго не увидятся. Проснулась она в ужасной уверенности, что двоюродный брат погиб. Через несколько недель пришла похоронка.
В феврале произошло несчастье. Пришедшие из школы девочки обнаружили в стене огромную дыру, под которой на полу намело целый сугроб снега. На улице мороз, а прореха такая, что через нее, как в дверь, выйти можно. Тряпками не заткнешь. Как оказалось, дыру проел соседский теленок, сбежавший по недосмотру хозяев из хлева. Барак, как я уже говорила, был построен из тростника, обмазанного глиной. Как уж он смог со слоем глины разобраться, неизвестно. Скорее всего, нашел место, где она отвалилась, но поел он на славу! Ночь провели у соседей, а назавтра директор совхоза заставил хозяев теленка пробоину заделать. Те ругались, кричали, как теперь говорят, про «понаехавших», но так как барак был совхозным, и следовательно, государственным имуществом, то пришлось им стену ремонтировать. Понятно, что симпатий к чужакам это не прибавило.
Местные переоделись в тулупы и, казалось, совсем не мерзли на сорокоградусном сибирском морозе. Школьники прибегали на уроки раскрасневшиеся, веселые, пропахшие сытным жилым духом. Кроме Фанни с Басей в совхоз приехали еще несколько детей из Ленинграда, но когда выпал снег они перестали ходить в школу потому, что было попросту не в чем. Лиза выменяла валенки для себя и девочек на серебряные ложки. Она твердо знала, что главное, это образование для детей. Как они пережили эту первую, самую страшную зиму она и сама понять не могла. Мама рассказывала, что один раз к ним в гости из Новосибирска приехала Дина и привезла маленький кусочек сливочного масла, в камень замерзший по дороге. Лия сварила на пятерых пять картошин в большой кастрюле воды (отвар тоже еда!) и кинула туда немного масла. Сейчас никто из нас и не заметил бы этой добавки, но тогда волшебно преобразившийся вкус воды показался просто восхитительным. К весне все, что можно было поменять или продать, закончилось. Денег катастрофически не хватало. Спасали только столовские обеды.
* * *
Я недавно видела фильм, снятый израильским телевиденьем о военном житье эвакуированных в Узбекистане. Сколько там звучало слов благодарности в адрес узбеков, делившихся и лепешками, и фруктами с голодными людьми. Узбеки встречали на станции каждый приходивший в Ташкент поезд и разбирали людей, в первую очередь с детьми, по своим домам. Многие остались живы только благодаря бескорыстной помощи местного населения. Но в рассказах моих родственников о сибирском житье ни разу не прозвучало ни слова о помощи приезжим. Местные не голодали, у всех были запасы еды и теплой одежды, но никому из них не приходило в голову этим поделиться с ленинградцами.
* * *
Весной совхоз выделил всем эвакуированным землю под огороды. Земли было много, но на неудобных местах и «дикой». Лизе достался склон холма, заросший мелким кустарником и с камнями. Выбирать не приходилось. Кустарник вырубали, выдирая затем длинные тонкие корни из земли руками. Участок вскапывали вчетвером, крупные комья земли перетирали вручную. Для посадки выдали по паре ведер семенного картофеля. Сняв с кровати последнюю простыню, Лиза выменяла на нее стакан фасоли и немного семян капусты на рассаду. Вспомнив могилевский огород, она выпросила на ферме несколько ведер навоза и при посадке клала его в лунку под каждую картофелину. Все лето они пололи, окучивали и поливали, таская до изнеможения воду ведрами из-под холма наверх. Со второй половины июля на огороде пришлось по ночам дежурить, чтобы урожай не воровали. В результате с каждого куста было снято по целому ведру крупной белой картошки. Со стакана фасоли было получено десять стаканов, и еще выросло штук двадцать кочанов капусты. Вздохнули с облегчением.
Соседка по бараку, у которой Лиза с семьей ночевала после аварии со стеной, всю зиму берегла полкило манной крупы, которую привезла из Ленинграда. Лиза неоднократно советовала ей эту крупу варить и кормить ребенка, но та твердо решила, что весной ее посадит. Она тщательно вскопала землю и, аккуратно распределяя по одной, стоя на коленях, совала крошечные крупинки в землю. Никакие уговоры не делать этого, остановить ее не смогли. Когда и через месяц кроме сорняков на ее огороде ничего не выросло, она уехала в Новосибирск в надежде устроиться там на работу. Это решило проблему хранения урожая. Его сложили в освободившуюся комнату.
В октябре в совхозе освободился один дом. Сейчас я подозреваю, что под словом «освободился» мог таиться какой-то темный и страшный подтекст, но бабка никогда не уточняла причин, по которым им досталось это богатство. Весь урожай картошки перетаскали в подпол, капусту бабка засолила в огромной бочке, оставшейся в сенях от прежних хозяев.
* * *
Лизу очень волновало отсутствие вестей от Левы, оставшегося в Ленинграде. Не было никакой информации о том, что творилось в блокадном городе. В конце декабря 42-го, Фанни, прибежавшая домой из школы, споткнулась о чьи-то ноги, вытянутые поперек прохода между печкой и столом. В полумраке виднелись только две бесформенные кучи тряпья. На том месте, где должны были находиться лица, не было ничего! Серая поверхность печки прерывалась только темным силуэтом намотанных на головы платков. Фанни закричала от ужаса и бросилась вон из дома, чтобы позвать мать. Прибежавшая из конторы Лиза обнаружила раскачивающегося в молитве отца, и сидевших на полу племянников – Кима и Миру, привезенных из блокадного Ленинграда. В первую же зиму умерла от голода Вилли, не давшая съесть единственное дорогое ей существо – ее собачку. Лева, отпущенный на один день с фронта, погрузил жену на грузовик, собиравший трупы – хоронить по-человечески возможности не было, оформил на детей офицерский аттестат и уехал назад спасать раненных. Вторая зима ребят доконала. Сил не осталось даже ходить за хлебом. Лева, вырвавшись в увольнение на день и увидев, в каком состоянии дети, понял, что им осталось жить одну-две недели. Какой ценой ему удалось пристроить их на грузовик, идущий через Ладогу по «Дороге жизни», он никогда не рассказывал. Полуживых людей, замотанных в какие-то тряпки (вся нормальная теплая одежда была давно продана на черном рынке за еду) накрывали брезентом и везли по замерзшему озеру на Большую землю. Ким потом вспоминал, что уже на льду они попали под бомбежку. Он увидел, как прямо за их машиной упала бомба. Следующая полуторка, не успев затормозить, с ходу влетела в черную мертвую воду и мгновенно в ней исчезла. «Вот и наша сейчас так же», – вяло подумал Ким и потерял сознание. На берегу их отправили в госпиталь и начали давать жидкую еду крошечными порциями, по чайной ложечке. Через несколько дней всех ленинградцев погрузили в эшелон, идущий в Новосибирск. Там сначала они нашли Дину, а та уже отправила их к сестре, рассудив, что у той и места больше, и какой-никакой урожай на зиму собран.
* * *
Как они ехали на телеге по сибирскому морозу сто километров, истощенные, плохо одетые, едва держащиеся на ногах от обморочной слабости? Лиза их выхаживала изо всех сил. За пару месяцев племянники снова научились ходить и изредка улыбаться. В конце февраля приехала Ханна и забрала их к себе. Лизе с двумя девочками и отцом и так приходилось очень тяжело, а Ханне и Эстер каждый месяц стали приходить посылки от мужей.
* * *
После войны Ким вернулся в Ленинград и поступил, как и его отец, в Военно-медицинскую академию. Он стал врачом-инфекционистом и постоянно ездил на ликвидации всех эпидемий холеры, сибирской язвы, чумы и прочих страшных болезней, регулярно приключавшихся в Средней Азии и Сибири. Сообщать о них категорически запрещалось, так что узнали мы об этом только после того, как он вышел в отставку в чине полковника медицинской службы. Сын Кима, мой троюродный брат Алеша после окончания школы с золотой медалью тоже решил поступать в Военно-медицинскую академию, но там, увидев в заявлении фамилию Терман, старый кадровик, помнивший и Льва, и Кима, сразу сказал – «Евреев не берем!», – несмотря на то, что в паспорте у Алеши было написано «эстонец». Брат обиделся, поступил в Первый медицинский, окончил его с красным дипломом и занялся исследовательской работой, по результатам которой его пригласили в Швецию, где он и остался жить и продолжать исследования.
* * *
В этом же феврале директор совхоза предложил Лизе взять месячного поросенка на откорм. Через полгода предполагалось (если не сдохнет) сдать его на мясо и получить за это деньги. Отказаться от такого царского предложения было бы непростительной глупостью, но как принести в дом, где живет правоверный еврей, это нечистое животное? Лиза помаялась сутки, но голодные обмороки Фанни и рассказы Баси не о том, чем занимались с друзьями, а о том, чем покормили в чужом доме, решили вопрос. Вечером Лиза вернулась домой, прижимая к груди сверток. Оставить малыша жить на улице было нельзя – если не украдут ночью, то сам замерзнет. Поэтому в комнату поставили большой ящик, сколоченный из гнилого горбыля, насыпали туда соломы и запустили телесно-розового нежно повизгивающего поросенка. Старый Ария-Ейх тяжело вздохнул и, отвернувшись к стене, начал читать покаянную молитву. «Хорошо, что не выгнал», – с облегчением подумала Лиза и поставила поросенку миску с разваренными в кашу картофельными очистками. Когда после еды тот начал метаться по ящику жалобно повизгивая, Лиза испугалась, что он заболел, но отец неожиданно предположил, что поросенок хочет на двор. Лиза, конечно, не поверила, но, на всякий случай, подхватила плачущего малыша под теплые розовые бока и выскочила на улицу. Каково же было ее удивление, когда выяснилось, что отец оказался прав! Теперь поросенка после каждой кормежки выносили во двор, где он исправно «делал свои дела» к удивлению и веселью соседей.
Поросенок обрел не только собственное имя, но и всеобщую любовь. Даже отец, при всем библейском отвращении к «нечистой» свинье, удивлялся, что Малыш все понимает и никогда не гадит там, где спит и ест. Слава Богу, очень скоро он перестал помещаться в ящике и его отправили жить в пустовавший хлев. Я думаю, что если бы поросенок продолжал жить в доме, то зарезать его ни у кого рука бы не поднялась. Когда подошла очередь сдавать скот на бойню, Лиза позвала Малыша и тот, как собака, доверчиво потрусил за ней в открытые ворота свинофермы. Девочки рыдали в голос, Ария-Ейх, накинув на голову талес качался в молитве взад-вперед, повернувшись лицом к восточной стене.
Бабка, часто вспоминавшая обиды, накопившиеся за жизнь, никогда не рассказывала о том, что чувствовала, сдавая Малыша на убой. Думаю, что есть его мясо никто из семьи бы не смог, даже если бы оно вдруг стало кошерным. Но на моей памяти ни мать, ни бабка, будучи абсолютно нерелигиозными людьми, свинину никогда не покупали и даже в гостях не ели.
* * *
В конце лета тяжело заболел отец. Мучившая его всю жизнь астма обострилась, он дышал со свистом, сидя на кровати (лежа, дышать было еще тяжелее), и кашлял днем и ночью, пытаясь избавиться от клокотавшей в бронхах вязкой мокроты. Лиза, выматывавшаяся за день на работе, ночью спала вполглаза, чтобы успеть налить отцу горячего чая из трав во время очередного приступа. Счастье, что в доме была настоящая русская печь, сутки державшая тепло. Ария-Ейх не боялся умереть. Астма измучила его так, что смерть казалась ему избавлением. Единственное, что по-настоящему его огорчало, это то, что по иудейскому обряду похоронить его будет невозможно. Ни одного раввина в округе не было. Отец умер в январе, в самые лютые морозы. По еврейским законам хоронить умершего нужно в день его смерти, но земля промерзла так, что вырыть могилу за один день было совершенно невозможно, тем более, что мужчин в совхозе не осталось. Помогли одноклассники девочек – жгли на кладбище большой костер, отогревая землю, долбили и выгребали тонкий оттаявший слой, затем снова разжигали огонь. Телеграммы сестрам дошли на второй день, еще день ушел у них на дорогу. Приехали все окоченевшими от холода. К их приезду и могилу кончили копать. Впоследствии, единственное, чего Лиза боялась, это умереть зимой. Самым страшным для нее было создать кому-то дополнительные трудности.
* * *
Весной Лиза стала плохо себя чувствовать, временами накатывала тошнотворная слабость, кожа приобрела желтоватый оттенок, потом желтыми стали белки глаз. Это был гепатит, подхваченный, скорее всего в совхозной столовой, где Лия продолжала подрабатывать. По овощам, которые она чистила, бегали крысы и мыши. Гепатитом болели многие работники столовой и никто их на больничный не отправлял. За полгода болезни, перенесенной на ногах, бабка окончательно поседела и потеряла половину зубов.
В 43-м Фанни и Бася, уже закончившие местную школу-семилетку, пошли работать в совхоз. Девочки были совсем разными по характеру, но обе сильно выделялись среди местных ребят. Фанни застенчивая и скромная, неизменно вежливая со всеми, никогда не употреблявшая бранных слов, собирала вокруг себя ребят, которым были интересны книги. Она организовала школьный театр, и ребята ставили спектакли к каждому празднику. Бася же, в отличие от сестры, была резкой, прямой, говорила в лицо все, что думала и на деревенских посиделках и танцах была первой заводилой. Она была красивее сестры – с огромными, в пол-лица почти черными глазами, точеным носом с легкой горбинкой и нежным, аккуратно вылепленным ртом. Я всегда представляла себе Суламифь именно такой. Но главное, у нее был изумительный голос – серебряный колокольчик – чистый и сильный. Она мечтала, когда война кончится, вернувшись в Ленинград пойти учиться петь. Ее и без учебы всегда приглашали выступать во всех праздничных концертах, где она неизменно срывала бурные овации, но что за слава в сибирском совхозе? Она помнила залы Ленинградских театров и мечтала только о них.
* * *
Тогда и произошла страшная история, навсегда поссорившая Лизу с Басей и, в конечном итоге, сломавшая Басе жизнь. Совхоз, как я уже говорила, был овощеводческий. На полях росли капуста, морковь, репа, картошка, а огромные отапливаемые теплицы были отведены под зелень, помидоры и огурцы. В сезон, когда помидоров было море, собирать их отправляли школьников. Радовались этому, в основном, эвакуированные, т.к. первые дни они не столько собирали, сколько ели. Начальство на это закрывало глаза, понимая, что дети голодные, а наевшись, будут работать изо всех сил. Но такая благодать длилась недолго. В остальное время все плоды вечером скурпулезно пересчитывались и сдавались по акту дежурному бригадиру. Зимой, когда огурцы были невероятным деликатесом (доставались они, понятно, только новосибирскому начальству), за их сохранностью следили особенно тщательно. Как-то в первых числах марта бригадир утренней смены, принимая пересчитанные вечером огурцы, недосчиталась нескольких штук. Главная проблема была в том, что предназначались они для праздничного банкета по поводу Международного Женского дня 8 марта, который всегда с размахом организовывался областным партийным начальством. Директор совхоза, уже отрапортовавший о количестве штук огурцов, которые 7-го утром должны были лежать в обкомовской столовой, рвал и метал, грозя такими страшными карами, по сравнению с которыми расстрел показался бы актом гуманизма.
Через час после начала расследования, учиненного директором, к Лизе в закуток постучалась бригадирша. Она прекрасно понимала, что за пропавшие огурцы ее отправят по этапу, и четверо маленьких детей окажутся в детском доме. Единственным способом спастись было свалить вину на подростков, работавших в теплице вечером. Все дети, кроме Фанни с Басей были местными, их бы никто в обиду не дал. Обвинить Фанни никому бы в голову не пришло, она была абсолютно «правильной» девочкой. Оставалась одна Бася – оторва и известная хулиганка. Бригадирша готова была на колени встать, умоляя Лизу сказать, что это ее дочь взяла огурцы. Басю бы, как несовершеннолетнюю не посадили, а у нее четверо детей, отец которых погиб в первые месяцы войны. Лиза оказалась в очень трудном положении: с одной стороны – она приезжая, с трудом добилась серьезного положения, ее уважали, дали хорошую работу и дом, в котором можно было жить, а не мучиться в бараке, как остальным эвакуированным. С другой стороны – не пойди она навстречу этой несчастной бригадирше, ее в отместку тут же подставили бы под удар местные, которые и своих-то не жалели, а уж чужих, как говорится, сам Бог велел, и тут бы не поздоровилось и ее девочкам. Я не знаю, чего стоило Лизе это решение, но в краже огурцов обвинили Басю. Все знали, что она не при чем, многие знали кто действительно виноват, но такое решение вопроса устроило всех, кроме, разумеется, Баси. С условием, что как только ей исполнится 18 лет, она пойдет в армию, ее отстранили от «легкой» работы в теплицах и стали направлять только на тяжелую работу – убирать навоз в конюшне и коровнике, рубить дрова, таскать воду из колодца, находившегося в полукилометре от поселка. Бася не выдержала и незаслуженного позора, и непосильного для 17-летней городской девочки труда и не дожидаясь дня рождения, подала заявление в военкомат, рассудив, что хуже, чем здесь ей нигде не будет.
* * *
В апреле 44-го Басю забрали в армию и увезли на Дальний восток, где, как пелось в известной песне «На границе тучи ходят хмуро…». В первую же зиму она лишилась своего главного сокровища. За сильный и очень красивый голос ее немедленно поставили запевалой. А теперь представьте 40-градусный мороз с ветром в лицо. Что останется от голоса, если в таких условиях приходится петь на полную громкость, чтобы идущим сзади было слышно? Правильно, ничего не останется. Голос Бася безнадежно сорвала, и все мечты о вокальной карьере рухнули. В августе 45-го началась война с Японией. Бася никогда ничего не рассказывала об этом периоде, но, судя по тому, что она на каждое 9-е мая надевала медаль «За победу над Японией», ей пришлось участвовать в военных действиях.
(Уточняя название медали и дату ее выпуска, первое, на что наткнулась в интернете: «Медаль за победу над Японией». Высочайшее качество. Не Китай. Доставка по РФ. Купить на сайте)
* * *
Дед мой, Файтель Абрамович Терман, всю войну прослужил в Мурманске. В феврале 45-го, когда всем было понятно, что война вот-вот закончится, он прислал бабке вызов, без которого она из совхоза уехать бы не смогла. Директор очень не хотел ее отпускать. Он обещал хорошую работу для ее мужа, если тот приедет, ей – должность главного счетовода, обещал отремонтировать дом и выделить кусок хорошей земли вместо старого неудобья, а Фанни отправить учиться в сельхозтехникум. Лиза уже прижилась в этом месте, здесь была могила отца и работа, которая ей нравилась. Ее уважали за честность и стопроцентную порядочность. И Лиза бы осталась, если бы муж согласился приехать, но Файтель писал, что он скучает по ней и девочкам, что устал от одиночества, что нашел для них квартиру и его офицерского жалования хватит на вполне приличную жизнь. Лиза сдала дела, собрала вещи – два небольших чемодана и отправилась в Мурманск к любимому мужу.
По дороге домой они с Фанни мечтали, что по окончании войны вернутся обратно в Ленинград, в их довоенный дом на Крестовском острове, в котором перед отъездом они вымыли полы и застелили стол чистой белой скатертью. Фанни еще со школы думала поступить в Театральный. Она знала наизусть все пьесы Островского, томик которого каким-то чудом затесался в совхозную библиотеку. Она хотела быть не актрисой, считая себя для этого недостаточно красивой, а режиссером, ставить эти прекрасные пьесы, которые постоянно разыгрывала в воображении. Поезд медленно шел на запад через обгоревшие леса, разрушенные деревни… Было понятно, что нормальная, «старая» жизнь наступит не сразу, за нее придется побороться, но казалось, что осталось совсем недолго…
В Мурманске Файтель встретил их на вокзале, по черным улицам отвез на квартиру, оказавшуюся десятиметровой комнатой в офицерском общежитии, показал на кухне свой стол и керосинку, выложил продукты, оставил карточки на хлеб и ушел, сказав, что у него сегодня дежурство. Лиза, соскучившаяся по мужу, немедленно начала наводить уют в комнате. Вымыла окна, отдраила полы, пролила крутым кипятком металлическую кровать с панцирной сеткой, в которой ей почудились клопы. Но Файтель забегал каждый день на полчаса и, отговариваясь службой, уходил, ни разу не оставаясь на ночь. Через неделю, когда Лиза и Фанни оформили прописку и получили карточки, он, наконец, сообщил, зачем их вызвал. В 44-м он познакомился с девушкой, приехавшей с матерью с освобожденной Украины. Две армии, несколько раз проутюжившие ее деревню своими танками, сровняли ее с землей. Немногие уцелевшие жители разъехались кто куда. Вспомнив, что на Севере были какие-то родственники, они отправились в Мурманск. Галя была всего на два года старше его дочерей. Молодая, веселая, считавшая Файтеля самым умным и красивым, буквально смотревшая ему в рот, она оказалась полной противоположностью Лизы, которая никогда не была ни веселой, ни беззаботной и, к тому же, поседевшей и подурневшей в эвакуации. Сорокалетней женщине всегда трудно конкурировать с двадцатилетней, а Файтелю так хотелось видеть в женских глазах не упрек и боль после смерти сына и не усталость от многолетней борьбы за выживание, а восхищение и обожание. Он объявил, что подает на развод, а вызвал Лизу из Сибири потому, что оттуда она бы ему развод не дала, а ему нужно срочно жениться, т.к. Галя ждет ребенка. Лизу эта новость подкосила так, что она слегла и месяц лежала лицом к стене, вставая раз в день по неотложной надобности и выпить чаю с куском хлеба. Файтель испугался, что Лиза, не дай Бог, умрет, и разговоры о разводе временно прекратил.
* * *
Мама рассказывала, каким счастьем был День Победы! Люди выскакивали на улицу, обнимались и целовались со всеми встречными и кричали «Ура!». Всем казалось, что на следующий же день наступит счастливое завтра. Даже Лиза встала с кровати и вышла на улицу.
Работы в Мурманске не было. Жить приходилось на то, что давал Файтель, но Лиза, привыкшая что-то делать сама, мучилась от вынужденного безделья. Фанни тоже не находила себе места. Она мечтала учиться, но это было возможно только в Ленинграде, а о возвращении туда пока нечего было и думать.
* * *
Файтель заходил каждый день, приносил что-нибудь, разговаривал с дочерью. Он очень переживал из-за истории с Басей, которая всегда была его любимицей – такая же бесшабашная, смешливая, так же легко сходившаяся людьми, не любившая жить по правилам… Его часто отправляли в командировки в Кандалакшу на один-два месяца. Как-то раз к Лизе зашел человек, принесший пакет от Файтеля. В нем находился большой отрез драпа на пальто. На словах дед передал, чтобы Лиза ни в коем случае отрез на рынке сама не продавала, а отнесла его по адресу, указанному в записке. Там ей за него дадут денег, на которые она сможет отоварить карточки. Лиза, которая всегда лучше всех знала, как нужно поступать, конечно, мужа слушать не стала. Скорее всего, она побоялась, что по тому адресу ее обманут, но придя на городскую толкучку, она немедленно попала в облаву. Даже, если бы этот злополучный отрез был куплен еще в прошлом веке (а Лизе не предъявлялось обвинение в торговле краденым), ее все равно бы посадили за спекуляцию. Ей дали три года лагерей.
Файтель на свидание не пришел. В коротком письме он сообщил, что оформил развод, на который теперь, когда она сидит, ее согласие не требуется. Он любит Галю и в ближайшее время на ней женится. Девочек он не бросит и готов заботиться и о них, и о Лизе.
В жестокой к чужакам Сибири, с двумя детьми и больным отцом на руках, Лиза смогла не просто выжить, но и добиться хорошей должности и уважения. И голод первых лет, и болезни, и смерть отца были очень тяжелы, но впереди была надежда – война кончится, она вернется в Ленинград, в свой дом, в котором перед отъездом она вымыла полы и постелила на стол белую скатерть, Файтель демобилизуется, девочки пойдут учиться… Попав в тюрьму, а ей и в самых страшных кошмарах такое бы не привиделось, она увидела другое будущее – без надежды, без своего дома, без любимых людей.
* * *
Фанни осталась совсем одна. Она не могла понять, как случилось, что мама утром вышла из дома и теперь ее не будет. Совсем. Ни сестры, ни мамы… Отца перевели служить в Кандалакшу, и из офицерского общежития ее выселили. Как ни странно, но помогли выжить Галя и ее мать, сразу забравшие Фанни к себе, несмотря на протесты соседей по коммуналке. Они же устроили ее на работу в порт, в цех по сортировке рыбы. Возможно, в этом была и определенная доля корыстного интереса – Файтель всегда был заботливым отцом и свою дочь без помощи бы не оставил. Он предложил снять для нее комнату и давать денег на жизнь, но Галя предпочла сэкономить – до родов оставалось совсем немного, и никакие деньги бы не были лишними. Как бы то ни было, Фанни была ей очень благодарна. От всего произошедшего она была в таком отчаянии, что жить ей совсем не хотелось. Работа, хоть и грязная и скучная, отвлекала от тяжелых мыслей и выматывала до полного изнеможения. И она давала возможность отправлять матери разрешенную раз в месяц посылку.
Бабка никогда не рассказывала про лагерную жизнь. Даже сам факт заключения держался в строжайшем секрете. Я узнала об этом случайно, когда уже после ее смерти разбирала горы старья, скопившиеся в нескольких фанерных чемоданах. Среди прочих бумаг лежала справка от 48-го года об освобождении из мест заключения Терман Лии Арии-Ейховны. На мои недоуменные вопросы мама отвечать отказалась, туманно намекнув, что в то время многих сажали ни за что. Я немедленно придумала себе политическую историю про «врагов народа» и даже слегка гордилась причастностью к общей трагедии. Только после смерти матери сестра рассказала мне истинную причину случившегося.
Через год демобилизовали Басю. Она вернулась коротко стриженная, с солдатским вещмешком и двумя медалями – «За победу над Германией» и «За победу над Японией». Басе, как фронтовичке, дали комнату, в которой они с Фанни стали жить, дожидаясь окончания срока заключения Лизы. Бася тоже начала работать в порту, да, собственно, это было единственное место, куда можно было устроиться в Мурманске.
* * *
В 48-м Лиза вышла из лагеря. Совершенно седая, без зубов, сгорбленная, она сама себя в зеркале не узнавала. Да еще и астма – наследственное проклятье, проявившееся из-за работы с ацетоном. Она часто жаловалась, что если бы не этот ацетон, которым приходилось дышать по 14 часов в день, она бы так не болела. Судя по тому, что место этой работы не упоминалось никогда, скорее всего, это был лагерь. Девочки устроили праздник. Они заранее стали копить продукты, чтобы можно было накрыть стол. Достали соленого палтуса, купили немороженой картошки, бывшей на Севере в большом дефиците. Бася даже выменяла на папиросы кусок настоящего сливочного масла! Файтель встретил бывшую жену у ворот лагеря в Кандалакше, благо служил там же и на служебной машине привез ее домой. Увидев Басю, Лиза молча взяла ее за руку и так и не выпустила, пока прямо за столом ее не сморил сон.
Т.к. статья Лизы не была политической, она могла вернуться в Ленинград. Там были Лева, преподававший в Военно-медицинской академии, Эстер и Дина. Только Ханна с мужем-офицером уехала на Дальний Восток. Фанни подала в порту заявление на увольнение, а Бася ехать отказалась. Ее молодой человек сделал ей предложение, и она собиралась замуж. Лиза расстроилась. Парень из белорусской деревни, простой и хамоватый, производил неприятное впечатление, но отговаривать дочь было бы неправильно – счастье, что хоть такого нашла, ведь после войны мужчин осталось совсем мало. В любом случае, если Бася решала что-то сделать, она это делала.
* * *
В октябре 48-го, на следующий день после Басиной свадьбы, Лиза с Фанни сели на поезд Мурманск – Ленинград. Весь багаж – три фанерных чемоданчика, в одном из них соленая мурманская рыба для сестер и брата. Лева, предупрежденный телеграммой, встречал их на вокзале. Если бы не Фанни, бросившаяся ему на шею, он, наверное, не узнал Лизу, превратившуюся за семь лет из библейской красавицы в дряхлую старуху. Лиза отдала ему чемодан с рыбой и, не в состоянии больше ждать, отправилась на родной Крестовский остров, туда, где рядом со знаменитым стадионом «Динамо» стоял ее дом, в котором перед отъездом были вымыты полы и положена на стол чистая белая скатерть. Лиза с Фанни ехали на трамвае домой.
* * *
Даже место, где он стоял, они нашли не сразу. Деревья, окружавшие двухэтажный коттедж, были спилены под корень, а деревянный дом разобран на дрова в первую же блокадную зиму. В школу попала бомба, и ее черный обгоревший остов одиноко скалился в вечернее небо. Все, что могло гореть, было спилено и разобрано. Ни домов, ни деревьев, ни заборов. Они ходили по этому кладбищу, плакали и понимали, что и этой их мечте пришел конец.
Сейчас уже не у кого спросить, почему никто из вернувшихся в Ленинград родственников не удосужился съездить на Крестовский. Лева жил рядом с Академией, у Финляндского вокзала, Ханна на Лиговском, у Московского, Эстер на Куйбышева, Дина у Сытного рынка… Почему никто из них не проверил сохранился ли дом? Может, если бы Лиза узнала об этом раньше, удар бы не оказался таким страшным.
Вечером они вернулись к Леве, единственному, жившему в отдельной квартире. Тот, с трудом добираясь до смысла сквозь плач Фанни, понял что произошло. На следующий день он отправил телеграмму Файтелю с требованием приехать и помочь семье.
* * *
То, что смог сделать Файтель иначе, чем чудом, назвать нельзя. Я представить себе не могу, как в послевоенном Ленинграде, где люди теснились целыми семьями в комнатушках огромных коммуналок, где сделать хоть какой-то ремонт было неразрешимой проблемой, Файтель смог построить дом. Он был необычайно предприимчивым человеком. Лиза всегда его ругала за неистребимый авантюризм, но сейчас именно это качество характера позволило ему совершить невозможное. Он достал бревна, нашел рабочих и договорился с начальником одной из жилконтор на Петроградской стороне, что сам построит мансарду на крыше пятиэтажного дома на Лахтинской. Я ничего не знаю о трудностях строительства и размерах платы рабочим и взяток за разрешение на строительство, но в марте 49-го Лиза с дочерью поселились в 2-х комнатах площадью 18 и 20 квадратных метров, располагавшихся в трехкомнатной бревенчатой избе, стоявшей на крыше дореволюционного доходного дома. С сегодняшней точки зрения с удобствами там было плохо. Шестой этаж «черной» лестницы. Кто знаком с устройством петербургских домов, тот знает, что в каждую квартиру было два входа – парадный, для господ и черный, для прислуги. Черный ход располагался со двора. По нему дворник приносил дрова, кухарка воду и провизию, а прачка белье. На лестницах парадного входа с конца 19-го века начали устанавливать лифты.
* * *
Я успела застать этих чудом сохранившихся мастодонтов, поднимавшихся на толстых металлических тросах внутри высоченной, до самой крыши, железной клетки. Нужно было дождаться, пока лифт, с грохотом и лязгом придет, открыть первую – железную дверь клетки, затем распахнуть две деревянные дверцы самого лифта, потом закрыть за собой наружную дверь и внутренние лифтовые. Только после этого пассажир нажимал на кнопку, и лифт неторопливо трогался. Внутри была скамеечка, иногда обитая потертым плюшем и большое зеркало, намертво прижатое привинченной к стене толстой деревянной рамой. Сначала этим техническим чудом управляли лифтеры, но постепенно жильцы смогли освоить последовательность операций и научились нажимать кнопку нужного этажа самостоятельно. Почему я так подробно об этом пишу? Потому, что я выросла в доме без лифта и первые 16 лет своей жизни бегала на шестой этаж на своих двоих. Простите, отвлеклась…
* * *
Итак, из удобств в квартире были туалет и водопровод. На кухне, шириной метр восемьдесят и длиной около четырех стояли два стола – Лизин и соседский, и посередине – сложенная из кирпичей плита, топившаяся дровами. Дрова – большие бревна – привозили во двор. Лиза с Фанни двуручной пилой разделывали их на чурбаки, а потом Фанни тяжелым колуном колола дрова и таскала их на свой шестой этаж. Оставлять что-то во дворе не стоило – могли украсть. В каждой комнате в углу около двери стояла высокая круглая печь, обитая гофрированным железом. На полу перед печкой лежал прибитый к полу железный лист на случай, если уголек или горящая головешка выпадет из открытой дверцы. В некоторых дворах были дровяные сараи, и их счастливые владельцы кроме дров держали в них много полезных (и бесполезных тоже) вещей, а дети по мере взросления сначала, лазая по ним, играли в войну, а потом использовали их как укрытие, чтобы целоваться или курить. Но в этом дворе был бездействующий фонтан, традиционно превращенный в свалку мусора и несколько чахлых кустов сирени, ежегодно страдающих от отсутствия света. Огромным достоинством местоположения квартиры было наличие во дворе общественной прачечной. В одном из полуподвальных помещений первого этажа стояли длинные лавки для корыт и на плите, в больших котлах, грелась вода. Женщины приносили белье, брали напрокат корыто и стиральную доску и платили за пользование прачечной так же, как за баню. Чистое уносили в тазах или в наволочках. Сушили обычно на чердаках. У каждого были там натянуты свои веревки. Ключ от чердачной двери хранился в верхней квартире.
Верхней квартирой была наша. Так как в течение дня ключ от чердака требовался постоянно, то проще было дверь не запирать, чем ходить открывать на бесконечные звонки. Соседи с первого по пятый этаж знали, где на гвозде у входной двери висит ключ, просто заходили в квартиру и брали его, а, развесив или, наоборот, сняв белье, вешали ключ на место. Закрывались только на ночь.
Туалет был такой крошечный, что у взрослого человека колени упирались в дверь. Как там помещался довольно крупный сосед? В квартире жила пара с двумя детьми – подростками. Жена – учительница в соседней школе, муж инвалид страдал после фронта недержанием мочи, поэтому из их комнаты всегда доносился характерный запах. Соседи страшно завидовали Лизе, которая, как барыня, роскошествовала в двух огромных комнатах. Но жили мирно и комнаты не запирали.
* * *
У Фанни, наконец-то, снова был свой дом, она вернулась в Ленинград, и прежняя мечта о театральном институте не давала ей покоя. Но Лиза, чей характер всегда оставлял желать лучшего, а после развода и лагеря испортился окончательно, категорически запретила ей туда поступать. Она почему-то считала, что все актрисы – проститутки, а актеры – запойные пьяницы и развратники. Откуда она вынесла это убеждение? Кроме Лизиного запрета было еще одно препятствие – школьный аттестат. Для поступления в институт требовалось полное среднее образование, а сибирская совхозная школа была семилеткой. Фанни было необходимо записаться в вечернюю школу рабочей молодежи – ШРМ, как их тогда называли, а чтобы попасть в разряд «рабочей» молодежи необходимо было устроиться на завод. После цеха разделки рыбы в Мурманске и совхозных полей у Фанни никаких иллюзий о подобной работе не было. Предстояло два года учебы в «вечерке» и, соответственно, черной работы. Черной – т.к. никакой рабочей специальности у нее не было. Конкурс в Театральный составлял до ста человек на одно место, а Фанни было уже 22 года, плюс два на получение полного школьного аттестата, итого 24. При этом никакой гарантии, что поступит. Лиза категорически потребовала не глупить и идти в техникум. Там, по крайней мере, хоть стипендию платят. Фанни поплакала и подала заявление в дошкольное педучилище, куда брали без экзаменов. Детей она любила, особенно самых маленьких. Кроме того, в детском саду кормили, летом все садики выезжали на дачи, и предоставлялся отпуск в целых 30 рабочих дней (в отличие от 14-и дневного рабочего).
* * *
Из радостных событий того времени – им удалось вернуть их пианино, купленное Файтелем перед войной и конфискованное в пользу военной части в августе 41-го. Добротно сработанный инструмент мужественно выдержал и блокадный холод, и собачий вальс, и полчища некормленной моли, с удовольствием закусывавшей фетровой обивкой фортепьянных молоточков. Командование военной части отрядило роту солдат для транспортировки предмета культурного назначения на место его дальнейшего нахождения. Пианино поставили у Фанни в комнате, и она стала вспоминать все, чему учила ее довоенная немка. Загрубевшие пальцы не слушались и отказывались перечислять все бесконечные диезы и бемоли шопеновских вальсов. Фанни нашла простой выход – начала играть на слух. Она могла подобрать любую мелодию и с помощью нескольких аккордов – аккомпанемент к ней. Единственное, что ее огорчало, это отсутствие голоса. Пела она верно, и голос был приятный, но слабый. Весь вокальный дар достался Басе и был похоронен на сопках Манчжурии. (Забегая вперед, скажу, что голос достался Басиной внучке, которую так усердно учили музыке, что она возненавидела ее от всей души.)
А Лиза начала болеть. Астма душила ее и днем и ночью, не давая ни работать, ни спать. Недолеченный в Сибири гепатит тоже давал о себе знать постоянной болью в печени. Дышать помогало очень горячее питье. Она обдавала тонкий стакан кипящей водой, чтобы нагреть, наливала туда чай и пила кипящую на языке жидкость. Спать приходилось полусидя, подложив под спину высокую подушку. Считается, что астма – психосоматическое заболевание. Где-то я прочитала ее определение, как «невыкричанный крик». Думаю, что для Лизиного случая это было бы очень точной формулировкой.
* * *
В педучилище Фанни нравилось. Правда, она была старше большинства девушек, но она дружила со всеми, а умение играть на фортепиано делало ее желанным гостем на всех вечеринках.
В 49-м Бася родила дочь, которую назвала Леной. Дети в Мурманске росли хилыми и болезненными из-за недостатка света и отсутствия молочных продуктов. Рахитом болели все. Матери старались кормить грудью как можно дольше. Но Леночка росла на удивление крепкой и до полутора лет, пока не родился ее братик, вообще не болела. Басин муж был моряком. Он уходил в рейс на три месяца, а когда возвращался, беспробудно пил. Файтель помогал ей, пока мог, но когда его из армии комиссовали, денег стало едва хватать только на его семью и теперь лишнего у него не оставалось. Бася письма писать не любила, и Лиза только из коротких поздравительных открыток к праздникам узнавала, что Бася жива. Но осенью 53-го пришло письмо от Файтеля. Он писал, что Басин мальчик, родившийся через год с небольшим после Леночки, умер от кори. Бася оставшимся ребенком совсем не занимается, и он боится, что Леночка тоже умрет. Лиза хорошо помнила, каким невыносимым ужасом была для нее смерть сына. Она понимала, как тяжело сейчас было Басе, но поехать к ней, чтобы помочь, она не могла из-за астмы, звать к себе в Ленинград – бесполезно, Бася бы не стала жить с матерью, она так и не смогла простить ей той истории с огурцами. Но ребенка надо было спасать – Файтель бы зря не волновался. И Лиза решила отправить Фанни.
* * *
Фанни отпросилась в училище на несколько дней «по семейным обстоятельствам» и уже знакомой дорогой поехала в Мурманск. Картину, которую она там застала, она всегда вспоминала с ужасом. Даже если в Мурманске и существовали ясли, то в таких количествах, что устроить туда ребенка было невозможно. Бася утром кормила дочку кашей и уходила на работу, оставляя Леночку в кроватке с высокими бортиками. Пожилая соседка время от времени заглядывала в комнату проверить, все ли в порядке. Леночка вела себя тихо, почти не плакала. У нее имелась единственная игрушка – тряпичная обезьянка, с которой она не расставалась ни днем, ни ночью.
Открыв Фанни дверь, соседка, хорошо ее помнившая, обрадовалась, и, перекрестившись, выдохнула: – Ну, слава Богу! Потом побежала ставить чайник, и, махнув рукой в сторону Басиной комнаты, добавила, – Сейчас сама все увидишь. То, что Фанни увидела, в голове не укладывалось. Мало того, что ребенок был грязный, в тонких детских волосиках кишели вши, которых Фанни со времен эвакуации не видела. Она натаскала воды из уличной колонки, нагрела полный бак для кипячения белья, принесла из коридора корыто и сначала отмыла ребенка, потом перестирала всю ее одежду и постельное белье – наволочку и простынку, пододеяльника не было. На мытье пола сил уже не осталось. Чистая, но мокрая, как ни выжимай, обезьянка сохла на веревке у горячей печки.
Бася вернулась поздно. Они долго сидели вечером, вспоминая Крестовский остров, поезд в Сибирь, совхозную жизнь… Под утро Бася, обведя взглядом нищую грязную комнату вдруг тихо завыла и кусая кулаки, чтобы не плакать в голос и не разбудить девочку, судорожно сглатывая слезы, прошептала: – Вот, погляди на артистку! Все, все отняли. Ни голоса, ни красоты не осталось. Мать у меня молодость забрала, а теперь и ребенка хочет отнять. Ну и увози. Все равно здесь жизни никакой нет.
Утром Фанни с племянницей, закутанной в высохшее за ночь одеяльце, села в поезд и второй раз уехала из Мурманска.
* * *
Леночка оказалась чудесным ребенком – никогда не капризничала, ела все, причем быстро (наголодалась дома), слушалась с первого слова, игрушки не ломала, книжки не рвала. Золото, а не ребенок! Одно огорчало – почти не улыбалась. Ее удалось быстро устроить в садик, находившийся в 10-и минутах ходьбы от дома.
Лиза, почувствовав себя нужной, стала меньше задыхаться и, казалось, помолодела. Она нашла работу. Через две улицы находилось Всероссийское Общество слепых – ВОС – организация, занимавшаяся инвалидами по зрению, которых после войны было огромное количество. Туда приходили и ослепшие фронтовики, и совсем молодые мальчишки, так называемые «подрывники». После войны на местах боев оставалось огромное количество неразорвавшихся мин и нестреляных патронов. Мальчишки, несмотря на предупреждения об опасности и категорические запреты, разбирали мины и снаряды, которые взрывались у них в руках, отрывая пальцы часто вместе с руками, выжигали глаза, оставляя вместо лица красную, блестящую неживой натянутой кожей, маску без губ и носа.
В Ленинграде и области находилось много предприятий, на которых работали исключительно незрячие и слабовидящие. Они собирали электроустановочную аппаратуру – розетки и выключатели, а сетки – авоськи, которые они вязали из веревки, держали в руках, я думаю, все жители СССР. Но были среди них те, которых этот монотонный труд не устраивал. Такие ребята были упорными и старались получить образование. Они оканчивали специальные курсы, на которых заново учились читать – руками – специальный выпуклый шрифт Брайля. Лизу взяли туда работать секретарем, т.к. для чтения плоскопечатного шрифта и ведения отчетности требовался зрячий. Лиза зачитывала председателю ячейки «молодых специалистов» всю входящую документацию, составляла картотеку с данными на каждого слепого студента и преподавателя. Там было записано, где и с кем они проживают и в какой помощи нуждаются. Она составляла для них заявления, иногда даже письма домой писала. За суровый характер студенты ее немного побаивались, но уважали настолько, что когда в 2009 г. я, по странной прихоти судьбы, попала на работу в ВОС (должность называлась «специалист по социокультурной реабилитации слепых и слабовидящих»), то многие из старожилов еще помнили мою бабку. Платили, конечно, очень мало, но на работу нужно было ходить только три дня в неделю на 4 часа. Это давало ей возможность заниматься внучкой.
* * *
Смерть Сталина тяжелее всех перенес Лева. Убежденный коммунист-ленинец, которому советская власть дала возможность получить образование и дослужиться до звания полковника медицинской службы, он воспринял ее, как личную потерю. И тем страшнее и чудовищнее стала для него кампания, развернувшаяся в связи с «Делом врачей-отравителей». На общем собрании его вчерашние друзья, люди, с которыми он вместе прошел и блокадный кошмар, и работу в прифронтовых госпиталях, вставали и требовали немедленно избавиться от сотрудников еврейской национальности, а курсанты начали демонстративно отказываться посещать его лекции. Через пару недель этой вакханалии Лева, выйдя из ворот Академии, почувствовал резкую боль в груди, попытался удержаться за мокрые прутья решетки, но рука соскользнула и он, потеряв равновесие, упал в мокрый февральский снег. Хоронили его без военного оркестра и полагающихся военным почестей. Медицинская Академия, в которой он прослужил больше 20-и лет, уволила его задним числом.
Лева, наверное, был хорошим врачом и преподавателем, но выбирать жен он совершенно не умел. Оставшись после смерти Вилли один, он сразу после войны женился на двадцатилетней санитарке, с которой познакомился в одном из госпиталей. Их сыну Виктору было 7 лет, когда Лева умер. Через год после этого, Тамара вышла замуж за румынского врача, окончившего медицинский институт в Ленинграде, и уехала с ним в Румынию. В апреле 53-го, когда «дело врачей» было закрыто и признано ошибочным, а все пострадавшие были реабилитированы (многие, к сожалению, посмертно) и восстановлены в прежних должностях, Вите начислили приличную пенсию за отца, но заграницу ее перечислять бы не стали. Поэтому Тамара перевела пенсию на сберкнижку и оставила сына Левиной дочери Мире, которая вырастила его вместе со своими двумя детьми. Деньги с книжки она из гордости никогда не снимала. Зато Тамара, приезжавшая в Ленинград каждый год, могла целый месяц жить на них по-королевски. Витя мать обожал, ведь ее приезды всегда были для него праздниками, но, и будучи взрослым, он никогда не осуждал ее за то, что она, фактически, бросила его. Он был третьим из Терманов (после Левы и Кима), окончившим Военно-Медицинскую академию по специальности врач-инфекционист.
Дело «врачей-отравителей» печально отозвалось и на жизни Лизы. Соседи, обрадовавшись, что теперь они, наконец-то, получат вожделенную жилплощадь, начали громко обсуждать в коридоре под Лизиной дверью, где они поставят пианино, на котором будет играть их дочь после того, как всех жидов отправят в Сибирь. А их сын –подросток, демонстративно толкал плечом и Лизу, и Фанни, когда встречался с ними в коридоре или на выходе из кухни. Сосед даже не поленился принести и подключить на кухне радио, по которому всю зиму клеймили евреев, отравивших отца народов. Фанни пыталась протестовать, но Лиза, прошедшая лагерь, твердо усвоила, что любой шмон лучше пересидеть тихо. Она оказалась права – кампания закончилась, и соседи снова стали приличными людьми.
* * *
Фанни закончила педучилище и получила распределение в Ждановский районный отдел народного образования. Но, как оказалось, распределение не означало трудоустройства. Все заведующие детсадами отказывались принимать ее на работу кто под предлогом отсутствия вакансий, кто откровенно заявляя – евреев не берем. Наконец одна из заведующих подсказала пойти в садик №12 на Бармалеевой улице, мол там одна ненормальная всех жидовок собрала. Елена Васильевна Буршанова увидев Фанни, сразу сварливо заявила: – «Ну, и куда я вас всех девать буду? Приперлись на мою голову, а мне – отвечай! Давай сюда трудовую!». Обычно воспитатель брал младшую группу и вел ее четыре года до выпуска в школу. Но Фанни первые пять лет работала только с трехлетними малышами, что было труднее всего. Официальная причина была в том, что она, как неопытный воспитатель, с ребятами постарше бы не справилась, но на самом деле, в ее группе дети почти не болели, и отчеты по посещаемости для РОНО выглядели на фоне других просто замечательно. При этом на всех педсоветах заведующая не упускала возможности придраться к каждому. Ни разу не случалось, чтобы она кого-то похвалила. Фанни была самая молодая, поэтому ей доставалось больше всех. Сейчас этого терпеть бы никто не стал, но в пятидесятых деваться было некуда, все молчали. Воспитатели в этом уникальном детском саду практически все были еврейками. Звали их соответствующе – Ася Евсеевна, Рива Самуиловна, Мирра Вениаминовна (детских вариаций произношения этого имени было больше всего – от Мины Витаминовны до Веникоминовны), Роза Соломоновна, но когда прибавилась еще и Фанни Файтелевна, заведующая категорически потребовала имя упростить, так что с 53-го года Фанни стала Фаиной Павловной. Дети Фанни обожали, родители к каждому празднику дарили ей подарки. Чаще всего это были фарфоровые статуэтки и вазы с выгравированной поздравительной надписью. Одна из них «Любимой Фаине Павловне от малышек» до сих пор стоит дома. А тогда это белое, присыпанное пылью стадо козлят с веселыми девочками и мишек, крепко сжимающих бочонки из-под меда мохнатыми лапами, красивыми группами располагалось вокруг разнокалиберных ваз на вышитой дорожке, лежавшей, сколько я себя помню, на пианино. Вазочки периодически падали и разбивались, но на их месте, как зубы дракона, немедленно вырастали следующие.
* * *
Все детские сады каждое лето выезжали на дачу. Государственных дач в РОНО было очень мало, поэтому чаще всего для этого освобождались от парт классные комнаты поселковых школ. Сначала из города на грузовиках отвозили раскладушки с матрасами, одеялами и подушками, детские столы и стульчики, посуду и игрушки. Два дня давалось на обустройство классов под детские спальни и игровые, а потом на тех же грузовиках привозили детей. Воспитатели летом работали в две смены, ночью с детьми оставалась ночная няня.
Летом 1956-го года детский сад находился неподалеку от военной части, в которой служил рядовой срочной службы Илья Сергеевич Чавчавадзе. Фанни познакомилась с ним на танцах в поселковом клубе, куда молодые воспитательницы приходили по воскресеньям. Как писал Чехов: «Дачный воздух располагает к вольности нравов». Фанни уже стукнуло 29 лет, и любая «вольность нравов» была вполне позволительна. Он был на 4 года младше нее. В армию попал уже после института, из которого вылетел за злостные прогулы и неуспеваемость. В 37-м, в Тбилиси арестовали его отца и дядю. Тетка, сестра матери, не стала ждать приговора, а подхватила племянника и уехала с ним в Ленинград. Отцу дали «десять лет без права переписки», мать вскоре тоже арестовали, так что мальчик своих родителей почти не помнил. Илья был красив – копия знаменитого Раджа Капура, умел смешить и красиво ухаживать. Правда, я сейчас подозреваю, что на ухаживания у него времени особо не было. Роман развернулся в августе, к первому сентября садик вернулся в город, а в конце сентября Фанни поняла, что беременна.
Что должна чувствовать женщина, услышав от единственного близкого человека – родной матери – страшные слова, выкрикнутые ей в лицо: «Я тебя проклинаю!» Как ни печально, но это были первые слова бабки, обращенные так же и ко мне. Я могу понять ее отчаяние – они с трудом сводили концы с концами, живя на две копеечные зарплаты, и сдавая одну из комнат. Бася на Леночку ничего не присылала. Еще один ребенок был им не под силу. Да и все родственники дружно твердили Фанни одно – у тебя же есть Леночка, зачем тебе еще один ребенок? Она понимала, что рассчитывать на Илью смысла не было. У него впереди был еще год службы, а его тетка жила более чем скромно, да и по грузинским понятиям девушка, переспавшая с мужчиной до свадьбы, была совсем пропащей. Но эта беременность была последней возможностью родить собственного ребенка.
Разбирая после смерти матери хранившиеся в шкафу бумаги, я нашла письмо отца, где он просил назвать девочку Циалой, по-русски это Светлана. Я на него не в обиде. Жизнь и имя – совсем неплохо для начала существования.
|
|
|